355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Серена Витале » Пуговица Пушкина » Текст книги (страница 19)
Пуговица Пушкина
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:29

Текст книги "Пуговица Пушкина"


Автор книги: Серена Витале



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

Табакерка посланника

Даль: «По вскрытии брюшной полости все кишки оказались сильно воспаленными; тонкие кишки в одном только месте, величиною с грош, поражены гангреной. В этой точке, по всей вероятности, кишки были ушиблены пулей… По направлению пули надобно заключать, что убитый стоял боком, повернувшись вполоборота, и направление пули было несколько сверху вниз… Время и обстоятельства не позволили провести более глубокие исследования».

Они опустили шторы и занавесили зеркала. Жуковский послал за скульптором, чтобы заказать посмертную маску. Тело обмыли, одели, перенесли на стол в гостиной («Как он был легок!» – поразился Аркадий Россет) и положили в гроб, обитый пурпурным бархатом. Старый граф Строганов, который метался два последних дня между домом на Мойке и голландским посольством, оплатил первые печальные посмертные счета. Он сделал это по своей собственной инициативе без каких бы то ни было колебаний. Может быть, его мучило раскаяние из-за того фатального совета, который он дал своему другу Геккерену? Нисколько. Все знали, что поединок после письма Пушкина был неизбежен. «Ужасно, ужасно!» – воскликнул Александр Тургенев, когда Якоб ван Геккерен, случайно столкнувшись с ним, вкратце ознакомил его с содержанием этого письма. В эти первые часы печали и траура многие из друзей Пушкина благодарили небеса, что, по крайней мере, жизнь Жоржа Дантеса была спасена.

Во второй половине дня 29 января люди, ставшие свидетелями смерти поэта, тихо подняли свои бокалы в его память в доме их общего друга: обед по случаю дня рождения Жуковского превратился в печальную церемонию поминок. Между тихими тостами и горестными воспоминаниями они гадали о судьбе Натальи Николаевны и детей. На что они могли бы жить и где? Жуковский решил просить милости царя. Усопший, писал он, часто выражал желание быть похороненным в Святых Горах, у могилы его матери и земли его предков; но Михайловское должно быть продано, оно могло бы быть приобретено неотесанным провинциальным помещиком, который мало беспокоился бы о могиле Пушкина, и русские люди не имели бы тогда места, чтобы оплакивать своего поэта. Семейство Пушкина должно быть также защищено, и это означало бы спасение их от финансового краха: только три сотни рублей были найдены в доме после смерти поэта. Жуковский осмелился предложить Его Величеству помочь вдове с первоначальными расходами и затем финансировать полное издание произведений покойного; доходы от продаж могли создавать скромный капитал для невинных сирот[75]75
  Ср.: «Пушкин всегда говорил, что желал бы быть погребенным в той деревне… где гробы его предков и где недавно похоронили его мать… Не можно ли с исполнением этой воли мертвого соединить и благо его осиротевшего семейства и, так сказать, дать его сиротам при гробе отца верный приют на жизнь и в то же время воздвигнуть трогательный, национальный памятник поэту?.. Эта деревня, сколько я знаю, заложена: ее могут продать; вместе с нею и прах Пушкина может сделаться собственностию равнодушного к нему заимодавца, и русские могут не знать, где их Пушкин. Не можно ли эту деревню, очистив от всех долгов на ней лежащих, обратить в майорат для вдовы и семейства?.. Таким распоряжением утвердилось бы навсегда все будущее осиротевших, в настоящем было бы у них верное пристанище… а Россия была бы обрадована памятником, достойным и ее первого поэта и ее великого государя. Если же к такому великодушному, национальному дару присоедините, Государь, другой, столь же национальный, издание стихотворений умершего, и присвоите себе его смерть, то будет исполнена вполне Ваша высокая, благотворная мысль, а из издания выручится вдруг капитал, который к совершеннолетию детей составит значительную сумму… Прибавлю еще одно; в доме Пушкина нашлось всего-навсего триста рублей… Не благоволите ли что-нибудь пожаловать на первые домашние нужды?» (Черновик записки В. А. Жуковского имп. Николаю Павловичу о милостях семье Пушкина. – Прим. ред.)


[Закрыть]
.

Немедленные меры, предпринятые царем Николаем I, превзошли просьбы и надежды Жуковского: уже 30 января Петербург узнал о щедрости государя по отношению к семейству умершего поэта. 31 января императорская воля была подтверждена указом: казначейство должно было выкупить Михайловское с аукциона, уплатить все долги Пушкина и финансировать издание его сочинений; вдова должна была получить одноразовую субсидию в 10 000 рублей, ей и ее дочерям до замужества назначалась ежегодная пенсия в 1500 рублей; такая же ежегодная сумма была определена сыновьям до поступления их на службу (они зачислялись в Пажеский корпус). Россия была тронута, и удивленные европейские дворы поразились доброте царя Николая: Благотворный Ангел похитил le beau rôle у умершего поэта. Вряд ли на сей раз Пушкин был бы недоволен. Никогда, в самых своих смелых мечтах он не мог бы вообразить такое счастливое решение его финансовых проблем. Тем временем спрос на его книги подскочил: с 29 января по 1 февраля 1837 года издатель и книгопродавец Смирдин продал сочинений поэта на 40 000 рублей.

Толпа, прибывающая отдать последний долг поэту, возрастала каждый час: она выливалась из ворот, заполняя близлежащие переулки. В те грустные январские дни достаточно было сесть в сани, сказать кучеру: «К Пушкину», и он вез вас прямо к дому номер 12 на Мойке. Каждый извозчик в Петербурге теперь знал этот адрес наизусть. Квартальные регулировали поток посетителей, ожидающих  своей очереди, чтобы пройти через черный вход для слуг: миновать буфетную, кладовую и гостиную (ширма отделяла дверь в столовую, ограждая семью и друзей) и направиться к зале, где был мерцающий искусственный свет, желтоватый пол и стены и тяжелый от ладана воздух. В ногах дьячок читал псалтырь, у головы стоял камердинер в синем фраке с золотыми пуговицами, который «постоянно прыскал голову покойного одеколоном и рассказывал публике эпизоды смерти поэта».

Кроме друзей, знакомых и круга петербургского интеллектуального и литературного мира, по крайней мере десять тысяч посетителей прошло мимо гроба между полуднем 29 января и вечером 31 января[76]76
  По другим данным, до 32 тысяч человек в день. (Прим. ред.)


[Закрыть]
. В большинстве своем это были обычные люди, пришедшие попрощаться с поэтом, который для России был пророком, мастером слова, героем и святым. Они пришли, чтобы почтить свою национальную славу; русского, погибшего от руки иностранца. Это были, по словам Екатерины Мещерской, «женщины, старики, дети, ученики, простолюдины в тулупах, а иные даже в лохмотьях». Софи Карамзина описала их как «чиновников, офицеров, купцов». «Видите ли, – сказал Россе-ту один из этих никому не известных людей, – Пушкин ошибался, когда думал, что потерял свою народность: она вся тут, но он ее искал не там, где сердца ему отвечали». Вот слова, на которые стоит обратить внимание: сама скорбь заставила замолчать всех обвинителей поэта – как будто, умирая, Пушкин искупил тем самым обвинения в сделке с аристократией и режимом. «Бедный Пушкин, – написал огорченный цензор Никитенко. – Вот чем заплатил он за право гражданства в этих аристократических салонах, где расточал свое время и дарование».

Но среди огромной толпы, отдающей последний долг поэту, были и многие, проливавшие крокодиловы слезы, – по-видимому вызванные к жизни неким мрачным заклинанием из-подо льда Невы. Многие, похоронившие Пушкина как поэта много лет назад, объявившие о падении его популярности и совсем недавно зевавшие над страницами «Истории Пугачевского бунта» или «Современника», – теперь пришли оплакать его. Почтили его память и новоявленные интеллектуалы «из народа», чьи последователи достаточно скоро снова похоронят его в пыльном пантеоне чистого и бесполезного «искусства для искусства». Смерть Пушкина – «двойного аристократа, по духу и по социальному положению» – сплотила «второе» сословие и привлекла молчаливое «третье». Но эмоции госпожи Мещерской явно преувеличили ситуацию с одетыми в лохмотья народными массами. Никитенко был более наблюдателен; он заметил, что церковь, где отпевали поэта, была полна знати. Площадь была усеяна элегантными экипажами и заполнена толпами людей, но среди них – «ни одного тулупа или зипуна» «четвертого сословия».

«Который час?» – постоянно спрашивал умирающий Пушкин. Он страдал не только от мучительной боли, но и о своей стране и своих читателях. Его смерть в тот самый год и день объединила и сплотила всех – даже его хулителей и будущих противников, потрясенных трагедией поэта. Он принял свою судьбу без негодования, понимая необходимость того, что происходило и должно было произойти. Совсем не случайно поэт стал новым историографом Российской Империи.

«Нет, мне здесь не житье», – протестовал он, когда Даль пробовал успокоить его. «Здесь» – имелось ввиду «в этом столетии». И, уходя «со сцены», он осветил Россию последней вспышкой Александрийского блеска, демонстрируя то же пренебрежение к собственной жизни, которую русские выказывали на поле битвы на рассвете девятнадцатого столетия.

«Плохо со мною… Дайте мне воды… Возьмите первого, ближайшего священника… Тяжело дышать, давит…» Так говорил Пушкин в предсмертной агонии. Простые и ужасные слова звучат в унисон с тем, что с ним произошло. Даже в бреду, когда ему пригрезилась смерть как бесконечное карабканье вверх по книгам, сложенным в слишком высокие стопы, он едва произнес несколько слов. В 2.45 дня 29 января 1837 года русская литература потеряла своего певца. Ушло обаяние, изящество, лаконизм и легкость, и это затмение будет долгим – этому наследует иная стилистическая эра: рококо абсурда, сарабанда двусмысленностей, запыхавшиеся гротески, жизнерадостный Гран Гиньоль и пронзительный смех среди патетических слез. Зная то, чему вскоре предстоит в литературе стать свидетелями, никто не может утверждать, что Гоголь не был писателем-реалистом. Разве что в фантазиях страдающих амнезией эпигонов.

Одним из тех, кто пришел поклониться умершему поэту, был студент, о котором нам известно лишь, что его инициалы: П. П. Ш.[77]77
  Граф П. П. Шувалов. (Прим. ред.)


[Закрыть]
Он спросил сына Вяземского, можно ли взглянуть на портрет Пушкина работы Кипренского, где поэт предстает безмятежным и полным жизни; молодой Вяземский пошел в гостиную, чтобы передать просьбу посетителя. Жена графа Строганова влетела в спальню, крича, что шайка разгоряченных студентов университета ворвалась в дом, чтобы оскорбить вдову, виновную в свершившейся трагедии. Именно тогда она написала своему мужу, тогда бывшему в Третьем отделении[78]78
  Она писала Бенкендорфу. (Ярил, ред.)


[Закрыть]
, умоляя прислать жандармов, чтобы защитить бедную вдову от произвола безрассудной толпы. Но в том не было никакой необходимости: всегда прилежный Бенкендорф уже позаботился обо всем. Кроме жандармов в мундирах, назначенных поддерживать порядок в доме госпожи Волконской на Мойке, другие, уже в штатском, дефилировали мимо гроба; возможно, один из них и поспешил доложить, что покойный был одет в черный сюртук вместо камер-юнкерского мундира. Царь не одобрил последнего одеяния Пушкина. «Это, должно быть, Тургенев или князь Вяземский предложили», – сказал он.

Агенты сновали и в толпе, ожидающей в воротах, подслушивая, о чем говорили люди на улицах и в домах. В жандармских сообщениях отмечалось, что народ разгневан поведением иностранца, посмевшего поднять руку на поэта; шли разговоры о том, чтобы закидать камнями окна убийцы. Кроме ненавистного француза люди хотели отомстить и докторам-иностранцам – полякам, немцам, евреям! – не сумевшим спасти жизнь их поэта. Проявления общественного негодования были налицо. Необходимо было удвоить бдительность, чтобы предотвратить стихийные возмущения и бунты на улицах.

Писать о запретном в России было невозможно. Все знали, от чего и как умер Пушкин, но газетам не было позволено упоминать о поединке. «По кратковременных страданиях телесных, оставил юдольную сию обитель». Что же за страдания? Сильная простуда, венерическая болезнь, расстройство желудка после отравления мороженым? В действительности многие печатные издания, пораженные внезапной вестью, даже не сообщили о его смерти. Однако цензоры не имели ни минуты покоя в течение нескольких дней после 29 января. Им были даны строгие распоряжения: некрологи не должны содержать чрезмерной похвалы или даже намека на сожаление. Только в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“» сумели ускользнуть от запретов, опубликовав прочувствованную эпитафию Одоевского – слова напечатали без украшений, в простой черной рамке: «Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща!.. Пушкин! наш поэт! наша радость, наша народная слава!.. Неужели в самом деле нет уже у нас Пушкина! К этой мысли нельзя привыкнуть!» Краевский, редактор этого «непослушного» издания, был вызван к князю Дондукову-Корсакову[79]79
  Председателю цензурного комитета. (Прим. ред.)


[Закрыть]
на следующий день: «Что это за черная рамка вокруг известия о кончине человека не чиновного, не занимавшего никакого положения на государственной службе?.. „Солнце поэзии“!! Помилуйте, за что такая честь?.. Писать стишки не значит еще, как выразился Сергей Семенович, проходить великое поприще!» Краевский, который был также должностным лицом в министерстве народного просвещения и подчиненным упомянутого Сергея Семеновича – а именно Уварова, – получил официальное строгое замечание. Греч[80]80
  Издатель (вместе с Ф. В. Булгариным) журнала «Сын Отечества» и газеты «Северная пчела». (Прим. ред.)


[Закрыть]
также был призван в Третье отделение и получил строгий выговор. Бенкендорфу показалось, что краткое сообщение, опубликованное в «Северной пчеле» было слишком откровенно хвалебным, почти панегириком: «Пораженные глубочайшею горестию, мы не будем многоречивы при сем извещении. Россия обязана Пушкину благодарностию за двадцатидвухлетние заслуги его на поприще словесности, которые были ряд блистательнейших и полезнейших успехов в сочинениях всех родов».

Письма, разосланные Натальей Николаевной, извещали, что отпевание состоится в одиннадцать утра 1 февраля в Исаакиевском соборе – не том величественном соборе, какой мы знаем сегодня, а в большой, красивой церкви Адмиралтейства – Пушкин был прихожанином этой церкви, когда жил в доме на Мойке. Вечером 31 января некий жандарм объявил, что церемония прощания завершена, что в интересах поддержания общественного порядка тело будет перевезено в ту же ночь – и не в Исаакий, а в маленькую Конюшенную церковь. Около полуночи прибыл усиленный наряд жандармов, и необычный кортеж (около дюжины родственников и друзей поэта и вдвое больше жандармов и шпиков) двинулся в путь по пустым улицам, без факелов, под конвоем – будто они были группой опасных преступников. На каждом углу стояли солдатские пикеты и полицейские наряды, готовые к немедленному подавлению беспорядков.

Многие осторожные петербуржцы утром 1 февраля встали перед щекотливой дилеммой: что надеть на похороны? Мундир или штатскую одежду? Внимание царя к семейству поэта показывало, как высоко он чтил Пушкина; можно было предположить, что в последнюю минуту государь примет решение отдать дань уважения блудному сыну, и все знали, как строг он был в отношении ритуалов и одежды. Это предполагало мундир. С другой стороны, прошлое Пушкина было неоднозначно. К тому же поэт умер, совершив преступление, – дрался на дуэли. Тогда, вероятно, просто сюртук? Но поэт имел придворный титул, хоть и скромный. Тогда – мундир. В конце концов почти все надели мундиры с лентами, звездами и позументами. Те, кто не знал о перемене места отпевания, явились к Адмиралтейству в каретах и вынуждены были пробираться сквозь толпу студентов и простонародья, которые, игнорируя письменный запрет, рекой текли к Конюшенной площади. В небольшую церковь пускали исключительно по приглашению. «Посмотрите, пожалуйста на этих людей, – сказала знакомому Елизавета Михайловна Хитрово, кивнув на группу лакеев во фраках с украшенными многоцветными лентами отворотами. – Какая бесчувственность! Хоть бы слезинку уронили!» Коснувшись локтя одного из них, она спросила: «Что же ты, милый, не плачешь? Разве тебе не жаль твоего барина?» Человек во фраке отвечал ей подобострастно: «Как будет угодно вашей милости. Мы, знаете ли, – люди подневольные»[81]81
  «Человек во фраке ответил невозмутимо: „Никак нет-с… Мы, значит, от гробовщика, по наряду!“» (Прим. ред.)


[Закрыть]
.

А. И. Тургенев А. И. Нефедьевой, Петербург, 1 февраля 1837 года: «1-й час пополудни. Возвратился из церкви Конюшенной и из подвала, в здании Конюш., куда поставлен гроб до отправления. Я приехал, как возвещено было, в 11 час., но обедню начали уже в 10 ½. Стечение было многочисленное по улицам, ведущим к церкви, и на Конюшенной площади; но народ в церковь не пускали. Едва достало места и для блестящей публики. Толпа генерал-адъютантов, гр. Орлов, кн. Трубецкой, гр. Строганов, Перовский, Сухозанет, Адлерберг, Шипов и пр., послы французский [и испанский] с расстроганным выражением, искренним, так что кто-то прежде, слышав, что из знати немногие о Пушкине жалели, сказал: Барант и […] sont les seuls Russes dans tout cela![82]82
  единственные русские здесь (фр.).


[Закрыть]
Австрийский посол, неаполитанский, саксонский, баварский, и все с женами и со свитами. Чины двора, министры некоторые: между ними и – Уваров: смерть – примиритель. Дамы-красавицы и модниц множество; Хитрово – с дочерьми, гр. Бобринский, актеры: Каратыгин и пр. Журналисты, авторы, – Крылов последний из простившихся с хладным телом… Молодежи множество. Служил архим.<ан-дрит> и 6 священников. Рвались – к последнему целованию. Друзья вынесли гроб; но желавших так много, что теснотою разорвали фрак надвое у к. Мещерского. Тут и Энгельгардт – воспитатель его в Царскосельском Лицее; он сказал мне: 18-й из моих умирает, т. е. из первого выпуска Лицея. Все товарищи поэта по Лицею явились. Мы на руках вынесли гроб в подвал на другой двор; едва нас не раздавили».

Вяземский и Жуковский положили по своей перчатке подле тела до того, как заколотили гроб: кусочек замши символизировал часть их души. Полицейские чины, немедленно проинформированные об этом акте шпионами, немедленно усмотрели в этом вызов существующей системе власти, режиму и царю.

2 февраля виконт д’Аршиак в качестве дипломатического курьера уехал в Париж.

Утром 31 января Жуковский получил по почте анонимное письмо. «Неужели после сего происшествия, – спрашивал автор, – может быть терпим у нас не только Дантес, но и презренный Геккерен? Неужели правительство может равнодушно сносить поступок призренного им чужеземца и оставить безнаказанно дерзкого и ничтожного мальчика? Вы, будучи другом покойному… употребите все возможное старание к удалению отсюда людей, соделавшихся чрез таковой поступок ненавистными каждому соотечественнику вашему, осмелившихся оскорбить в лице покойного – дух народный». 2 февраля граф Орлов, член Государственного совета, получил письмо от некоего лица, подписавшегося «К. М.». Почерк позволяет предположить, что это был тот же самый человек, который писал Жуковскому, но на сей раз его тон был более угрожающим: «Лишение всех званий, ссылка на вечные времена в гарнизоны солдатом Дантеса не может удовлетворить русских за умышленное, обдуманное убийство Пушкина; нет, скорая высылка отсюда презренного Геккерена, безусловное воспрещение вступать в российскую службу иностранцам, быть может, несколько успокоит, утушит скорбь соотечественников ваших в таковой невознаградимой потере… Ваше сиятельство, именем вашего отечества, спокойствия и блага государя, просят вас представить Его Величеству о необходимости поступить с желанием общим… иначе, граф, мы горько поплатимся за оскорбление народное и вскоре».

Орлов поспешил сообщить о письме в Третье отделение, и Бенкендорф очень быстро ответил: «Это письмо очень важно, оно доказывает существование и работу Общества. Покажите его тотчас же императору и возвратите его мне, чтобы я мог по горячим следам найти автора». По причинам, неизвестным до сих пор, царь Николай I сказал Бенкендорфу, что он подозревает протоиерея Алексея Ивановича Малова, который хотел прочесть возвышенную речь на отпевании поэта в Конюшенной церкви («о решительном осуждении жестоких предрассудков, которые привели к гибели поэта»), разрешения на которую, конечно, не получил. Детальное расследование Третьего отделения не смогло разыскать автора этих двух писем, который таким образом остался безнаказанным. Можно считать этого анонимного патриота первым русским, выдвинувшим гипотезу преднамеренного убийства, заговора против русского народа и его славного сына.

Софи Карамзина сводному брату Андрею, Петербург, 2 февраля 1837 года: «И вообще, это второе общество проявляет столько увлечения, столько сожаления, столько сочувствия, что душа Пушкина должна радоваться, если только хоть какой-нибудь отзвук земной жизни доходит туда, где он сейчас; среди молодежи этого второго общества подымается даже волна возмущения против его убийцы, раздаются угрозы и крики негодования; между тем в нашем обществе у Дантеса находится немало защитников, а у Пушкина – и это куда хуже и непонятней – немало злобных обвинителей… В субботу вечером я видела несчастную Натали… настоящий призрак… Она тотчас же меня спросила: „Вы видели лицо моего мужа сразу после смерти? У него было такое безмятежное выражение, лоб его был так спокоен, а улыбка такая добрая! – не правда ли, это было выражение счастья, удовлетворенности? Он увидел, что там хорошо“. Потом она стала судорожно рыдать, вся содрогаясь при этом. Бедное, жалкое творенье! И как хороша даже в таком состоянии!»

Бенефис Василия Каратыгина должен был состояться 2 февраля. В программе известного трагического актера был пушкинский «Скупой Рыцарь». Отложенное из-за траура представление так и не состоялось.

Петербург говорил только о поединке. Мнения в высшем свете разделились. Некоторые, дрожа от возмущения, зашли так далеко, что даже осуждали великодушие царя: для них толпа собравшихся, чтобы поклониться праху Пушкина, была очевидным доказательством того, кем на самом деле были его поклонники и последователи и каков их идеологический уклон. Клан Нессельроде открыто поддерживал Жоржа Дантеса, засыпая оскорблениями погибшего поэта; Бенкендорф не уставал повторять, что, участвуя в поединке, Пушкин повел себя wie ein grosser Kerf («подобно обычному мужлану»). Многие сослуживцы француза, кавалергарды, были тоже на его стороне – из романтических соображений.

Из дневника Марии Мердер: «В моем распоряжении две версии. Тетя рассказывает одно, бабушка совсем другое – последнее мне милее. У бабушки Дантес де Геккерен является „галантным рыцарем“. Если верить тете, это – „грубая личность“… Б-н, очевидно, прав, говоря, что все женщины отдают предпочтение бездельникам: Дантес мне симпатичнее Пушкина… Никогда не следует чересчур торопиться. Если бы Дантес уже не был женат, теперь он мог бы жениться на госпоже Пушкиной или увезти ее… Поговаривают о том, что Дантес может лишиться руки – бедный молодой человек!..»  Говорили о Пушкине, которого г-жа К-ова обвиняет: «Два месяца тому назад я нашла бы, что дуэль естественна, но теперь, после того как Дантес женился на сестре той, которую любил, когда он принес в жертву собственное счастие, ради чести другого, – обстоятельства переменились. Надо было к подобному самопожертвованию отнестись с уважением. Мы знаем, что г-жа Пушкина была единственною женщиною, которую он почитал, для него она была божеством, в ней была его жизнь, идеал сердца».

Барон Геккерен написал графу Нессельроде 30 января и попросил его умолить государя императора прислать ему в нескольких строках оправдание его собственного поведения «в этом грустном деле». Это означало бы разрешение остаться в Петербурге. Но этих строк он так никогда и не увидел. 2 февраля посланник сам просил у барона Верстолка ван Сулена разрешения покинуть Россию: «Если мне, при настоящих обстоятельствах, в которых я лично заинтересован, позволено будет высказаться, то осмелюсь почтительнейше доложить, что немедленное отозвание меня было бы громогласным выражением неодобрения моему поведению… Моим желанием было бы переменить резиденцию; эта мера, удовлетворяя настоятельной необходимости, доказала бы вместе с тем, что я не лишился доверия короля, моего августейшего повелителя, которым он удостаивал меня в течение стольких лет… Как верный и преданный слуга, я буду ожидать приказаний его величества, будучи уверен, что отеческое попечение короля примет во внимание… тридцать один год моей беспорочной службы, крайнюю ограниченность моих личных средств и заботы о семье, для которой я служу в настоящее время единственной опорой; заботы эти в виду положения молодой жены моего сына не замедлят еще увеличиться».

Удивительно, как Геккерен мог быть настолько самоуверен (и бестактен), чтобы упомянуть о «состоянии» его невестки спустя только двадцать три дня после свадьбы. Екатерина Гончарова уже несла плод греха в своем чреве, когда шла к алтарю?[83]83
  Мы это подозреваем, хотя официальная дата рождения Матильды Евгении де Геккерен – 19 октября по новому стилю.


[Закрыть]

3 февраля начался процесс над «бароном Дантесом, камергером[84]84
  Правильно камер-юнкер. (Прим. ред.)


[Закрыть]
Пушкиным и инженер-подполковником Данзасом по поводу поединка, произошедшего между первыми двумя». Комиссию военного суда возглавлял полковник Бреверн.

В письме к сестре Анне Павловне в тот же самый день Николай I попросил, чтобы она сообщила своему мужу, Вильгельму Оранскому, что скоро пошлет им подробное сообщение о «трагической истории, которая прервала жизнь Пушкина» – пошлет курьером, так как предмет «не терпит любопытства почты». (Что за удивительная страна Россия, где сам император боялся любопытных глаз его собственной почтовой службы!) Николай также написал и брату Михаилу Павловичу: «…одна трагическая смерть… занимает публику и служит пищей разным глупым толкам… порицание поведения Геккерена справедливо и заслужено: он точно вел себя как гнусная каналья. Сам сводничал Дантесу в отсутствие Пушкина, уговаривал жену его отдаться Дантесу, который будто к ней умирал любовью…» (Что за удивительная страна Россия, где царь, непосредственный августейший цензор, не один год удалявший из рукописей Пушкина каждое подозрительное или чересчур смелое слово и заменивший даже «ночной горшок» на «будильник» в «Графе Нулине», теперь повторял оскорбительные слова поэта фактически слово в слово!)

Значит, царь верил Пушкину, согласился с его аргументами и «доказательствами»[85]85
  Князь фон Гогенлоэ-Кирхберг сообщил в Штутгарт: «Существуют две широко распространенные точки зрения на эти анонимные письма. Одна, пользующаяся наибольшим доверием у публики, указывает на У(варова). Другая, разделяемая властями, – на основании пунктуации, почерка и сличения бумаги – обвиняет Г(еккерена)».


[Закрыть]
– еще одна демонстрация веры и лояльности. Можно было бы аплодировать царю, если не знать, что его откровенное презрение к голландскому посланнику имело предысторию, связанную с отправкой Геккереном депеши в Гаагу 23 мая 1836 года. Николай I потратил немало усилий, убеждая своего шурина Вильгельма, что он сам никоим образом не обвинял его в дурном обращении с женой, и более того, доказывая, что неудачное замечание Александры Федоровны относительно упрямой «склонности» принца Оранского к размещению армии на бельгийской границе, не означало российского вмешательства в голландские дела. В то же роковое лето 1836 года царь узнал, что барон ван Геккерен конфиденциально сообщал некоторым коллегам-дипломатам, что Вильгельм Оранский считал, что длительное пребывание его детей в России не принесло им пользы; они посетили страну в 1834 году и возвратились, сказал он, «чересчур начиненные военными идеями и заразившиеся духом абсолютизма, что нежелательно в конституционном государстве». Конфликт между царем – сторонником абсолютизма и «конституционным» принцем (оба имели явную слабость к военным действиям и армии), наконец, мирно разрешился, но Николай преисполнился решимости избавиться от этого негодяя, голландского посланника, при первом удобном случае. Такая возможность появилась со смертью «trop célèbre Pouchkin, le poète»[86]86
  пресловутого Пушкина, поэта (фр.).


[Закрыть]
.

Фаддей Булгарин Алексею Стороженко, Петербург, 4 февраля 1837 года: «Жаль поэта – и великая, а человек он был дрянной. Корчил Байрона, а пропал, как заяц. Жена его, право, не виновата. Ты знал фигуру Пушкина: можно ли было любить, особенно пьяного!»

Данзас просил царя разрешить ему сопровождать тело друга к месту его последнего упокоения. Николай позволил ему, бывшему секундантом на поединке, где была пролита кровь, несколько дней находиться на свободе, но в конце концов закон возобладал. Царь поручил эту тягостную миссию Александру Тургеневу, «давнишнему другу покойного, ничем не занятому». Более того, Тургенев был братом человека, заочно приговоренного за свою роль в событиях 1825 года к смертной казни через повешение, замененной каторгой; второй его брат, также связанный с идеями декабристов, безвременно умер в добровольном изгнании. Царь сделал вид, что не узнает Тургенева, когда он столкнулся с ним на балу у княгини Барятинской 22 декабря, но внезапно вспомнил его теперь, таким образом напоминая России, что он не забыл времена бурной молодости Пушкина. Гроб как бы сопровождался призраками прошлого.

Бенкендорф добавил последний штрих в тщательно отработанный сценарий – еще один призрак, на сей раз из плоти и крови. О ком идет речь, – пока умолчим. Процессия отправляется ночью 3 февраля, опять в полной темноте, словно шайка татей, не достойных и таящихся дневного света. Впереди ехала карета жандармского капитана, затем следовали дроги с гробом (и здесь же верный Козлов), Тургенев и чиновник почтового ведомства замыкали процессию, разместившись в кибитке. Поездка уже подходила к концу, когда на почтовой станции около Пскова Тургенев случайно встретился с камергером Яхонтовым, представителем местного дворянства, который привычно возвращался домой, в собственное имение. Тургенев задержался, чтобы выпить с ним чаю. Они говорили о погоде, последних петербургских новостях и грустной миссии Тургенева. Затем снова отправились в путь – это был уже вечер 4 февраля, и уже нельзя было терять времени, хотя Яхонтов и настаивал на том, чтоб не спешить и задержаться на постоялом дворе, пусть грязном, вонючем, черном от сажи, но теплом и уютном после длинной холодной дороги.

 
«Зима! Крестьянин, торжествуя…»
 

По прибытии в Псков Тургенев пошел прямо в дом губернатора Пещурова, решив навестить своего давнего знакомого. Случайно попав на вечеринку, Тургенев вынужден был принять в ней участие. Чуть позже в доме губернатора появился посыльный со срочным письмом от высокого должностного лица Третьего отделения – настоящая честь для скромной компании друзей, уже обрадованных появлением неожиданного гостя, который только несколькими месяцами ранее был в Париже. Чтобы произвести еще большее впечатление на провинциальную аудиторию, губернатор начал громко читать официальное письмо из Санкт-Петербурга, сопровождая чтение собственными комментариями:

Милостивый государь Алексей Никитич,

Г-н действительный статский советник Яхонтов, который доставит сие письмо Вашему превосходительству, сообщит Вам наши новости. Тело Пушкина [Упокой, Господи, душу этого возмутителя покоя!] везут в Псковскую губернию [Боже милостивый! Не было печали – так на тебе!] для предания земле в имении его отца. Я просил г-на Яхонтова передать Вам по сему случаю поручение графа Александра Христофоровича [Бенкендорф! Какое поручение? О чем речь?], но вместе с тем имею честь сообщить Вашему превосходительству волю Государя Императора…

Только когда он произнес слово «Государь», Пещурову пришло в голову, что он не имел права разглашать такой важный документ. Он придал своему лицу выражение, приличествующее серьезности случая, побледнел и замолчал (к большому разочарованию слушателей). Он и показал конфиденциальный документ столичному гостю, который, конечно, разбирался в этом больше него. Другими словами, он отдал его Тургеневу – тому самому человеку, от которого письмо как раз и было необходимо тщательно скрывать, и не случайно Бенкендорф послал сюда своего сверхсекретного курьера – изнеженного Яхонтова, который терпеть не мог холодов. Тургенев прочитал остальную часть письма про себя: «…волю Государя Императора, чтобы Вы воспретили всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина…»

Похоронить этого дворянина оказалось делом непростым. Промерзшая земля противилась лопатам мужиков, присланных из Тригорского и Михайловского, чтобы выкопать могилу, – как будто сама земля не хотела принять тело того, кто всегда считался таким неуживчивым. Гроб красного дерева был опущен в могилу только к рассвету 6 февраля. Тургенев, Козлов, Мария и Екатерина Осиповы плакали; но не жандарм и не крестьяне, мечтавшие лишь о том, чтобы скорей согреть себя чем-нибудь покрепче. Ни разу за всю поездку – ни в Пскове, ни у Святогорского монастыря не было «особенного изъявления», которого так боялось Третье отделение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю