355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сэмюел Баркли Беккет » Уотт » Текст книги (страница 6)
Уотт
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:46

Текст книги "Уотт"


Автор книги: Сэмюел Баркли Беккет



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

Сие удачливое семейство звалось Линч, и ко времени поступления Уотта в услужение к мистеру Нотту семейство Линчей состояло из следующих членов.

Том Линч, вдовец восьмидесяти пяти лет от роду, прикованный к постели постоянными и не поддающимися диагнозу болями в слепой кишке, три его выживших сына: Джо шестидесяти пяти лет от роду, калека-ревматик, Джим шестидесяти четырех лет от роду, горбун-алкоголик, и Билл, вдовец шестидесяти трех лет от роду, весьма ограниченный в движениях ввиду потери обеих ног по причине подскальзывания и последующего падения, а также его единственная выжившая дочь Мэй Шарп, вдова шестидесяти двух лет от роду, обладавшая всеми способностями за вычетом зрения. Затем шли жена Джо, в девичестве Дойли – Берн, шестидесяти пяти лет от роду, страдавшая параличом Паркинсона, но в остальном очень даже ничего, и жена Джима Кейт, в девичестве Шарп, шестидесяти четырех лет от роду, вся покрытая кровоточащими язвами неизвестного происхождения, но в остальном очень даже ничего. Затем шли паренек Джо Том сорока одного года от роду, подверженный, к сожалению, попеременно приступам возбуждения, делавшим его неспособным к любому труду, и подавленности, во время которых он не мог двинуть ни рукой, ни ногой, паренек Билла Сэм сорока лет от роду, милосердным провидением парализованный от колен и ниже и от пояса и выше, незамужняя дочь Мэй Энн тридцати девяти лет от роду, здоровье и дух которой были изрядно подкошены болезненным врожденным недугом, упоминать который не слишком уместно, парнишка Джима Джек тридцати восьми лет от роду, слабый на голову, и близнецы-весельчаки Арт и Кон тридцати семи лет от роду, рост которых в чулках равнялся трем футам четырем дюймам, а вес в голом виде – семидесяти одному фунту, кожа да кости, столь схожие во всем обличьем, что даже знавшие и любившие их (а таких было много) называли Арта Коном, имея в виду Арта, а Кона Артом, имея в виду Кона, почти так же часто, а то и чаще, нежели когда называли Арта Артом, имея в виду Арта, а Кона Коном, имея в виду Кона. Затем шли жена молодого Тома Мэг, в девичестве Шарп, сорока одного года от роду, домашняя и уличная активность которой была порядком ограничена ежемесячными недоэпилептическими припадками, во время которых она, пуская пену, каталась по полу, или двору, или овощной грядке, или речному берегу, редко при этом не нанося себе тем или иным образом увечий, по причине чего ей приходилось каждый месяц укладываться в постель и оставаться там, пока ей не становилось лучше, жена Сэма Лиз, в девичестве Шарп, тридцати восьми лет от роду, которой посчастливилось быть скорее мертвой, чем живой оттого, что за двадцать лет она нарожала Сэму девятнадцать детей, из коих выжило четверо, и опять была на сносях, и жена, как известно, слабого головой бедолаги Джека Лил, в девичестве Шарп, тридцати восьми лет от роду, слабая грудью. Затем, переходя к следующему поколению, шли паренек Тома юный Саймон двадцати лет от роду, о

? которого лучше и не упоминать, его юная кузина-жена – дочь его дяди Сэма Энн девятнадцати лет от роду, красота и трудоспособность которой, с сожалением будет поведано, изрядно приуменьшались двумя усохшими руками и парализованной ногой по причине неожиданного туберкулеза, два выживших паренька Сэма Билл и Мэт восемнадцати и семнадцати лет от роду соответственно, которые, явившись на свет слепцом и калекой соответственно, были известны под именами Слепец Билл и Калека Мэт соответственно, еще одна замужняя дочь Сэма Кейт двадцати одного года от роду, славная девушка, однако гемофиличка,[5] ее юный кузен-муж – сын ее дяди Джека Шон двадцати одного года от роду, славный малый, однако тоже гемофилик, дочь Фрэнка Брайди пятнадцати лет от роду, надежда и опора семейства, днем спавшая, а ночью, чтобы не тревожить семейство, принимавшая в сарайчике посетителей, получая за это два, или три, или четыре, или иногда даже пять пенсов, когда как, или бутылочку эля, и еще один сын Джека Том четырнадцати лет от роду, про которого некоторые говорили, что он пошел в отца по причине слабой головы, некоторые – что в мать по причине слабой груди, некоторые – что в деда Джима по отцовской линии по причине пристрастия к горячительным напиткам, некоторые – что в бабку Кейт по отцовской линии по причине чесоточной язвы на крестце размером с тарелку, а некоторые – что в прадеда Тома по отцовской линии по причине желудочных колик. И наконец, переходя к подрастающему поколению, шли две дочурки Шона Роуз и Сериз пяти и четырех лет от роду соответственно, и эти невинные девчушки были гемофиличками как их папа и мама, и воистину Шон поступил очень дурно, когда, зная, кем был он и кем была Кейт, содеял с Кейт то, что содеял, и она зачала и произвела на свет Роуз, а она воистину поступила очень дурно, уступив ему, и воистину Шон опять поступил очень дурно, когда, зная, кем был он, кем была Кейт и кем теперь была Роуз, опять содеял с Кейт то, что опять содеял, и Кейт опять зачала и произвела на свет Сериз, и она воистину опять поступила очень дурно, опять уступив ему, и два парнишки Саймона Пат и Ларри четырех и трех лет от роду соответственно, и у малыша Пата были рахитичные ручонки и ножонки, похожие на палочки, огромная головенка, похожая на воздушный шарик, и огромный животик, похожий на воздушный шарик тоже, и то же самое малыш Ларри, и единственное, если сделать скидку на небольшую разницу в возрасте и имени, отличие малыша Пата от малыша Ларри заключалось в том, что ножонки малыша Ларри были даже больше похожи на палочки, нежели ножонки малыша Пата, тогда как ручонки малыша Пата были даже больше похожи на палочки, нежели ручонки малыша Ларри, а животик малыша Ларри был чуть меньше похож на воздушный шарик, нежели животик малыша Пата, тогда как головенка малыша Пата была чуть меньше похожа на воздушный шарик, нежели головенка малыша Ларри.

Пять поколений, двадцать восемь душ, девятьсот восемьдесят лет – такова была гордая летопись семейства Линчей ко времени поступления Уотта в услужение к мистеру Нотту.[6]

Но через мгновение все изменилось. Дело вовсе не в том, что кто-то умер. И не в том, что кто-то родился. Они продолжали вдыхать и выдыхать, все двадцать восемь, но все изменилось.

Как после вновь проглянувшего солнца море, озеро, ледник, равнина, болото, горный склон или какой-нибудь схожий природный простор, будь он жидким или твердым.

Пока, меняясь, меняясь, через двадцать разделить на двадцать восемь равно пять разделить на семь да на двенадцать равно шестьдесят разделить на семь равно примерно восемь с половиной месяцев, если никто не умрет, если никто не родится, не будет достигнута отметка в тысячу лет!

Если уцелеют все, уцелеют живые, уцелеют не родившиеся.

Через восемь с половиной месяцев, считая со времени поступления Уотта в услужение к мистеру Нотту.

Но уцелели не все.

Поскольку не успел Уотт пробыть с мистером Ноттом и четырех месяцев, как жена Сэма Лиз улеглась и без малейших – чего и следовало ожидать – затруднений исторгла из себя двадцатого ребенка, и несколько дней после этого все знавшие ее (а таких было много) были изрядно удивлены ее необычайно здоровым видом и приливом хорошего настроения, совершенно чуждого ее натуре, поскольку она вполне заслуженно на протяжении многих лет больше смахивала на мертвую, чем на живую, и она с большим удовольствием и явным удовлетворением кормила младенца грудью, причем количество молока было примечательно обильным для женщины ее возраста и анемичного телосложения, но через пять, или шесть, или, возможно, даже семь дней такого поведения она внезапно начала хиреть к величайшей печали своего мужа Сэма, сыновей Слепца Билла и Калеки Мэта, замужних дочерей Кейт и Энн и их мужей Шона и Саймона, племянницы Брайди и племянника Тома, сестер Мэг и Лил, деверей Тома и Джека, кузины Энн и кузенов Арта и Кона, сводных тетей Мэй и Мэг, тети Кейт, сводных дядей Джо и Джима, свекра Билла и внучатого свекра Тома, не ожидавших ничего подобного, становясь все слабее и слабее, пока не скончалась.

Это была огромная потеря для семейства

Линчей – потеря женщины сорока славных лет от роду.

Поскольку не только жена, мать, теща, тетя, сестра, невестка, кузина, сводная племянница, племянница, сводная племянница, невестка, внучатая невестка и, разумеется, бабка была отнята у своего внучатого свекра, свекра, сводных дядей, тети, сводных тетей, кузины и кузенов, деверей, сестер, племянницы, племянника, зятьев, дочерей, сыновей, мужа и, разумеется, четырех внучек и внучков (которые, впрочем, не выказывали ни малейшего признака эмоций за исключением любопытства, будучи, несомненно, слишком юными, чтобы осознать ужас произошедшего, поскольку их суммарный возраст не превышал шестнадцати лет) с тем, чтобы никогда не вернуться, но и тысячелетие Линчей отодвинулось почти на полтора года, если считать, что за это время уцелеют все, и вряд ли наступило бы раньше чем через примерно два года после кончины Лиз, а не через какие-то пять месяцев, что было бы в том случае, если бы Лиз уцелела вместе со всем остальным семейством, и даже на пять-шесть дней раньше, если бы и младенец уцелел тоже, что он, несомненно, и сделал, но за счет матери, и в итоге цель, к которой стремилось все семейство, отдалилась на добрых девятнадцать месяцев, а то и больше, если считать, что за это время уцелеют все.

Но за это время уцелели не все.

Поскольку не прошло и двух месяцев с кончины Лиз, как Энн, к изумлению всего семейства, удалилась в свою комнату и произвела на свет сначала славного здорового малыша, а затем почти столь же славную здоровую малышку, и хотя славными они пробыли недолго, равно как и здоровыми, оба при рождении были действительно славными и примечательно жизнерадостными.

Это довело количество душ семейства Линчей до тридцати, и счастливый день, на который были устремлены все глаза, стал ближе приблизительно на двадцать четыре дня, если считать, что за это время уцелеют все.

Вопрос, который все начали открыто задавать, звучал так: Кто содеял – или кого Энн совратила содеять – это с Энн? Поскольку Энн ни в коей степени не была привлекательной женщиной, а болезненный недуг, точивший ее, был общеизвестен не только в семействе Линчей, но и на мили и мили вокруг во всех направлениях. В этой связи вольно упоминалось несколько имен.

Одни говорили, что это ее кузен Сэм, славившийся своими амурными пристрастиями не только среди членов нынешнего семейства, но и по всей округе, и не делавший никакого секрета из того, что он активно предавался блудодеяниям в окрестностях, передвигаясь с места на место в своем самоходном инвалидном кресле, с вдовами, замужними женщинами и одинокими женщинами, некоторые из коих были молоды и привлекательны, некоторые молоды, но непривлекательны, некоторые привлекательны, но немолоды, а некоторые немолоды и непривлекательны, некоторые из коих после вмешательства Сэма зачали и произвели на свет сына, или дочь, или двух сыновей, или двух дочерей, или сына и дочь, поскольку Сэм никогда не тянул тройню, и это было слабым местом Сэма – что он никогда не тянул тройню, – а некоторые зачали, но никого не произвели на свет, а некоторые вовсе не зачали, хотя это было исключением, что они вовсе не зачали после вмешательства Сэма. И когда его попрекали этим, Сэм с остроумной находчивостью отвечал, что он хоть и парализован от пояса и выше и от колен и ниже, у него нет иной цели, интереса и радости в жизни, кроме этой – отправиться после плотного обеда из мяса и овощей на своем кресле-каталке предаваться блудодеяниям до тех пор, пока не придет время возвращаться домой ужинать, после чего он поступал в распоряжение своей жены. Однако до сих пор, насколько известно, он никогда не подкатывал к Лиз под ее собственной крышей или, говоря строже, к любой из укрывавшихся под ней женщин, хотя в достатке было тех, кто поговаривал, будто бы он был отцом своих кузенов Арта и Кона.

Другие говорили, что, мол, ее кузен Том в приступе возбуждения или в приступе подавленности содеял это с Энн. Тем же, кто возражал, говоря, что, мол, Том в приступе возбуждения неспособен к любому труду, а в приступе подавленности не мог двинуть ни рукой, ни ногой, отвечали, что труд и движение, которые тут требовались, были не трудом и движением, которые ограничивали приступы Тома, но иным трудом и иным движением, при этом подразумевалось, что препятствие было не физическим, но моральным или эстетическим, и что периодическая неспособность Тома, с одной стороны, выполнять определенные действия, не требовавшие от его тела ни малейших затрат энергии, например присматривать за чайником или кастрюлей, а с другой, сдвигаться с того места, где он стоял, или сидел, или лежал, или протягивать руку или ногу за инструментом вроде молотка или стамески или кухонной утварью вроде совка или ведра во всех случаях была неспособностью не абсолютной, но ограниченной природой требовавшегося действия или совершавшегося поступка. Более того, в защиту этой точки зрения с цинизмом упирали на то, что если бы Тома попросили присмотреть не за чайником или кастрюлей, а за своей племянницей Брайди, прихорашивающейся на ночь, то он бы так и поступил, сколь бы тяжела ни была его тогдашняя подавленность, и что частенько замечалось, что его возбуждение на удивление внезапно спадало, если по соседству обнаруживались штопор и бутылочка портера. Поскольку у Энн, хоть и откровенно уродливой и источенной недугом, были поклонники как внутри, так и вне дома. Тем же, кто возражал, что ни очарование Энн, ни ее способности к совращению не шли ни в какое сравнение с Брайди или бутылочкой портера, отвечали, что если Том содеял это не в приступе подавленности или приступе возбуждения, то в промежутке между приступом подавленности и приступом возбуждения, или в промежутке между приступом возбуждения и приступом подавленности, или в промежутке между приступом подавленности и еще одним приступом подавленности, или в промежутке между приступом возбуждения и еще одним приступом возбуждения, поскольку в случае Тома подавленность и возбуждение не чередовались регулярно, что бы там ни говорили об обратном, нет, но зачастую он выбирался из одного приступа подавленности лишь для того, чтобы вскоре его подмял под себя другой, и нередко стряхивал один приступ возбуждения лишь для того, чтобы почти сразу же впасть в следующий, а в этих коротких промежутках Том порой вел себя очень странно, почти как человек, который не ведает, что творит.

Третьи говорили, что это ее дядя Джек, слабый, как известно, головой. Не разделявшим же эту точку зрения разделявшие ее указывали на то, что Джек не только слаб головой, но и женат на женщине, слабой грудью, чего никак нельзя сказать о груди Энн, что она слаба, что бы там ни говорили о прочих ее частях, поскольку все знали, что у Энн восхитительная грудь, белая, пышная и упругая, а что может быть естественней, если в мыслях человека вроде Джека, слабого умом и привязанного к слабой грудью женщине, эта восхитительная часть Энн, такая белая, такая пышная и такая упругая, будет расти и расти, становясь все более белой, пышной и упругой, пока все мысли обо всех остальных частях Энн (а их было много), коим не присущи ни белизна, ни пышность, ни упругость, но одна лишь серость и даже зелень, худоба и обвислость, совершенно не исчезнут.

Другими именами, упоминавшимися в этой связи, были имена дядей Энн Джо, Билла и Джима и ее племянников Слепца Билла, Калеки Мэта, Шона и Саймона.

Возможность того, что не кто-либо из родни Энн, а некий незнакомец извне довел до этого Энн, многими считалась вероятной, и в этой связи вольно упоминались имена многих незнакомцев извне.

Примерно четырьмя месяцами позднее, когда зима, казалось, была наконец позади, а некоторыми в воздухе даже чувствовалась весна, братья Джо, Билл и Джим, или резерв более чем в сто девяносто три года, за какую-то неделю покинули этот мир: старший, Джо, покинул его в понедельник, Билл, младше его на год, – в ту же среду, а Джим, младше их на два года и год соответственно, – в ту же пятницу, оставив старика Тома без сыновей, Мэй и Кейт без мужей, Мэй Шарп без братьев, Тома, Джека, Арта, Кона и Сэма без отцов, Мэг и Лил без свекров, Энн без дядей, Саймона, Энн, Брайди, Тома, Шона, Кейт, Билла, Мэта и дитя Сэма от покойной Лиз без дедов, а Роуз, Сериз, Пата и Ларри без прадедов.

Это отбросило вожделенный день, на который, хотя уже и не с такой уверенностью, все еще были устремлены глаза Линчей, не меньше чем на примерно семнадцать лет, то есть далеко за пределы ожиданий или даже надежды. Поскольку старику Тому, к примеру, с каждым днем становилось все хуже, и он частенько приговаривал: Что ж три моих сынка-то померло, а я со своими коликами остался? намекая на то, что лучше, на его взгляд, было бы, если бы его сынки, которые, как бы они ни страдали, все же не страдали от нестихающей адской боли в слепой кишке, остались, а он бы со своими коликами помер, да и многим другим членам семейства с каждым днем тоже становилось все хуже и они вряд ли бы протянули еще долго.

И устыдились тогда за то, что говорили, и те, кто говорили, что, мол, ее дядя Джо, и те, кто говорили, что, мол, ее дядя Билл, и те, кто говорили, что, мол, ее дядя Джим содеяли это с Энн, поскольку все трое, перед тем как покинуть этот мир, исповедались в своих грехах священнику, а священник был старым и близким другом семейства. И от трупов братьев облаком поднялись голоса и, дрожа, осели средь живущих, здесь одни, там другие, здесь еще одни, там еще другие, пока каждый живущий не обрел свой голос, а каждый голос – покой. И из пребывавших в согласии многие теперь пребывали в несогласии, а из пребывавших в несогласии многие теперь пребывали в согласии, хотя некоторые соглашавшиеся все еще соглашались, а некоторые несоглашавшиеся все еще не соглашались. И завязались новые дружбы и новые вражды, и старые дружбы и старые вражды сохранились. И все было согласием и несогласием, дружбой и враждой, как и прежде, только в перетасованном виде. И не было ни одного голоса, не бывшего бы за или против, нет, ни одного. Но все было возражением и ответом, ответом и возражением, как и прежде, только в других ртах. Дело вовсе не в том, что многие не продолжали говорить того, что они всегда говорили, поскольку многие продолжали. Но многие – нет. А причиной этому было, возможно, то, что не только говорившим то, что они говорили о Джиме, Билле и Джо теперешние смерти Джо, Билла и Джима мешали продолжать делать это и обязывали подыскать что-нибудь новенькое, поскольку Билл, Джо и Джим, несмотря на всю свою глупость, были не настолько глупы, чтобы позволить себе покинуть этот мир, не открыв священнику того, что они содеяли с Энн, если это содеяли они, но и многим из никогда не говоривших о Джиме, Джо и Билле в этой связи ничего, кроме того, что это не они содеяли это с Энн и которым поэтому смерти Джо, Джима и Билла ничуть не мешали продолжать говорить то, что они всегда говорили в этой связи, они все же предпочли, заслышав некоторых из тех, кто всегда говорил против них и против кого всегда говорили они, теперь, говоря с ними, переставать говорить то, что они всегда говорили в этой связи, и начинать говорить нечто совершенно новое, чтобы иметь возможность продолжать слышать говорящих против них и самим говорить против наибольшего возможного числа тех, кто до смертей Билла, Джо и Джима всегда говорил против них и против кого всегда говорили они. Поскольку хоть и странно, но явно верно то, что говорящие говорят скорее ради того, чтобы говорить против, а не за, а причиной этому, возможно, то, что при согласии голос, возможно, нельзя возвысить на столько же, на сколько можно при несогласии.

Эту маленькую проблему еды и собаки Уотт сложил по кусочкам из реплик, то и дело отпускавшихся вечером карликами-близнецами Артом и Коном. Поскольку именно они каждый вечер приводили оголодалую собаку к двери. Они делали это с тех пор, как им минуло двенадцать, то есть на протяжении последней четверти столетия, и продолжали делать это все то время, которое Уотт пробыл в доме мистера Нотта или, скорее, все то время, которое он пробыл на первом этаже, поскольку, переместившись на второй этаж, Уотт потерял всякую связь с первым этажом и не видел больше ни собаки, ни тех, кто ее приводил. Но, разумеется, все те же Арт и Кон приводили собаку каждый вечер в девять часов к черному входу мистера Нотта даже тогда, когда Уотт этого уже не видел, поскольку они были крепкими коротышками, всецело преданными своей работе.

Когда Уотт поступил в услужение к мистеру Нотту, эта собака была уже шестой собакой, использовавшейся таким образом на протяжении двадцати пяти лет Артом и Коном.

Собаки, использовавшиеся для доедания случайных объедков мистера Нотта, долго, как правило, не протягивали. Это было вполне естественно. Поскольку кроме того, что собака получала то и дело со ступеньки черного входа мистера Нотта, она, как говорится, не получала ничего. Поскольку если бы ей давалась еда иная, нежели дававшаяся ей время от времени еда мистера Нотта, это перебило бы ей аппетит к еде, дававшейся ей мистером Ноттом. Поскольку поутру Арт и Кон никогда наверняка не знали, будет ли вечером на ступеньке черного входа мистера Нотта дожидаться их собаки горшок еды настолько питательной и настолько обильной, что лишь как следует оголодалая собака сможет его опустошить. А в их обязанности входило быть всегда готовыми к этой случайности.

Вдобавок к этому еда мистера Нотта была несколько жирновата и островата для собаки.

Вдобавок к этому собаку редко спускали с цепи, вследствие чего та не получала никакого достойного упоминания моциона. Это было неизбежно. Поскольку если бы собаку отпустили, чтобы она бегала, где ей вздумается, та нажралась бы на дороге лошадиного дерьма и прочей дряни, в изобилии валяющейся на земле, и тем самым подорвала бы свой аппетит, быть может, навсегда или, что еще хуже, удрала бы и вовсе не вернулась.

Собаку эту, когда Уотт поступил в услужение к мистеру Нотту, звали Кейт. Кейт ни в коей мере не была привлекательной собакой. Даже Уотт, пристрастие которого к крысам предубеждало его против собак, никогда не видывал собаки, которая нравилась бы ему меньше, чем Кейт. Она не была большой собакой, но в то же время ее нельзя было назвать и маленькой собакой. Это была средних размеров собака отталкивающей наружности. Ее назвали Кейт вовсе не в честь, как можно было бы подумать, жены Джима Кейт, столь безвременно овдовевшей, а в честь совсем другой Кейт, некоей Кэти Берн, бывшей чем-то вроде кузины жены Джо Мэй, тоже столь безвременно овдовевшей, а эта Кэти Берн была в большом почете у Арта и Кона, которым она при своем визите всегда дарила плитку жевательного табаку, а Арт и Кон обожали жевать табак, но у них никогда, никогда-никогда табаку не было вдоволь.

Кейт умерла, когда Уотт все еще находился на первом этаже, и ее сменила собака по имени Цис. Уотт не знал, в честь кого названа эта собака. Если бы он навел справки, если бы он спросил напрямик: Кон, или: Арт, Кейт, насколько я знаю, названа в честь вашей родственницы Кэти Берн, но вот в честь кого названа Цис? он узнал бы то, что так хотел знать. Однако существовали пределы тому, что готов был сделать Уотт в погоне за знанием. Порой он был наполовину готов верить, поскольку видел впечатление, оказываемое этим именем на Арта и Кона, особенно когда оно упоминалось в связи с определенными запретами, что оно принадлежало их подруге, близкой и дорогой подруге, и что в честь этой близкой и дорогой подруги они и назвали собаку Цис, а не как-либо еще. Однако это было лишь догадкой, и порой Уотт был больше склонен верить, что собаку назвали Цис вовсе не по причине того, что кого-то из живущих звали Цис, нет, но лишь потому, что собаку следовало как-то назвать, чтобы отличать ее для нее и для других от всех других собак, и что Цис имя ничуть не худшее, чем любое другое, а на деле – лучшее, чем многие.

Цис все еще была жива, когда Уотт покинул первый этаж ради второго. Он понятия не имел, что сталось с нею и карликами впоследствии. Поскольку, оказавшись на втором этаже, Уотт потерял из виду первый этаж и интерес к нему. Это было воистину счастливое совпадение, не так ли, что, потеряв из виду первый этаж, Уотт потерял и интерес к нему тоже.

В обязанности Уотта входило принимать Арта и Кона, когда они вечером заходили с собакой, и, когда еда для собаки была, следить за тем, чтобы собака съедала еду, пока не оставалось ни крошки. Однако уже через несколько недель Уотт внезапно и под собственную ответственность прекратил исполнять эту обязанность. И отныне, когда еда для собаки была, он выставлял ее за дверь, на ступеньку, в собачьей миске, и зажигал свет в окошке коридора, чтобы ступенька не была во тьме даже в самую темную ночь, и приспособил для собачьей миски небольшую крышку, которой миска, посредством зажимов, зажимов, плотно зажимавших ее бока, закрывалась. И Арт и Кон постепенно уяснили, что, когда собачья миска не поджидала их на ступеньке, еды для Кейт или Цис не было. Им не было нужды стучать и наводить справки, нет – голой ступеньки было достаточно. И они даже постепенно уяснили, что, когда нет света в окошке коридора, нет и еды для собаки. Также они уяснили, что вечером не стоило идти дальше того места, откуда видно окошко коридора, а идти дальше стоило лишь в том случае, если в окошке был свет, и всегда уходить, не идя дальше, если его там не было. Практическая польза от этого Арту и Кону была, к сожалению, не слишком-то велика, поскольку если выходишь к черному входу внезапно, из-за кустов, то окошка коридора, находившегося за черным входом, не видать до тех пор, пока не подойдешь к черному входу настолько близко, что можешь при желании дотронуться до него палкой. Но Арт и Кон постепенно научились отличать с расстояния не меньше десяти-пятнадцати шагов наличие или отсутствие света в окошке коридора. Поскольку свет, хоть и скрытый за углом, пробивался через окошко коридора и создавал свечение в воздухе – свечение, которое можно было разглядеть, особенно в темную ночь, с расстояния не меньше десяти-пятнадцати шагов. Стало быть, все, что нужно было сделать Арту и Кону в благоприятную ночь, – это пройти немного по дорожке до того места, откуда свет, если он горел, был виден как свечение, слабое свечение в воздухе, а затем двинуться дальше к черному входу или пойти обратно к калитке в зависимости от этого. Разумеется, в разгар лета только ступенька, пустая или отягченная собачьей миской, давала Арту, Кону и Кейт или Цис возможность понять, есть ли для собаки еда или нет. Поскольку в разгар лета Уотт не зажигал свет в окошке коридора, когда еда для собаки была, нет, ибо в разгар лета ступенька не погружалась во тьму до десяти тридцати или одиннадцати ночи, но горела всем бешеным умирающим летним светом, поскольку выходила на запад. А при таких условиях зажигать свет в окошке коридора было бы просто переводом керосина. Но на протяжении более чем трех четвертей года задание Арта и Кона порядком облегчалось из-за отказа Уотта присутствовать при кормлении собаки и мер, которые вследствие этого он вынужден был принимать. Тогда Уотт, если он выставил тарелку вскоре после восьми, незадолго до десяти забирал ее обратно и мыл, приготовляя к следующему дню, перед тем как запереть дом на ночь и отправиться в постель, держа лампу высоко над головой, освещая ногам путь по ступенькам – ступенькам, что никогда не были одними и теми же от ночи к ночи, но были то высокими, то низкими, то длинными, то короткими, то широкими, то узкими, то опасными, то безопасными, по которым он взбирался в окружении движущихся теней каждую ночь вскоре после десяти часов.

Можно предположить, что этот отказ Нотта, прошу прощения, Уотта присутствовать при доедании собакой объедков мистера Нотта имел серьезнейшие последствия как для Уотта, так и для обихода мистера Нотта.

Уотт ожидал чего-то в таком духе. И все же он не мог поступить иначе, нежели поступил. Тщетно он не любил собак, бесконечно предпочитая крыс, – он не мог поступить иначе, верьте или нет, нежели поступил. Но ничего не произошло, все, вероятно, продолжалось как прежде. Никакое наказание не обрушилось на Уотта, никакие громы и молнии, и обиход мистера Нотта продолжал плыть дальше сквозь невозмутимые дни и ночи с обычной своей безмятежностью. И это послужило Уотту поводом для удивления – что он безнаказанно нарушил столь почтенную традицию или обычай. Однако он был не настолько глуп, чтобы вывести из этого руководство к действию или причину для бунта, о нет, поскольку единственным желанием Уотта было делать то, что ему говорили, причем, как того требовала привычка, всегда. Когда же он вынужден был согрешить, как в вопросе присутствия при кормлении собаки, он воспринял это настолько болезненно, что обставил свой грех такими предосторожностями, такими деликатностями, что как будто вовсе и не грешил. И, возможно, это ему зачлось. И он утихомирил удивление и тягость в своем разуме, решив, что если он не был наказан в этот раз, то, возможно, так будет не всегда, и что если урон, нанесенный обиходу мистера Нотта, сразу не выявился, то однажды, возможно, выявится, поначалу маленькая трещинка, дальше – шире, пока, становясь все шире и шире, она не займет собою все.

По причинам, оставшимся туманными, Уотт некоторое время был весьма заинтересован и даже восхищен этой проблемой собаки – собаки, явившейся в этот мир и содержавшейся в нем за солидные деньги исключительно с целью доедания еды мистера Нотта в те дни, когда мистер Нотт был не расположен съедать ее сам, и приписывал этой проблеме важность и даже значение явно чрезмерные. В противном случае разве стал бы он углубляться в эту проблему столь пространно? И разве стал бы он углубляться в семейство Линчей столь пространно, если мысленно не был вынужден перейти от собаки к Линчам как к одной из связей, которые собака обновляла еженощно, – другой же, разумеется, были объедки мистера Нотта. Но куда больше Линчей или объедков мистера Нотта Уотта заботила собака. Однако продлилась эта озабоченность Уотта недолго, не слишком долго, как и бывает с подобными заботами. И все же это было основной его заботой в ту пору. Но, раз уловив во всей сложности механизм этого распорядка, каким образом еда оставалась, а собака пребывала в наличии, а затем они совмещались, Уотт тут же перестал им интересоваться и обрел в этой связи относительное душевное спокойствие. Дело вовсе не в том, что Уотт хоть на секунду предположил, что проник движущие силы в это самое мгновение, или даже воспринял формы, которые они принимали, или заполучил мало-мальски необходимое знание о себе или мистере Нотте. Он просто мало-помалу превратил озабоченность в слова, из старых слов он сделал подушку себе под голову. Мало-помалу и не без труда. Кейт, к примеру, евшая из миски, и карлики, стоявшие рядом, как же он трудился, чтобы понять, что это было, понять, кто исполнитель, и что исполнитель, и что исполняется, и кто страдает, и что страдает, и что за страдание, и что это за формы, что не были укоренены в земле, подобно веронике, но через некоторое время таяли во тьме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю