355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Серена Витале » Пуговица Пушкина » Текст книги (страница 20)
Пуговица Пушкина
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:29

Текст книги "Пуговица Пушкина"


Автор книги: Серена Витале



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)

Сергей Григорьевич Строганов своему отцу, Григорию Александровичу, Москва, 5 февраля, 1837 года: «Московское общество весьма обеспокоено печальной вестью о кончине Пушкина. Он оплакан всеми, как и должно быть… Нетрудно представить себе по словам о поэте тех людей, которые это говорят, кто они, чем восхищаются в его произведениях и что думают о потере такого автора, который не пачкал свое неподкупное и цареубийственное перо прошлых десять лет. Мне кажется, что власти к своей выгоде хорошо использовали сложившиеся обстоятельства и сделали собственные заключения».

Бенкендорф Жуковскому, Петербург, 6 февраля, 1837 года: «Бумаги, могущие повредить памяти Пушкина, должны быть доставлены ко мне для моего прочтения. Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на все возможные предметы. По прочтении этих бумаг, ежели таковые найдутся, они будут немедленно преданы огню в вашем присутствии. По той же причине все письма посторонних лиц, к нему писанные, будут, как вы изволите предполагать, возвращены тем, кои к нему их писали, не иначе, как после моего прочтения».

Геккерен готовился к отъезду, ожидая из Гааги распоряжения о новом назначении, – как он надеялся, в Париж или Вену. Считая излишними хлопотами брать с собой все, что он нажил в течение тринадцати лет, и хорошо представляя значительные расходы, связанные с переездом, в преддверии новой жизни он устроил частный аукцион по распродаже собственной мебели, фарфора и серебра, который и прошел в его собственном доме. «Многие воспользовались сим случаем, чтоб сделать ему оскорбления. Например, он сидел на стуле, на котором выставлена была цена; один офицер, подойдя к нему, заплатил ему за стул и взял его из-под него».

6 февраля Леонтий Васильевич Дубельт, начальник штаба корпуса жандармов, сорвал печати с кабинета Пушкина; жандарм упаковал бумаги поэта в сундук, чтобы отвезти на квартиру Жуковскому. (Жуковский настоятельно просил Бенкендорфа не заставлять его выполнять неблагодарное задание цензора в кабинетах Третьего отделения.) Мрачный ритуал посмертного обыска начался 7 февраля и занял много дней. С помощью секретаря Жуковский и Дубельт читали, оценивали и сортировали бумаги. Костра не было, – по крайней мере в присутствии Жуковского, – но душа его пылала гневом. Принужденный вторгнуться в частную жизнь Пушкина, он понял, что многие занимались этим до него все эти годы. Он начал понимать и многое другое.

8 февраля доктор Стефанович объявил, что физическое состояние Жоржа Дантеса больше не может служить основанием и оправданием для домашнего ареста; ответчик уже мог быть помещен на гауптвахту.

Кристиан фон Гогенлоэ-Кирхберг графу фон Беролдингену, С.-Петербург, 9 февраля 1837 года: «Сразу после дуэли между господином Пушкиным и бароном Дантесом раздавались голоса в пользу последнего, но менее суток потребовалось русским людям, чтобы окончательно заявить о своих чувствах в пользу Пушкина: для любого было бы неблагоразумно демонстрировать малейшее сочувствие к его противнику. Время успокоит умы, но не сможет вызвать симпатию к иноземцам в русских сердцах. Что касается баронов Геккеренов, то действительно, было сделано все, чтобы возбудить к ним всеобщую ненависть, и многие, прежде почитавшие честью для себя знакомство с бароном Геккереном, теперь должны сожалеть об этом».

Жорж Дантес предстал перед трибуналом 10 февраля. Его спросили (по-французски, и никакой русский не мог понять смысл вопроса, записанного в протоколе на испорченном, грамматически неправильном языке): «Из каких выражений состояли письма, написанные вами г-ну Пушкину или г-же Пушкиной, что в письме, написанном им голландскому посланнику, он описывает как niaiseries[87]87
  глупости, нелепости (фр.).


[Закрыть]
?» Дантес ответил: «Посылая довольно часто к г-же Пушкиной книги и театральные билеты при коротких записках, полагаю, что в числе оных находились некоторые, коих выражения могли возбудить его щекотливость как мужа, что и дало повод ему упомянуть о них в своем письме к барону Геккерену 26 числа января, как дурачества, мною писанные». На следующий день был вызван Данзас. Продолжился процесс записи показаний, начатый 9 февраля. Его слова записаны так:

Александр Сергеевич Пушкин начал объяснение свое у г. д’Аршиака следующим: получив письма от неизвестного, в коих он виновником почитал Нидерландского посланника, и узнав о распространившихся в свете нелепых слухах, касающихся до чести жены его, он в ноябре месяце вызвал на дуэль г-на поручика Геккерена, на которого публика указывала; но когда г-н Геккерен предложил жениться на свояченице Пушкина, тогда, отступив от поединка, он, однако ж, непременным условием требовал от г-на Геккерена, чтоб не было никаких сношений между двумя семействами. Не взирая на сие гг. Геккерены даже после свадьбы не переставали дерзким обхождением с женою его, с которою встречались только в свете, давать повод к усилению мнения поносительного как для его чести, так и для чести его жены. Дабы положить сему конец, он написал 26 января письмо к Нидерландскому посланнику, бывшее причиною вызова г. Геккерена.

Дантес был вновь допрошен 12 февраля. Его спрашивали, между прочим: «Кто писал в ноябре месяце и после того[88]88
  Курсив мой. Действительно интересно, откуда судьям трибунала было известно о других анонимных письмах, которые Пушкин получал даже после 4 ноября. Как мы говорили, многие современники вспоминали этот факт, но во время допроса об этом не упоминалось.


[Закрыть]
к Пушкину от неизвестного [sic] письма и кто был виновен в этом?» Он отвечал: «Я не знаю, кто писал г-ну Пушкину анонимные письма в ноябре месяце и после того». И заявил о том, что «не согласен, что… избежал поединка, предложив жениться на его свояченице». Но протесты и объяснения особого действия не возымели. Даже военный трибунал придерживался мнения, что этот брак был порожден страхом.

13 февраля Комиссия военного суда решила, что обстоятельства этого дела ясны и что судьи готовы вынести свой вердикт. Некто Маслов, участник заседания, подал голос о том, чтобы у вдовы Пушкина истребовали объяснений и записок, которые она получила от Дантеса. Но судьи постановили, что нет повода «без причины оскорбить» госпожу Пушкину, испрашивая у нее объяснений, требуемых в записке аудитора Маслова. Запрос был отклонен.

Судьи поступили гуманно, отказавшись подвергнуть допросу вдову. Они имели в виду, что эта процедура была некоторым образом формальной: они приговорят Дантеса и Данзаса к смертной казни, и, как всегда в таких случаях, они будут помилованы волею императора. Поэтому они старались закончить дело быстро, с минимальной оглаской. Любой разумный человек не мог надеяться найти что-нибудь значительное в официальных протоколах судебных слушаний, касающихся поединка Пушкина – Дантеса, изданных в одной книге в 1900 году: 160 утомительных и даже надоедливых страниц, отличающихся тяжелым языком; процедурные споры, которые двигаются черепашьим шагом; несколько невообразимых и нелепых ошибок (только 16 марта после опроса соответствующих должностных лиц, было установлено, что Пушкин был камер-юнкер, а не камергер, как он именовался в протоколах); решение суда казалось образцом «черного» фарса: приговорить подсудимого Пушкина к смертной казни через повешение, но «как он уже умер, то суждение его за смертию прекратить», и повторяющаяся ложь подсудимых (небольшая – Данзаса и более серьезная – у Дантеса).

Поражает еще одно, когда мы продираемся через частокол свинцовых словес, кочующих со страницы на страницу. Маслов хотел, чтобы вдове Пушкина были заданы такие вопросы: (1) Знала ли она, какие именно анонимные письма были получены ее покойным мужем… (2) Какие письма или записки написал… Дантес, как он сам признает… Где все эти бумаги теперь, равно как и письмо от неизвестного человека, полученное Пушкиным в ноябре месяце, в котором голландский посланник барон Геккерен назван ответственным как внесший разлад между подсудимым Дантесом и Пушкиным.

Выделения курсивом, сделанные мной, отмечают подлинное, но запоздалое удивление: «письмо от неизвестного человека», в котором Геккерен назван ответственным «за разлад» между Дантесом и Пушкиным. Другими словами: анонимное письмо, предупреждающее Пушкина, что именно Геккерен создавал напряженность между ним и Дантесом – разумеется, посылая «дипломы». Эти скупые строки могут ответить на вопрос, который все время нас мучил: они говорят о том, как Пушкин узнал об авторе «диплома» – не по бумаге, использованной анонимом, или формулировкам, почерку и печати, но – от еще одного анонимного шутника. Неудивительно, что он не мог сообщить и не сообщил никому, в чем заключалось его доказательство: это было откровение, которое пришло из безымянного, безликого источника.

Без сомнения – князь Долгоруков! Такова была его «двойная игра»: сначала он послал «дипломы»; затем, продолжая развлечение, он прислал Пушкину анонимную подсказку о том, что это сделал Геккерен – автор собственными ушами слышал, что Дантес говорил то-то и то-то, а посланник отвечал то-то и то-то 2 ноября. Это письмо вкупе с признаниями Натали и наблюдениями Яковлева направило гнев Пушкина на приемного отца Жоржа Дантеса. Можно даже установить, когда он его получил: 12 ноября 1836 года. Это был тот день, когда, ко всеобщему удивлению, Пушкин дал себя уговорить на ведение мирных переговоров с Дантесом, хотя уже на следующий день он хвастался княгине Вяземской: «Я знаю, кто написал анонимные письма». И вот здесь мы ломаем голову! Обжегшись на предыдущих разочарованиях, лучше остудим пыл и проявим сдержанность. Спросим себя: а как же те, кто читал эти строки раньше? Как же они могли этого не заметить?

Давайте предположим, что заметили, но подвергли жесточайшему скепсису. Как и от кого мог узнать Маслов о другом анонимном письме? Об этом нет никаких сведений ни в одном документе в ходе расследования. Но расшифровка записи показаний Данзаса от 9 февраля в папке отсутствует – в течение десятилетий отчеты суда хранились, а два листа исчезли. Никто не знает как, когда и почему. Кто-то – но ведь не бог случайных совпадений! – должен был приложить к этому руку, кто-то, заинтересованный в том, чтобы внести сумятицу и отвлечь внимание (хотя от чего, неизвестно). Вместо того чтобы сдаться, давайте все же снова перечитаем бесценный текст, на сей раз обдумывая каждое прочитанное слово. Лаконичные протоколы заседаний от 9 февраля, кажется, показывают, что, по крайней мере, в этом случае Данзас утверждает, что был привлечен к участию в поединке в самый последний момент, когда он уже ничего не мог сделать, чтобы предотвратить дуэль. Но не все свидетельские показания записывались.

Как и от кого узнал Маслов о другом анонимном письме? И кто такой Маслов вообще? Мы даже не знаем его имени и отчества; знаем только, что он был аудитором, чиновником XIV класса – скромным, ничем не примечательным клерком. Мы также знаем, что русский язык у него был витиеват и хромал на обе ноги. На ум приходит подозрительная догадка: этот Маслов просто все перепутал, его поспешное косноязычное перо превратило анонимные письма, за которые он считал ответственным посланника, в письмо, в котором посол назван ответственным за разлад; и, как результат смеси невежества и бюрократизма, на свет появилась подобная нелепость, зажившая своей собственной жизнью и начавшая долгое путешествие по разным документам, бесконечно цитируемая многими небрежными людьми. Другими словами, это письмо-фантом. Положа руку на сердце, нет никаких подтверждений, был ли Маслов полуграмотным мечтателем или чересчур ревностным слугой правосудия. Хотя предыдущая гипотеза привлекает гораздо больше – эдакое чудо канцелярщины, мираж писца, бред Акакия Акакиевича, – давайте, однако, подождем с окончательными выводами. Кем бы вы ни были, аудитор Маслов, – неграмотным клерком или рьяным исполнителем, именно вам мы обязаны мыслью, которая прежде не приходила в голову. И это стоит исследовать.

Даже мягкосердечный Жуковский был выведен из себя бесстыдной, навязчивой глупостью жандармов и шпионов Бенкендорфа. Вот что он писал, обращаясь к начальнику Третьего отделения: «Я услышал от генерала Дубельта, что ваше сиятельство получили известие о похищении трех пакетов от лица доверенного (de haute volée)[89]89
  высокого полета (фр.)


[Закрыть]
.
Я тотчас догадался, в чем дело… В гостиной… точно в шляпе моей можно было подметить не три пакета, а пять… Эти пять пакетов… были просто оригинальные письма Пушкина, писанные им к его жене…»

Затем Жуковский заодно решил воспользоваться возможностью и сообщить Бенкендорфу все, что у него наболело: «Сперва буду говорить о самом Пушкине… Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую Государь так великодушно его присвоил, положение его не переменилось: он все был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим мучительным надзором… И в 36-летнем Пушкине видели все 22-летнего… В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление?.. А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения… Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное развитие; а вы из его покровительства сделали надзор…» Жуковский доказывал: только что умерший человек был не «талантливым, но безответственным мальчишкой», а вконец измученный и освободившийся зрелый талант. Смерть Пушкина подвигла Жуковского, самого преданного российского подданного, на слова и мысли, достойные фрондера.

Вяземский тоже потерял терпение, когда понял, что некоторые салоны и правительственные учреждения видят дух заговора и бунта в естественной скорби друзей покойного. «Чего могли опасаться с нашей стороны? – писал он Великому князю Михаилу Павловичу. – Какие намерения, какие задние мысли могли предполагать в нас, если не считали нас безумцами или негодяями? Не было той нелепости, которая не была бы нам приписана… Какое невежество, какие узкие и ограниченные взгляды проглядывают в подобных суждениях о Пушкине! Какой он был политический деятель! Он прежде всего был поэт, и только поэт… Что значат в России названия – политический деятель, либерал, сторонник оппозиции? Все это пустые звуки, слова без всякого значения, взятые недоброжелателями и полицией из иностранных словарей, понятия, которые у нас совершенно не применимы: где у нас то поприще, на котором можно было бы сыграть эти заимствованные роли, где те органы, которые были бы открыты для выражения подобных убеждений? Либералы, сторонники оппозиции в России должны быть, по крайней мере, безумцами, чтобы добровольно себя посвящать в трапписты, обречь себя на вечное молчание и похоронить себя заживо».

Сам Пушкин никогда не заходил так далеко в своих дружеских беседах с императорским семейством.

Трибунал огласил приговор 19 февраля: смертная казнь через повешение для Дантеса и Данзаса, формально – то же самое наказание и для Пушкина. Приговор вместе с записью слушаний был, как положено, передан в гвардию для исполнения[90]90
  Комиссия военного суда была учреждена по указу царя при лейб-гвардии конном полку. (Прим. ред.)


[Закрыть]
.

Александр Тургенев Прасковье Осиповой, Петербург, 24 февраля 1837 года: «Наталья Николаевна 16 февраля уехала… Я видел ее накануне отъезда и простился с нею. Здоровье ее не так дурно; силы душевные также возвращаются. С другой сестрою[91]91
  С Екатериной Николаевной. (Прим. ред.)


[Закрыть]
, кажется, она простилась, а тетка высказала ей все, что чувствовала она в ответ на ее слова, что „она прощает Пушкину“».

Примерно 20 февраля Бенкендорф написал сам себе записку – «для памяти»: «Некто Тибо, друг Россети, служащий в Главном штабе, не он ли написал гадости о Пушкине?» Тогда же он спросил у Дантеса адрес учителя, некогда преподававшего ему русский язык, – уловка для получения образца почерка кавалергарда на кириллице, чтобы сверить с почерком на «дипломах». Чтобы разыскать своего учителя, Дантес обратился к бывшему слуге Отто фон Брей-Штейнбурга, и тот написал адрес некоего «Висковскова» на листке бумаги. Правда, даже если бы Дантес написал слова сам, это бы ничего не прояснило – мы уже знаем, что второй лист, тот, к которому прилагались «дипломы», был составлен кем-то, кто знал русский алфавит всю жизнь. Запросы относительно «некоего Тибо» тоже никуда не привели. Агенты Бенкендорфа сообщили, что никто под этим именем не работал в генеральном штабе, хотя два Тибо, оба титулярные советники, работали на почте. У этих двух честных граждан должным образом взяли образцы почерка, и оба они оказались ни при чем. И это был конец делу, по крайней мере судя по тому, что осталось в тонкой папке в архиве Третьего отделения под названием «Об анонимных письмах, посланных Пушкину».

Но кто вообще сообщил имя таинственного Тибо? Агент? Еще один анонимный автор? Исключая почтовых служащих, офицеров генерального штаба и, по очевидным причинам, разбойника, о котором вспоминает Скупой Рыцарь, любуясь своими золотыми дублонами («А этот? этот мне принес Тибо —/ Где было взять ему, ленивцу, плуту? / Украл, конечно, или, может быть, / Там на большой дороге, ночью, в роще…»), следует задаться вопросом, не подозревал ли кто-нибудь Тибо, который когда-то преподавал историю братьям Карамзиным и продолжал общаться с их семейством. Культурный и хорошо осведомленный, постоянный посетитель гостеприимного дома на Михайловской площади, он мог бы вписаться в образ анонимного преступника, если бы не был французом. Или, возможно, он был сыном или внуком французского экспатрианта (политического беженца, учителя, портного или актера), давным-давно обрусел и использовал русский язык как родной? Мы просто не знаем, потому что агенты Бенкендорфа так никогда и не добрались до него. Насколько нам известно, они вообще никого не нашли. Удивительна и забавна подобная некомпетентность! Разумеется, найти автора анонимных писем – дело не из легких, но ведь речь идет о Третьем отделении – самом большом и мощном аппарате тайной полиции в Европе девятнадцатого века.

Екатерина Карамзина сыну Андрею, Петербург, 3 марта 1837 года: «Ты справедливо подумал, что я не оставлю госпожу Пушкину своими попечениями, я бывала у нее почти ежедневно, и первые дни – с чувством глубокого сострадания к этому великому горю, но потом, увы! с убеждением, что если сейчас она и убита горем, то это не будет ни длительно, ни глубоко. Больно сказать, но это правда: великому и доброму Пушкину следовало иметь жену, способную лучше понять его и более подходящую к его уровню… она в деревне у одного из своих братьев, проездом она была в Москве, где после смерти жены поселился несчастный старец, отец ее мужа. Так вот, она проехала, не подав ему никаких признаков жизни, не осведомившись о нем, не послав к нему детей… Бедный, бедный Пушкин, жертва легкомыслия, неосторожности, опрометчивого поведения своей молодой красавицы-жены, которая, сама того не подозревая, поставила на карту его жизнь против нескольких часов кокетства. Не думай, что я преувеличиваю, ее я не виню, ведь нельзя же винить детей, когда они причиняют зло по неведению и необдуманности».

2 марта голландский министр иностранных дел сообщил барону Геккерену, что он может немедленно покинуть Петербург по прибытии Иоганна Геверса, прежнего секретаря миссии. Геккерену так и не было предложено новое назначение, – что могло означать конец его дипломатической карьеры. Кроме того, в Гааге пришли к заключению, что после натурализации кавалергарда (а не усыновления, как думали все, включая самого Дантеса), его имя было внесено в списки голландского дворянства; следовательно, статьей 66 конституции ему была запрещена служба в иностранной армии без особого на то разрешения короля. Но еще раньше, чем обнаружилось это серьезное несоответствие, английский курьер доставил Вильгельму Оранскому письмо (то самое, которое могло пасть жертвой любопытства российской почтовой службы, по опасениям царя). Само письмо, видимо, не сохранилось, но его тон и содержание можно угадать по королевскому ответу: «Я признаюсь тебе, что все это мне кажется по меньшей мере гнусной историей… Мне кажется, что во всех отношениях Геккерен не потеря и что мы, ты и я, долгое время сильно обманывались на его счет. Я в особенности надеюсь, что тот, кто его заменит, будет более правдивым и не станет изобретать сюжеты для заполнения своих депеш, как это делал Геккерен».

Для тех, кто не знал о происходящих событиях в Гааге и происшествиях предыдущего лета, – скорый отзыв Геккерена без нового назначения, казалось, подтверждал все обвинения, выдвинутые против него Пушкиным – два его письма в копиях, старательно переписанных от руки, уже какое-то время циркулировали по Петербургу. Многие аристократические дома закрыли перед голландским посланником свои двери – то ли из уважения к очевидному теперь мнению царя, то ли просто, чтобы свести старые счеты. Геккерен чувствовал, что вокруг него все больше и больше сгущается атмосфера подозрения и враждебности. Поскольку он даже не сознавал реальные причины, почему Оранский и Романов теперь обходятся без его затейливых, вызывающих толки и сплетни услуг, он считал себя заложником истории и жертвой некоего темного политического заговора. 5 марта он написал Верстолку ван Сулену:

Большая личная храбрость – одна из отличительных и заметных черт характера Императора… Но немногие понимают, что этот монарх в то же самое время находится под влиянием группы лиц, которым он не доверяет, – и не без причины, поскольку эта группа, возможно, вскоре наденет на него ярмо… Реальный глава этой партии – г. Жуковский… Это ему Император поручил исследование бумаг г. Пушкина… Но ничего стоящего внимания не было найдено в бумагах такого непокорного человека. Каждый, кто знает то, что происходит, мог легко предсказать этот результат. Подобно всем людям, чьи взгляды только начинают замечать, эта русская партия пока еще довольствуется тем, что предлагает реформы; и получает их; но потом эти требования возрастут так же, как и их сила, и скоро может наступить день, когда Император, втянутый в подобный процесс уступок, больше не сможет сопротивляться и склонится, изменяя себе, перед волей той силы, которая во всех отношениях следует путем любой революции – вначале робкой, затем требовательной, и в конечном счете непреодолимой.

Бедный Жуковский! Бедный Николай I! Но позвольте на этот раз восхититься опозоренным посланником, чья обида пробудила в нем дар пророческого предвидения о будущем чужой земли.

11 марта отчеты суда вместе с заключениями высокопоставленных военных чинов были отправлены военному министру, который неделей позже представил приговор для утверждения Николаю I: Дантес подлежал разжалованию в рядовые с определением в один из отдаленных гарнизонов империи; Данзас приговаривался к двухмесячному тюремному заключению. Николай I постановил: «Быть по сему, но рядового Геккерена как не русского подданного выслать с жандармом за границу, отобрав офицерские патенты». В девять утра 21 марта бывший офицер-кавалергард был взят под стражу[92]92
  По данным архива главного штаба и по записи А. И. Тургенева, это произошло 19 марта.


[Закрыть]
жандармским унтер-офицером Новиковым, который препроводил его в голландское посольство, чтобы тот мог попрощаться с женой и приемным отцом. Не было еще и двух часов дня, когда они сели в тройку, которая должна была отвезти их к прусской границе.

Екатерина Геккерен своему мужу, Петербург [22 марта 1837 года]: «Не могу привыкнуть к мысли, что не увижу тебя две недели. Считаю часы и минуты, которые осталось мне провести в этом проклятом Петербурге; я хотела бы быть уже далеко отсюда. Жестоко было так отнять у меня тебя, мое сердце, теперь тебя заставляют трястись по этим ужасным дорогам, все кости можно на них переломать; надеюсь, что хоть в Тильзите ты отдохнешь, как следует; ради бога, береги свою руку… Вчера после твоего отъезда, графиня Строганова оставалась еще несколько времени с нами; как всегда, она была добра и нежна со мной, заставила меня раздеться, снять корсет и надеть капот; потом меня уложили на диван и послали за Раухом, который прописал мне какую-то гадость и велел сегодня еще не вставать, чтобы поберечь маленького: как и подобает почтенному и любящему сыну, он сильно капризничает, оттого что у него отняли его обожаемого папашу… Одна горничная (русская) восторгается твоим умом и всей твоей особой, говорит, что тебе равного она не встречала во всю свою жизнь и что никогда не забудет, как ты пришел ей похвастаться своей фигурой в сюртуке».

Геккерен получил последний удар и coup de grâce, когда царь не дал ему аудиенции, что было обычной вежливостью по отношению к иностранным послам, даже временно оставляющим Россию. И – как будто этого было недостаточно – царь послал ему дорогую золотую табакерку, усыпанную алмазами и украшенную портретом императора – традиционный подарок послу, навсегда оставляющему свой пост. Послы в Петербурге получили визитную карточку Якоба ван Геккерена-Беверваарда с лицемерными буквами «р. р. с.» (pour prendre congé – «следующий в отпуск»), приписанными чернилами только поздно утром 1 апреля, когда бывший посланник и его невестка были уже на пути в Кёнигсберг, где их поджидал Дантес. Это было действительно позорное бегство.

Месть Пушкина была полной, – все говорили об этом. Вереница триумфальных побед поэта протянулась с полудня 29 января и до утра 1 апреля 1837 года. Он подготовил самым тщательным образом все, кроме одной досадной детали. Поэт еще не испустил последний вздох, когда опытный доктор Арендт уже подводил итог: «Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что мучения его невыразимы; но для чести его жены это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую Пушкин к ней сохранил». Вяземский, Жуковский и Тургенев поспешили предать гласности благородные слова прощения умирающего: «Ты не виновата». Вяземский написал Давыдову: «Более всего не забывайте, что он нам, всем друзьям своим, как истинным душеприказчикам, завещал священную обязанность оградить имя жены его от клеветы». У Веры Федоровны Вяземской был еще более трогательный аргумент: «В защиту жены я только напомню вам то, что сказал отец Бажанов, который видел ее каждый день после катастрофы… ее тете: „Для меня мучение оставить ее наедине с очищающим чувством собственной вины, потому что в моих глазах она – ангел чистоты“».

Но даже исполнители последней воли Пушкина не сумели полностью проигнорировать факты и заставить умолкнуть собственные чувства по отношению к Наталье Николаевне. Они упорно утверждали, что она была виновна не более чем в неосмотрительности, легкомыслии и флирте – довольно неуклюжая защита, которая хоть и не допустила слухов и посмертной репутации рогоносца для мужа, но не могла по-настоящему защитить жену от осуждения. И град его излился на прекрасную Натали, «стыд и позор русских женщин…»

 
Влачись в пустыне безотрадной
С клеймом проклятья на челе!
Твоим костям в могиле хладной
Не будет места на земле!
…Когда же, горькими слезами
В предсмертной муке принята,
Молитва грешными словами
Сойдет на грешные уста, —
Тогда проникнет к ложу муки
Немая тень во тьме ночной,
И окровавленные руки
Судом поднимет над тобой!
 

И однажды поздно ночью зимой 1837 года молчаливая тень Пушкина скользнула-таки в спальню Губера и, продвигаясь в темноте, угрожающе подняла свою окровавленную руку, чтобы схватить за волосы молодого автора этой анафемы в стихах. Пушкин отплатил не за свою красивую жену – для нее он уже сделал все, что мог – а за поэзию, потому что даже мертвый он гневался на хромые строки, плохой вкус и напыщенность, а больше всего на пафос – отца всех поэтических пороков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю