Текст книги "Почтальон, шире шаг!"
Автор книги: Сергей Михальчук
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Оксана на попутной машине, уходившей в тыл, отправилась на родину, а Микола вместе с Ткаченко, вместе со своим полком и дивизией пошли дальше, на запад.
Бои становились все более ожесточенными. А однажды февральским студеным утром второй батальон и минометная батарея, где служил Микола Андрушкевич, попали в западню.
Захватив в ночной атаке небольшой хуторок, который, судя по всему, принадлежал не слишком-то зажиточному хозяину, наши бойцы были вынуждены залечь и окопаться под плотным пулеметным огнем противника. Попробовали обойти фашистов справа – наткнулись на минное поле. Решили зайти слева и ударить во фланг – тоже всюду мины понаставлены.
Вскоре начало светать. В это время разведчики доложили командиру батальона, что по дороге, которую они пересекли ночью, с севера на юг движутся вражеские войска с танками и самоходными установками.
Командир батальона приказал бойцам занять круговую оборону, а сам по рации тут же связался со штабом полка.
И хоть с «сорокапятками» и батальонными минометами против «тигров» и «фердинандов» (так назывались фашистские танки и самоходки) особо не повоюешь, наши бойцы решили не пропустить гитлеровцев, которые рвались из-под уже наполовину окруженного Кенигсберга на соединение со своими основными силами. Приготовили противотанковые гранаты, заняли позицию у дороги бронебойщики со своими длинноствольными ружьями. А тут из лесочка, где еще вчера Микола Андрушкевич и Змитро Ткаченко получали у кашевара на ужин свои порции гречневой каши, заговорила наша артиллерия. Орудия были установлены на прямую наводку. После первого залпа фашистский танк, приближавшийся к нашим позициям, загорелся, как свеча. Снова залп – и вспыхнули еще один танк и две самоходки. Шоссе, по которому они двигались, затянуло дымом.
Вместе с артиллеристами открыли огонь и минометчики капитана Жукова, отсекая от танков и самоходок гитлеровцев, перекрывая им дорогу к хутору, куда они рвались.
В это время из лесочка выскочило два всадника. На батарее их сразу узнали. Это были командир полка Сковородкин и его адъютант. В бою полковник всегда появлялся там, где было всего труднее. Вот и сейчас он спешил во второй батальон, который вражеские танки едва не отрезали от своих.
А бой не утихал. Без передышки били и били орудия, строчили пулеметы, справа за пригорком снова слышался рев моторов фашистских танков.
Командиру полка оставалось проскакать не больше сотни метров до минометной батареи, которая стояла в овражке, прикрытая с фронта и флангов кирпичными постройками хутора-фермы, когда вдруг перед ним и его адъютантом вырос черный султан взрыва.
Когда дым развеялся, на батарее увидели, что к огневой мчится только один всадник. Мчится, уронив поводья, свесившись набок, едва не касаясь руками земли.
Это был адъютант. Его осторожно сняли с лошади. Открыв глаза, адъютант прошептал:
– Полковника в ноги ранило. Спасайте, ребята…
И потерял сознание.
Несколько солдат тут же бросилось к пригорку. Они почти добежали до того места, где темнела убитая лошадь, когда длинная пулеметная очередь из огневой точки, которую ночью так и не удалось подавить, заставила их залечь. Двое, раненых, вскоре скатились вниз, в овражек, третий так и остался лежать на почерневшем снегу.
– Что будем делать? – спросил лейтенант Власюк у капитана Жукова. – Пулеметчики, гады, не дадут подобраться.
– Всей батарее бить по пулеметным гнездам, – приказал капитан Жуков. – Там, – он махнул рукой в сторону шоссе, – и без нас справятся. – Обвел взглядом бойцов, задумчиво сказал: – Кого же послать?
– Разрешите нам, – ответили Андрушкевич и Ткаченко.
В этом бою наблюдательный и командный пункты находились вместе, и связисты были рядом с командирами.
– Хорошо, – согласился капитан Жуков. – Только оденьте маскхалаты.
«Сам помирай, а товарища выручай» – еще великий Суворов оставил нашей армии этот завет. А там, на пригорке, тяжело раненный, лежал не просто товарищ – командир, лучший друг всех солдат полка, человек, который заботился о солдатах, как о своих детях, и которого они все любили, как дети любят отца, хоть был он всего на каких-нибудь пять – семь лет старше Миколы, а Ткаченко годился в сыновья.
Сто метров. Много это или мало? Если бежать в шиповках по дорожке стадиона – одиннадцать-двенадцать секунд. А если ползти под кинжальным пулеметным огнем – ох, как много. А Микола и Змитро проползли двести: сто – туда и сто – обратно.
Правда, Микола прополз немного меньше.
Когда до своей позиции уже было рукой подать, он неосторожно приподнялся, чтобы подтянуть плащ-палатку с раненым полковником, и тут вражеская пуля пробила его маскхалат, шинель, гимнастерку и глубоко засела в правом плече. Так что последние метры Ткаченко довелось тащить обоих: и полковника Сковородкина и своего напарника.
…Он еще лежал в медсанбате, Андрейкин папа, ждал отправки в госпиталь, когда сам командир дивизии, боевой генерал, приколол к его груди вторую медаль «За отвагу».
А было это 23 февраля 1945 года. В день Советской Армии.
Ну, а о третьей награде – медали «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.» – Андрейка папу не расспрашивал. Сам знал: этой медалью наградили всех, кто участвовал в боях с фашистами.
На фронте или в партизанах.
Мама
1
Сколько воды уплыло, сколько раз на деревьях зеленый убор сменился, а закрою глаза – и оживает, словно только вчера было…
Знойный летний день. То ли воскресенье, то ли какой-то праздник, и я чуть не с самого утра играю у большака. Не просто играю – жду маму. Она ушла в местечко на ярмарку, понесла продавать яйца, сыр и горшочек масла, прикрытый сверху свекольным листом в прозрачных капельках росы, который я сорвал на огороде.
Где-то на улице мальчишки гоняют железные обручи, играют в чижа… А на дороге – ни души. Все, кому нужно было в местечко, давно проехали и прошли, а с ярмарки возвращаться еще рано.
Большак, если глядеть в сторону местечка, тянется ровненькой белой полосой, словно кто полотно белить среди зеленых полей разостлал. А если обернуться в противоположную сторону, то видишь, как на другом краю деревни большак вливается в улицу, и его, как и улицу, обступают вишневые сады, палисадники с буйными зарослями цветов, высоченные березы, липы и клены.
Противоположный конец села – это совсем другая страна, где я бывал всего несколько раз. Там злющие собаки и слишком уж задиристые мальчишки. И еще там – школа, куда я в будущем году пойду учиться. А за школой, если повернуть влево, начинается дорога в лес.
Но в ту сторону я не гляжу. Я не свожу глаз с большака, на котором вот-вот должна показаться моя мама. Я узнаю ее издали, пусть она только дойдет до дубка, который растет на пригорке.
Если взобраться на березу, белеющую в конце нашего сада, можно увидеть и курганы, заросшие орешником и толстенными, трем мальчишкам не обхватить, дубами (курганы как раз на полдороге между нашей деревней и местечком), и всю дорогу, и даже само местечко с белыми кирпичными домами. Но я не лезу на березу. Пока добежишь до нее по тропке через весь огород, пока вскарабкаешься да слезешь, уже будет поздно.
Я играю у большака. Большак… Большая дорога. Дорога в большой мир. А у нас ее еще называют «гостинец». Мне очень нравится это название. Наверно, потому, что, кто бы ни приезжал к нам, кто бы ни приходил большаком – тетя Оля, дядька Иван, мой двоюродный брат учитель Михась, – никто не заявится в хату с пустыми руками. У каждого – подарок-гостинец.
Интересно, а какой гостинец мне принесет сегодня мама? Пряников-лошадок? Розового петушка, такого сладкого, что слипаются губы? А может, мятного горошка, который так приятно холодит во рту?.. Не знаю. Но уж что-нибудь да принесет.
Наконец возле дубка показывается первая подвода. За нею – вторая. Подводы меня интересуют мало: мама пошла пешком. Но все-таки нужно быть внимательным: может, какой добрый человек подвезет ее.
Подводы с грохотом, похожим на раскаты далекого грома, переезжают мостик в логу и поднимаются на пригорок, на котором стою я. В них на соломе сидят незнакомые дяди и тети.
На передней подводе между взрослыми важно расселся мальчишка в новенькой фуражке с блестящим козырьком. Завидев меня, он форсисто поправляет фуражку. Я отворачиваюсь и презрительно цвыркаю сквозь зубы: подумаешь, невидаль.
Ни на первой, ни на второй подводе мамы нету.
Когда пыль, поднятая колесами и лошадиными копытами, улеглась, я увидел, что на тропинку, которая бежит вдоль большака, из-за дубка вышла женщина с плетеной кошелкой в руках.
Обычно даже по воскресеньям мама ходит в длинном, до самых пят, полосатом домотканом платье. Такое же платье, только поновее, девчата-старшеклассницы берут у мамы, когда ставят в школе спектакли, потому что ни у кого в нашей деревне больше нету такой одежды. Но сегодня мама не в полосатом платье. Сегодня она принарядилась, словно в гости: надела темно-синюю шерстяную юбку с оборками и такую же темно-синюю жакетку и обула сапожки на высоких каблучках с длинными голенищами и блестящими застежками. И повязала новый платок…
По обе стороны мостка в логу растут густые кусты репейника и осота, и тропинка, обходя их, на какое-то время сливается с большаком. Женщина привычным движением подбирает одной рукой подол, вторую, с кошелкой, отводите сторону и ловко перепрыгивает через канаву.
Больше я не сомневаюсь – это моя мама. Она увидела меня и теперь спешит, спешит…
Стоять и ждать, пока мама поднимется на пригорок, мне невтерпеж.
– Мама! Мамочка! – кричу я, срываюсь с места и стремглав лечу ей навстречу.
Ровным полотном большак кажется, если глядеть на него сверху и издали. А когда бежишь, на каждом шагу натыкаешься на какие-то ямки, выбоины, колдобины, камни. Об один из них я сбиваю палец, но даже не останавливаюсь, чтобы посмотреть, до крови или нет. Ничего не вижу, ничего не слышу – бегу, только ветер в ушах свистит.
– Ма-а-ма-а! – рвется у меня из груди.
С разбега я обхватываю ее за колени, зарываюсь разгоряченным лицом в щекотливые, припудренные пылью складки темно-синей юбки. Мама ласково гладит меня по голове.
Наконец, чуть-чуть отдышавшись, я скашиваю глаза на кошелку.
Что такое? Это ведь не наша кошелка! Наша сплетена из еловых корешков, она светло-розоватая и без верхней крышки. А эта с крышкой и сплетена из лозы…
Я поднимаю глаза. Передо мной совсем не мама, а какая-то чужая, незнакомая тетя. Наверно, она даже не из нашей деревни, потому что я никогда не видел ее на улице.
– Обознался, голубчик, – говорит женщина и снова гладит меня по голове.
От жгучего стыда я готов зареветь на весь большак. Вот-вот из глаз брызнут горькие слезы. Нужно удирать, скорее удирать отсюда, но я чувствую, что не могу тронуться с места.
Тем временем женщина ставит кошелку на землю, открывает крышку и достает длиннющую – как только в кошелке поместилась! – конфету, перевитую красной ленточкой, с красной и белой бахромой.
– На. Бери, бери. Не бойся.
Затем снова наклоняется над кошелкой и, покопавшись в ней, протягивает мне круглый, облитый сверху чем-то блестящим и, наверно, сладкий-пресладкий пряник.
– Бери, дитятко, бери, не стесняйся, – говорит мне чужая, незнакомая женщина, совсем не похожая вблизи на мою маму. А глаза у нее добрые и ласковые, как у мамы, и такие же ласковые, теплые руки.
Она идет дальше по большаку, а я стою, сжимая в одной руке конфету, а в другой пряник, и долго смотрю ей вслед. Смотрю, пока она поднимается на пригорок и не исчезает за ним.
И сбитый на ноге до крови палец ни капельки не болит.
2
Июньским вечером 1945 года товарняк, на котором я добирался в родные места из госпиталя, притормозил на знакомом с довоенных времен разъезде. С помощью попутчиков я кое-как выбрался из вагона, подхватил протянутые мне попутчиками костыли и не успел сделать двух шагов, как поезд снова загремел на рельсах.
Я обождал, пока перед глазами не проплыл последний вагон, перебрался, проваливаясь костылями в сыпучий гравий, через железнодорожное полотно, вышел на полевую дорогу и остановился, чтобы перевести дух и вытереть вспотевший от волнения и напряжения лоб.
Долго отдыхать я не мог. В мыслях я уже заходил на наш двор, нажимал на щеколду в двери, видел до щемящей боли родное мамино лицо. Что она делает теперь? Знает ли, предчувствует ли, какой сюрприз приготовил ей «старшенький»?! Я нарочно не послал телеграмму, чтобы зря не волновалась, не бегала за околицу. Отец, наверно, сейчас крошит на скамейке острым топором табак. Он всегда крошит табак по вечерам, утром некогда. А Гришка с Миколкой скорее всего еще гоняют по улице…
Я спотыкаюсь о какой-то камень, затаившийся миной в пыли на дороге, и острая боль обжигает левую ногу. Невольно скриплю зубами и снова останавливаюсь. А зря я все-таки отказался от сопровождающего. Рана еще как следует не зажила, теперь натружу ногу, и все начнется сначала…
Правда, в дороге я чувствовал себя нормально. Госпитальные друзья-москвичи перевезли с одного вокзала на другой, посадили в вагон. Даже Москву немного показали. Да и в вагоне было кому принести кипяточку, помочь при случае. А здесь – ни души. Хоть бы какая повозка или попутчик…
По госпитальным коридорам на костылях я бегал довольно живо. Но теперь убеждаюсь, что разбитая проселочная дорога – еще не для меня. Болит нога, жжет под мышками от костылей, деревенеют пальцы рук. Да и «сидор» – вещмешок с нехитрым солдатским скарбом – оттягивает плечи.
Однако идти надо.
Вот уж не думал, выходя из вагона на разъезде, что не встречу ни души. До войны разъезд был настоящей станцией. К приходу поезда на нем толклось несчитанное множество народа, приезжали и на телегах, и на грузовиках. Теперь же все опустело.
Только бы добраться до Рымарщины. Там будет полегче.
Где-то далеко тарахтят колеса. Мелкий перестук врывается в мои размышления. Он приближается, становится громче, отчетливей. Я схожу с дороги, делаю еще несколько шагов.
– Э-гей, погоди! – слышится сзади. – Не спеши, солдат, пожалей ноги.
Повозка останавливается, с нее соскакивает бородатый дедок в офицерской фуражке с голубом околышем, подбегает ко мне, пригнувшись, снизу вверх, пытливо вглядывается мне в лицо.
– Не Алеси ли Лукашовой сынок? – спрашивает он.
– Нет, отец, я не здешний, – отвечаю я. – Мне еще до Воробьева ковылять. Слышали про такую столицу?
– Как не слышать! – смеется дедок. – Слышал, солдат, слышал. Да и бывать доводилось. Не такой далекий свет, твоя столица, верст двенадцать от нас. Хотя для такого ходока, как ты, и верста – дорога.
Он смотрит на мои костыли, на поджатую ногу и бросается к повозке, начинает что-то перекладывать в ней. Слышится металлический звон, скрежет.
Через минуту-другую дедок снова подбегает ко мне.
– Пошли, сынок, садись.
Он помогает мне снять вещмешок, подсаживает на повозку, подкладывает под раненую ногу соломы, пристраивается с краешка сам.
– Но-о, Сивый, пошел помаленьку.
Дедку лет за шестьдесят. Но он еще по-молодому подвижен и разговорчив.
– Ты поудобнее устраивайся, соколик, – говорит он. – Приляг лучше, ноге спокойней будет.
Я вытягиваюсь, разгибаю ногу в колене, и мне кажется, что в ней и впрямь унимается, утихает боль. В спину мне упирается что-то острое, и я нащупываю рукой в соломе холодный железный зуб.
– Осторожнее, сынок, – говорит дед, – а то еще порежешься. Это ж я, понимаешь, в самую Жоровку за ножами для косилки ездил. Бригадир завтра косить надумал, а косцов – сам знаешь – кот наплакал. Бабы, само собой, пойдут, детвора… Так вот, может, косилку наладим.
Деду и о своих заботах рассказать хочется, и меня расспросить, и он не выдерживает:
– Где это тебя, сынок?
– Под Варшавой.
Дедок, кажется, аж привскакивает на своем месте.
– Вот как! Смотри ты! И Лукашова Мишку там же. Как и тебя – в ногу. Только ему, написал, чуть не до колена оттяпали. Ампутировали, значит. С месяц назад написал, что выезжает, а самого все нету и нету. Алеся уже все глаза проглядела. Он же у нее один остался, Мишка, да еще Манька-вертихвостка. Хозяина немцы расстреляли, а двое старших как пошли перед войной в армию служить, так до сегодняшнего дня ни слуху ни духу. Если бы живы остались, вернулись бы или хоть весточку прислали. Совсем, брат, прибилась Алеся. А может, ты с Мишкой ее встречался где-нибудь? Может, в госпитале вместе были?
– Нет, дядька, я и фамилию такую первый раз слышу.
Темнеет.
Мы поднимаемся на крутой косогор. Внизу, там-сям поблескивают огоньки.
– А вот и наша Рымарщина, – говорит дедок.
Он соскакивает на землю, берет коня за узду и плавно спускает повозку с горы. А когда спуск заканчивается, идет рядом, но не садится.
– Это ж, чтоб на добрый лад, так и я мог бы тебя до Воробьева подкинуть. Да без меня в кузнице ничего с этими ножами не сделают, такая, понимаешь, петрушка. Знаешь что, сынок, загляни ты к нашему председателю. Язеп человек покладистый, сам без руки из партизан вернулся. Даст коня. Хоть бы себе и этого Сивого. А подвезти я внука пошлю. Так и говори: Самусев Янка подвезет.
Въехав в деревню, дед Самусь придерживает лошадь у поворота, помогает мне слезть и забросить за плечи «сидор».
– Язепова хата – третья по левую руку. Стучи в двери, не гляди, что огня в хате нету, – наказывает мне дедок и, пожав на прощанье руку, снова вскакивает на повозку, взмахивает кнутом.
И вот уже колеса тарахтят где-то в дальнем темном переулке. Я остаюсь один на длинной и пустынной улице.
Несколько минут я стою неподвижно, опираясь на костыли. Затем осторожно ковыляю в густых сумерках к третьей хате по левую руку, на которую мне указал дед Самусь.
И вдруг из калитки на другой стороне улицы выбегает женщина. Раскинув руки, как птица крылья, она бежит наискосок через улицу прямо на меня. Я догадываюсь, кто это, замираю на месте и только покрепче упираюсь костылями в землю. Если женщина налетит на меня, я не устою, и мы оба окажемся на земле. Но она осторожно припадает ко мне, целует в губы, в глаза, прижимается мокрой от слез щекой.
– Михаська… Михасечек… Сыночек мой! – шепчет она и снова прижимает меня к себе, и я ощущаю на своем лице ее слезы.
Я и слова ей не могу сказать – горло, словно петлей, перехватило, уши закладывает комариный звон. Я хочу подойти к забору, чтобы ухватиться за него, но женщина опережает меня, подставляет плечо, обнимает и переводит через улицу.
– Я… Я не Михась, – наконец с болью выдавливаю я.
Отшатнувшись, женщина в упор глядит на меня. Лицо ее словно каменеет, руки обвисают, как плети. Мне кажется, что она вот-вот упадет на землю, забьется, захлебнется в отчаянном крике, и вдруг, совершенно обессилев, я прислоняюсь к забору.
Но тут женщина вскидывает голову, кладет мою руку себе на плечо и негромко говорит:
– Пойдем, дитятко, в хату.
Мама…
Сто приключений в один день (маленькая повесть)
Беспокойное утро
Маринка проснулась, но еще несколько минут лежала тихо-тихо, не шелохнувшись: старалась вспомнить что-то важное. Всю ночь помнила, а открыла глаза – выскочило из головы. Вот ведь! Разве что снова уснуть? Неохота. Есть, вспомнила! Сегодня они едут в деревню! К дедушке! И даже не едут, а летят. На самолете. Папка вчера билеты принес… Ну, как можно было об этом забыть?!
Маринка сбросила одеяло, села на кровати и счастливо улыбнулась. Все еще спали. Тихонько, чтобы никого не разбудить, она подбежала к окну. На траве, на листьях кленов, на кустах сверкали, переливаясь под солнечными лучами, капельки воды. Асфальтовая дорожка, обсаженная кустами сирени и акации, которая вела к соседнему трехэтажному дому, была мокрой и тускловато-серой. Ночью шел дождь.
Не обув сандалии, хотя мама не раз бранила ее за это, Маринка застлала свою кровать, почистила зубы, умылась и заплела две коротенькие белесые косички. В доме было тихо. Даже Саша спал. Чудак, так ведь можно проспать все на свете. И опоздать на самолет!
Маринка глянула на будильник. Золотистая стрелка стояла на цифре семь. Большая черная стрелка уже минула семерку, а маленькая только приближалась к ней. Маринка знала: когда и маленькая дойдет до семи, а большая – до двенадцати, будильник весело затрезвонит. Она еще раз посмотрела на Сашу, и ей захотелось пощекотать его розовую пятку, торчавшую из-под одеяла. Но она передумала. Вместо этого Маринка осторожно придвинула стул к комоду, взобралась и сняла фарфоровую лодочку. В лодочке обычно лежали мамины бусы, брошки, красивые пуговицы, а вчера – Маринка очень хорошо это приметила – мать положила туда билеты на самолет.
Билеты были на месте. Две синеватые бумажки с нарисованными вверху распростертыми крылышками. Один билет был немножко больше – для мамы. А вот этот – ее. Саше билета не надо, он еще маленький. Долетит «зайцем». Папа остается дома, у него работа. В деревню он приедет через неделю – забрать Марину.
Потому что ей скоро в школу.
Вволю налюбовавшись билетами, Маринка приподнялась на носки, чтобы поставить лодочку на место, и в это мгновение…
– Др-р-р-р-р! – пронзительно зазвенел будильник.
От неожиданности Маринка вздрогнула, лодочка выскользнула у нее из рук, ударилась об угол маминого столика и разлетелась на мелкие кусочки.
Конечно же, все немедленно проснулись.
– Ах, – воскликнула мама, – что ты наделала! Бабушкин подарок… Зачем ты туда полезла, гадкая девчонка?!
Но Маринка не слышала ни трезвона будильника, ни огорченного маминого голоса. Захныкал Саша, но она и его не слышала. Оглохшая, онемевшая, она стояла на стуле и даже не плакала. Ясное утро вдруг стало серым и пасмурным, словно солнце нарочно спряталось за тучу, чтобы не видеть Маринкиной беды.
Все рухнуло, разлетелось вдребезги вместе с красивой фарфоровой лодочкой. Теперь Маринка точно знала, что ее никуда не возьмут, что она не увидит бабушку и дедушку и не полетит на самолете. Саша полетит, а она останется дома.
От горя Маринка, наверно, упала бы со стула, если бы папа не подхватил ее на руки.
– Ну, ладно, ладно, чего уж там… – сказал он. – Не вечная же она была, та лодочка. Всему на свете приходит конец…
Словно разгадав Маринкины мысли, папа добавил:
– Может, еще вообще никто никуда не полетит. Вон какая туча наползает, вполнеба. Чего доброго и дождь пойдет.
Однако в аэропорт они все-таки поехали.
Папа опасался опоздать на работу и то и дело поглядывал на часы. Когда сели в троллейбус, он сказал:
– До аэропорта тридцать минут езды. Сейчас восемь. Пожалуй, успею, а?
– Успеешь, – согласилась мама.
А Маринка думала о разбитой лодочке. Мама не разговаривала с нею все утро. Даже за завтраком слова не сказала, хотя видела, что Маринка ест яичницу без хлеба. И Маринка не знала, возьмет ее мама с собой или нет. Вот приедут они сейчас в аэропорт, а мама и скажет папе: «Забирай свою дочку домой, я хоть спокойно отдохну без нее в деревне. Такую красивую лодочку разбила…»
Маринка украдкой поглядывала на маму, а сама думала:
«Пусть бы уж лучше сегодня самолет не полетел. До вечера мы помиримся, а завтра…»
К счастью, все обошлось. Троллейбус остановился. Папа донес чемодан до аэропорта, поцеловал маму, Сашу, потом прижал к себе Маринку, шепнул ей на ухо: «Ну, дочка, держись!» – и тут же заспешил назад, к остановке. Через несколько минут он уехал.
И только тут Маринка повеселела. Значит, и она летит. Теперь уж никто не отправит ее домой.