Текст книги "Собрание сочинений. Том 3. Гражданская лирика и поэмы"
Автор книги: Семен Кирсанов
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Я не отведал, я едва пригубил
от жизни, от весны перед войной.
Но помню – шло все бедное на убыль,
плохое уходило стороной.
Не буду лгать: довольство и богатство
не одарило радостью меня,
но время стало к маю продвигаться —
белее хлеб и глаже простыня.
Я не из тех, кто изучал в таблицах
колонки цифр о плавке чугуна;
не знанье – чувство начало теплиться
о том, что мы – особая страна;
что мы должны мир передвинуть к маю —
поближе к людям, честным и простым.
Вот объяснить бы, как я понимаю, —
жизнь, что создать на свете мы хотим!..
Перестеклить все окна? Землю вымыть?
Пересадить поближе все цветы?
Переложить все стены? Солнце вынуть
из угольной подземной черноты?
Передружить людей? Так небывало,
так неразлучно всех переплести?
Все, что земля от благ своих давала,
всем на открытый счет перевести?..
И было нужно много грубой стали,
работы в глине, в угольной пыли,
чтобы румяней дети вырастали,
чтобы пахучей ландыши цвели.
Нет, молодежь на жизнь не обнималась,
что пиджачки кургузы и серы, —
мы знали: это время приближалось,
зарей вплывало в темные дворы.
И начинала глина превращаться
в живое изваянье. В первый час
вот только что осознанного счастья,
как – взрыв, удар! И двинется на нас
потоп из выпуклых фашистских касок,
обвал их бомб, и хохот, и огонь,
и муравейник черепов и свастик,
и Гитлера простертая ладонь
ко мне: «Отнять!» – Не дам!
«Схватить!» – Не дамся!
«Убить!» – Я даром жизни не отдам!
Что ж! Испытайте грозное упрямство
бойцов, что не сдаются никогда!
Вам, господа, победой не упиться!
Посмотрим за последнюю черту:
Матросов – жив! А враг – самоубийца
с крысиным ядом в почерневшем рту!
Окончился лес. Гол
край земной.
Последней сосны ствол
передо мной.
Черная горсть изб
брошена в снег.
Вытянувшийся визг
мчится к сосне.
Крот ли это копнул
мерзлый песок?
Юркнули рыльца пуль
в кочку наискосок.
Разве уже? Да!
Точка. Уже.
Некуда. Ни-ку-да…
Рота на рубеже.
Чьи это, чьи рты
тонко поют?
Невидимки-кроты
в норки снуют…
Дальше – не перешагнуть
поле, брат,
дальше – к деревне путь
с бою брать,
рвать его, раздвигать,
пробивать
телом, к деревне гать
пролагать.
Только одной сосной
заслонен —
слышу, как просит: «Стой!..» —
снежный склон.
Не страшно – надежно стоять за сосною. Крепкие выросли в нашем бору. За ней – как за каменного стеною. Принимает огонь на себя, на кору. Стали шаги у ребят осторожными, глаза тревожными. Одни присели, другие легли. Втерлись в снег до земли. Весь батальон подобрался к опушке. Отсюда видна деревня Чернушки, так ее звать. «Чернушки», – шепотом вывели губы. На краю горизонта серые срубы. Знаем, ее приказано взять. Взять ее надо, а страшно. Страшно, а взять ее важно. Нужно из-за сосны сделать в сторону шаг. Говорят, что на запад отсюда широкий большак. И можно дойти до самой границы, до того столба. Может, и мне судьба? Или еще за сосной хорониться? Нет! Проклятая блажь! Ведь не другой, а я ж перед боем заранее сам говорил на комсомольском собрании: «Враги не заставят сдаться, друзьям не придется краснеть. Я буду драться, презирая смерть!» Так я вчера обещал ребятам и сейчас обещаю себе. И грею рукой затвор автомата: не отказал бы в стрельбе. Мы из-за сосен глядим друг на друга. Нет на лицах испуга. С веток слетают комочки из пуха, летят, маскхалат припорашивают и сразу же тают – весна. Лейтенант нас шепотом спрашивает: «Задача ясна?» – «Ясна!» – мы хрипло шепнули. Ну, прощай, спасибо, сосна, что верно меня заслоняла от пули…
Тогда не знал я точно, как сегодня,
когда смотрел из-за сосны вперед,
к какой нечеловечьей преисподней
принадлежал фашистский пулемет.
Ведется суд, проводятся раскопки,
исследуются пепел и зола,
Майданека безжалостные топки,
известкою залитые тела.
То кость, то череп вывернет лопата,
развязаны с награбленным узлы, —
теперь уже доказано, ребята,
что мы недаром на смерть поползли.
Тогда мне показалось, что на подвиг
не вызовут другого никого,
что день победы, будущность народа
зависит от меня от одного.
Мне показалось, что у сизой тучи,
потупив очи горестные вниз,
за проволокой, ржавой и колючей,
стоит и скорбно смотрит наша жизнь…
То принимает деревеньки образ,
то девочкой израненной бредет,
то, как старушка маленькая, горбясь,
показывает мне на пулемет.
Нет, Родина, ты мне не приказала,
но я твой выбор понял по глазам
там, у плаката, в сумерках вокзала,
и здесь на подвиг вызвался я сам!
Я осознал, каким чертополохом
лощина заросла бы, если мне
вдруг захотелось бы прижаться, охнув,
к последней и спасительной сосне.
Я не прижался. Ясного сознанья
не потерял! Дневная даль светла.
Рукою сжав невидимое знамя,
я влево оттолкнулся от ствола,
и выглянул, и вышел за деревья
к кустам, к лощине, к снегу впереди,
где в сизой туче сгорбилась деревня
и шепчет умоляюще: «Иди».
Последний ломоть просто
отдать.
И вовсе не геройство —
поголодать.
Нетрудно боль и муку,
стерпев, забыть,
не страшно даже руку
дать отрубить!
Но телом затыкать
огонь врага,
но кровью истекать
на белые снега,
но бросить на жерло
себя живого…
(Подумал – обожгло
струей свинцовой!)
Снег не скрипит под ногами уже – вялый, талый. Медлим. И ухо настороже – по лесу эхо загрохотало. Чего притворяться, сердце заёкало. Около вырылась норка от пули, выбросило росу. Защелкало, загремело в лесу. Иглы на нас уронили вершины. А с той стороны, с откоса лощины, бьет пулемет. Встать не дает: Слухом тянусь к тарахтящему эху, а руки – тяжелые – тянутся к снегу. Не устает, проклятый, хлестать! Опять лейтенант командует: «Встать!» Встать, понимаем, каждому надо, да разрывные щелкают рядом, лопаются в кустах. И не то чтобы страх, а какая-то сила держит впритирку. И в амбразуре стучит и трещит. Эх, заиметь бы какой-нибудь щит! Закрыть, заложить проклятую дырку!
Три человека затаились в дзоте,
они зрачками щупают меня…
Теперь вы и костей их не найдете.
Я не стремлюсь узнать их имена.
Что мне приметы! Для чего мне имя
трех смертников, трех канувших теней?
Мой поединок, помните, не с ними, —
мой враг страшнее, пагубней, сильней!
Вы видите, как факелы дымятся,
как тлеют драгоценные тома,
как запах человеческого мяса
вползает в нюрнбергские дома.
Вам помнится колючая ограда
вокруг страдальцев тысяч лагерей?
Известна вам блокада Ленинграда?
Голодный стон у ледяных дверей?
Переселенье плачущих народов,
услышавших, что движется беда,
смертельный грохот падающих сводов,
растертые до щебня города?
Мой враг сейчас подписывает чеки,
рука его на сериях банкнот,
и пулю, что застрянет в человеке,
как прибыль, арифмометр отщелкнет.
Он всунул руки в глубину России
и тут – клешней – ворочает и мнет,
и тут – на промороженной трясине
поставил он свой черный пулемет.
С ним я вступил в смертельный поединок!
В неравный? Нет! Мой враг под силу мне.
И пух снежинок с каплями кровинок
отсюда виден всей моей стране.
Кто он, что глядит
в узкую щель?
Кто он, чужой солдат,
ищущий цель?
Разве бы я мог
так поступить?
Мирный его порог
переступить?
Разве б я мог сжать
горло его?
Вырвать, поджечь, взять
дом у него?
Раз он не отшвырнул
свой затвор,
раз он не отвернул
взора, вор,
раз он заговорил
так сам,
раз он загородил
жизнь нам, —
я доползу к нему
с связкой гранат.
Я дотащу к нему
свой автомат.
Пора! Вижу, встал мой товарищ. Крикнул «ура», выронил автомат и посмотрел себе под ноги. Он упал. Я вставил запал в гранату. Отцепил лопату и вещевой мешок. Сзади Матвеев: «Сашка! Ложись!» Вот теперь моя начинается жизнь. Теперь мне ясна каждая складка, кустик, морщинка. Я разбираю отдельно снежинки, какими покрыта лощинка. Ничего! Мне повезет! Вот и дзот, приплюснутый, низкий. Мимо меня – протяжные взвизги. Рядом еще Артюхов ползет. У нас гранаты и полные диски.
Стучат виски, подсказывают будто:
раз, два и три… Звенящий механизм
отсчитывает долгую минуту,
как полным веком прожитую жизнь.
Я в ту минуту о веках не думал
и пожалеть о прошлом не успел,
я на руки озябшие не дунул
и поудобней лечь не захотел…
Когда-то я хотел понять цель жизни,
в людей и в книги вдумывался я.
Один на рынке ищет дешевизны,
другой у флейты просит соловья.
Один добился цели: по дешевке
купил, и отправляется домой,
и долго смотрит на свои обновки,
недорогой добытые ценой.
Другой добился тоже своей цели:
он насладился флейтою своей,
и клапаны под пальцами запели,
и захлебнулся трелью соловей.
А я? Добился? Прикоснулся к сути
моей недолгой жизни наяву?
Я этой предназначен ли минуте,
которую сейчас переживу?
И новым людям будет ли понятно,
что мы, их предки, не были просты,
что белый снег окрасившие пятна
не от безумья, не от слепоты;
что я был зряч и полон осязанья,
что не отчаянье меня влекло,
что моего прозрачного сознанья
бездумной мутью не заволокло?..
Вот этого, прошу вас, не забудьте,
с величьем цели сверьте подвиг мой, —
я все желанья свел к одной минуте
для дела жизни, избранного мной.
Хочу, чтоб люди распознать сумели,
встречая в мире светлую зарю,
какой Матросов добивался цели!
Добился ли? Добился! – говорю.
И – недоволен я такой судьбою,
что свел всю жизнь в один минутный бой?
Нет! Я хотел прикрыть народ собою —
и вот могу прикрыть народ собой.
Очень белый снег,
в очи – белый свет,
снег – с бровей и с век,
сзади – белый след.
Разве я не могу
лечь, застыть на снегу,
разве не право мое —
яма – врыться в нее?
Трудно к пулям ползти,
но я не сойду с полпути,
не оброню слезу,
в сторону не отползу.
Я дал по щели очередью длинной.
Напрасно. Только сдунул белый пух.
Швырнул гранату… Дым и щепы с глиной.
Но снова стук заколотил в мой слух.
И вдруг я понял, что с такой громадой
земли и бревен под струей огня
не справиться ни пулей, ни гранатой —
нужна, как сталь, упрямая броня!
Вплотную к дзоту, к черному разрезу!
Прижать! Закрыть! Замуровать врага!
Где ж эта твердость, равная железу?
Одни кусты да талые снега…
И не железо – влага под рукою.
Но сердце – молот в кузнице грудной —
бьет в грудь мою, чтоб стать могла такою
ничем не пробиваемой броней.
Теперь уже скоро. Осталось только метров сорок. Сзади меня стрекотание, шорох. Но не оглядываюсь – догадываюсь – стучат у ребят сердца. Но я доползу до самого конца. Теперь уже метров пятнадцать. Вот дзот. Надо, надо, надо подняться. Надо решить, спешить. Нет, не гранатой. Сзади чувствую множество глаз. Смотрят – решусь ли? Не трус ли? Опять пулемет затвором затряс, загрохотал, зататакал. Ребята! Он точно наведен на вас. Отставить атаку! Следите за мной. Я подыму роту вперед…
Вся кровь кричит: «Назад!»
Все жилы, пульс, глаза,
и мозг, и рот:
«Назад, вернись назад!»
Но я – вперед!
Вы слышали, как выкрикнул «вперед!» я,
как выручил товарищей своих,
как дробный лай железного отродья
внезапно захлебнулся и затих!
И эхо мною брошенного зова
помчалось договаривать «вперед!» —
от Мурманска, по фронту, до Азова,
до рот, Кубань переходивших вброд.
Мой крик «вперед!» пересказали сосны,
и, если бы подняться в высоту,
вы б увидали фронт тысячеверстный,
и там, где я, он прорван на версту!
Сердцебиению – конец!
Все онемело в жилах.
Зато и впившийся свинец
пройти насквозь не в силах.
Скорей! Все пули в тупике!
Меж ребер, в сердце, в плоти.
Эй, на горе, эй, на реке —
я здесь, на пулемете!
«Катюши», в бой, орудья, в бой!
Не бойся, брат родимый,
я и тебя прикрыл собой,—
ты выйдешь невредимый.
Вон Орша, Новгород; и Мга,
и Минск в тумане белом.
Идите дальше! Щель врага
я прикрываю телом!
Рекою вплавь, ползком, бегом
через болота, к Польше!..
Я буду прикрывать огонь
неделю, месяц, – больше!
Сквозь кровь мою не видит враг
руки с багряным стягом…
Сюда древко! Крепите флаг
победы над рейхстагом!
Не уступлю врагу нигде
и фронта не открою!
Я буду в завтрашней беде
вас прикрывать собою!
Наша деревня! Навеки наша она. Теперь уже людям не страшно – на снег легла тишина. Далеко «ура» затихающее. Холодна уже кровь, затекающая за гимнастерку и брюки… А на веки ложатся горячие руки, как теплота от костра… Ты, товарищ сестра? С зеркальцем? Пробуешь – пар ли… Я не дышу. Мне теперь не нужно ни йода, ни марли, ни глотка воды. Видишь – другие от крови следы. Спеши к другому, к живому. Вот он шепчет: «Сестрица, сюда!..» Ему полагается бинт и вода, простыня на постели. А мы уже сделали все, что успели, все, что могли, для советской земли, для нашего люда. Вот и другой, бежавший в цепи за тысячу верст отсюда, лежит в кубанской степи. Всюду так, всюду так… На Дону покривился подорванный танк с фашистскою меткой. Перед ним – Никулин Иван, черноморский моряк. Нет руки, и кровавые раны под рваною сеткой. В тучах, измученный жжением ран, летчик ведет самолет на таран, врезался взрывом в немецкое судно… Видишь, как трудно? Слышишь, как больно? У тебя на ресницах, сестрица, слеза. Но мы это сделали все добровольно. И нам поступить по-другому нельзя…
Все громче грохотание орудий,
все шире наступающая цепь!
Мое «вперед!» подхватывают люди,
протаптывая валенками степь.
Оно влилось в поток от Сталинграда
и с армиями к Одеру пришло;
поддержанное голосом снарядов,
оно насквозь Германию прожгло.
И впереди всех армий – наша рота!
И я – с моим товарищем – дошел!
Мы ищем Бранденбургские ворота
из-за смоленских выгоревших сел.
Да, там, у деревушки кособокой,
затерянной в России, далеко,
я видел на два года раньше срока
над тьмой Берлина красное древко.
Свободен Ржев, и оживает Велиж,
Смоленск дождался праздничного дня!..
Ты убедилась, Родина, ты веришь,
что грудь моя – надежная броня?
Приди на холм, где вечно я покоюсь,
и посиди, как мать, у моих ног,
и положи на деревянный конус
из незабудок маленький венок.
Я вижу сон: венок прощальный рдеет,
путиловскими девушками свит.
Фабричный паренек, красногвардеец,
вдали под братским памятником спит…
Его, меня ли навещает юность,
цветы кладет на скорбный пьедестал.
Грек-комсомолец смотрит, пригорюнясь,
и делегат-китаец шапку снял…
И на часах сосна сторожевая
винтовкой упирается в пески,
и над моей могилой оживая,
подснежник расправляет лепестки…
Свежих ручьев плеск,
птичья песнь.
Строевой лес
зазеленел весь.
Наряжена к весне
в цветы лощинка.
А рапорт обо мне
стучит машинка.
Простую правду строк
диктует писарь.
Ложится на листок
печатный бисер.
Качает стеблем хлеб,
раскатам внемля.
С пехотою за Днепр
уходит время.
И над Кремлем прошло
дыхание осеннее,
и вот на стол пришло
с печатью донесение,
что вечно среди вас
служить я удостоен…
И обо мне приказ
читают перед строем.
День сменяется днем, год сменяется новым. Жизнью продолжен, я должен незримо стоять правофланговым. Уходят бойцы, другие встают. А имя мое узнают. Место дают. Вечером, в час опроса, сержант обязан прочесть: «Матросов!» И ответить обязаны: «Есть! Погиб за отчизну…» Но – есть!
Так! Выкликай, сержант русоголовый!
Вся рота у казармы во дворе.
Несменный рядовой правофланговый,
я должен в строй являться на заре.
Теперь, когда живым я признан всеми,
могу в свободные от службы дни
входить и в общежития и в семьи
и говорить о будущем с людьми.
Но я не призрак. Вы меня не бойтесь.
Я ваша мысль. Я образ ваших лиц.
Я возвращаюсь, как бессмертный отблеск
всех, бившихся у вражеских бойниц.
Забудем о печальном и гнетущем,
о смерти, о разлуке роковой, —
сейчас о настоящем и грядущем
вам скажет ваш товарищ рядовой.
Товарищи! Вы не простые люди,
вы мир не простодушьем потрясли, —
в воде траншей, в неистовстве орудий
вы на голову век переросли.
Железный век, губивший человека,
изгнали вы из сердца своего,
вы – люди Человеческого века,
вы – первые строители его!
Достойны вы домов больших и новых,
прямых аллей с рядами тополей,
просторных спален, золотых столовых,
прохлады льна и жара соболей.
Все вам пристало – и цветы живые,
и просто в жизнь влюбленные стихи,
и утренние платья кружевные,
и дышащие свежестью духи.
Вы сможете все россыпи Урала
в оправы драгоценные вложить,
вы все протоны атомов урана
себе, себе заставите служить!
Вам жажды счастья нечего бояться,
не бедность проповедуется здесь!
Наш коммунизм задуман как богатство,
как всем живым доступный мир чудес.
Вы этот мир осуществите сами!
Чертеж на стол! В дорогу, циркуля!
Вперед к нему – широкими шагами,
вперед, геликоптерами крыля!
От хмурых туч освобождайте солнце
и приходите требовать к судьбе —
то счастье жить, что смертью комсомольцев
вы в битвах заработали себе!
Помните: чтобы жить
еще светлей,
главное – дорожить
землей своей.
Главное – уберечь
жизни смысл,
нашу прямую речь,
нашу мысль.
Чистый родник идей,
где видны
лучшие всех людей
сны и дни.
Если страна жива —
живы мы!
В травах, как острова,
стоят холмы.
Смех молодых ребят
в мастерских,
там, где сверлят, долбят
сталь и стих…
Сосны как кружева,
майский свет.
Если страна жива —
смерти нет!
Сегодня прибраны чисто казармы, и хвоей украсили койку мою. В роте празднуют день нашей Армии. Многие были со мною в бою. Помнят – с ними служил Саша Матросов. И так замечательно пел. А воздух сегодня золот и розов, и снег удивительно бел. Мой автомат почищен и смазан, защитный чехол аккуратно завязан. Висит на гвозде солдатская каска. Не выдумка это, не сказка. Так оно точно и есть. Порядки военные строги! Так, чтобы если тревожная весть, – быстро одеться и встать по тревоге. Все наготове встретить беду. И место мое не пустует в ряду…
Здесь, на границе, с автоматом, в каске,
как часовой на вверенном посту,
я вслушиваюсь в гул заокеанский,
я всматриваюсь в даль и в высоту.
Прислушайтесь, товарищи, к совету:
не потеряйте зоркости во мгле!
Нет! Разглядите издали комету,
грозящую приблизиться к Земле.
Кометчики над картой полушарья
склонились группой сумрачных теней,
руками растопыренными шаря,
карандашами черкая по ней.
Мой враг опять уселся в кресло плотно,
и новый чек подписывает он
под треск и визг сумятицы фокстротной.
«Война!» – он говорит в свой диктофон.
Горящими крестами ку-клукс-клана
он жаждет наши озарить холмы
и ставит стрелы гангстерского плана
там, где свой дом отвоевали мы…
Донецких недр горючие глубины,
азовской солью пахнущий Ростов,
днепровские могучие турбины,
пунктирный ряд Курильских островов;
Памир, еще не понятый и дикий,
Алтая неизмятую траву,
Узбекистана чистые арыки
и сердце мира – Красную Москву;
и солнце в ослепительном зените,
и тишину священнейших могил —
все, что имеем, – грудью заслоните,
как я своей однажды заслонил!
Я не даю совета: грудью голой.
Во имя жизни это сделал я!
Вы ж выдумайте твердый и тяжелый,
надежный щит советского литья.
Прикройте землю броневою толщей,
ее мы будем плавить и ковать!
Хочу, чтоб вам не приходилось больше
телами амбразуры закрывать.
Скоро у вас, живых,
стянутся раны.
Осуществите вы
партии планы.
Будете продолжать
путь, что война прервала,
красные водружать
флаги на перевалах.
Будет у вас жизнь
необычайной!
Сблизят глаза линз
с звездною тайной.
Войны уйдут вдаль,
в древние мифы.
Кончатся навсегда
гриппы и тифы.
Что вам года, что,
времени пристань?
Будете жить – сто,
двести и триста!
Ночи и дни встречать
юношескими глазами,
дождь или снег включать
и выключать сами.
Будет светлеть мир
после пожарищ!
Будет расти вширь
слово «товарищ!».
Будете создавать
новую сушу,
творчеству отдавать
смелую душу!
И глубиной глаз,
рифмой поэта —
будете помнить нас,
живших для этого!
Какое глубокое, чистое небо! Ясная, нежная голубизна! Высоких-высоких домов белизна! Из булочных валит запахом хлеба. Читальни наполнены шелестом книг. Там, среди них, мой дневник. И так обещающи строфы про счастье! Но – надо прощаться… День только-только возник… Товарищи! Мир еще на рассвете. Сколько дела на свете! Сколько надо земли перерыть, сколько морей переплыть! Сколько забот новичкам в комсомоле: перелистать все тома, на ямах воронок поставить дома, разминировать полностью каждое поле! Сколько работы в жизни, на воле! Сеять, жать, столярить, слесарить, ледоколами взламывать лед, арбузы растить в полярной теплице, ракетами взвиться в сиренево-синий полет. Все разгадать в Менделеевской таблице. Уйма работы везде, кипучей и трудной: уран замесить на тяжелой воде, застроить домами степи и тундры. Равнины лесами одеть. Вытопить мерзлые грунты. Засыпать в амбары горы зерна. И выковать Родине щит неприступный – в миллионы тонн чугуна!.. На вас я надеюсь. Можете. Справитесь. Исполните все на «ять»! Подтянете к пристаням флот паутиною тросов. Эх! Как бы хотел комсомолец Матросов с вами в одной бригаде стоять!
Смиряется и тихнет бурный ветер,
теплеет мирный человечий кров.
Все к лучшему, я думаю, на свете,
здесь, на планете, в лучшем из миров.
В пещерный век, в эпоху льдин и ливней,
беспомощных, неоперенных, нас
мохнатый мамонт подымал на бивне
и хоботом неукрощенным тряс.
Жилища мы плели, перевивая
тугие стебли высохших лиан,
и гнезда наши, хижины на сваях,
срывал неумолимый ураган.
Но человек не сдался. Вырос. Выжил.
Отпрянул зверь, и устрашился гад.
И мы из тьмы шатающихся хижин
пришли под своды гордых колоннад.
И тигры, что в тропической засаде
высматривали нас из-за ветвей,
теперь из клетки в пестром зоосаде,
мурлыча басом, веселят детей.
Столетия мы были крепостными,
на рудники нужда ссылала нас.
В жаре литейных, в паровозном дыме,
в глубинах шахт мы сплачивались в класс.
Нас на кострах сжигали, гнали в ссылку,
ковали в цепи, каторгой моря,
но слабую подпольную коптилку
раздули мы в пыланье Октября.
Нас рвал колючей проволокой Гиммлер
и землю с нашей смешивал золой —
но человек не сдался, он не вымер,
он встал над отвоеванной землей.
Он бьет киркой по толще каменистой
грядущим поколениям в пример,
и, самый молодой из коммунистов,
«К борьбе готов!» – клянется пионер.
И жизнь-борьба нам предстоит большая
за самый светлый замысел людской,
и мы приходим, к жизни обращая
глаза, не помутненные тоской.
Какая б тяжесть ни легла на плечи,
какая б пуля в ребра ни впилась —
вся наша мысль о счастье человечьем,
о теплоте товарищеских глаз.
Когда вам было страшно и тревожно
и вы прижались к холоду земли,
я говорил вам строго: «Нужно! Должно!» —
и вы вперед моей тропой ползли.
Мое в атаках вспомнится вам имя,
и в грозный час, в последнюю пургу
вы кровь свою смешаете с моими
кровинками на тающем снегу.
Так я живу. Так подымаюсь к вам я.
Так возникаю из живой строфы.
Так становлюсь под полковое знамя —
простой советский мальчик из Уфы.