355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сэм Сэвидж » Стекло » Текст книги (страница 2)
Стекло
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:57

Текст книги "Стекло"


Автор книги: Сэм Сэвидж



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

(пробел)

Квартира у Поттс точно такая же, как моя, и эркер, и всё, но впечатление совершенно иное – как чулан, загромождено и душно, а у меня полно воздуха и светло. Через несколько минут мне прямо дурно стало от этой сгрудившейся мебели (драпировки, ковры, что-то бугристое, темное), и везде эти растенья в горшочках и разная бьющаяся дребедень. Тесно, затхло, такое вот впечатление. По-моему, она вообще никогда ничего не выбрасывает, за исключением, конечно, отбросов, мусора и тому подобного, ну и сношенных тряпок, наверно. И личные вещи мистера Поттса до сих пор повсюду валяются. Даже спортивные журналы, которые он читал, как безумный, лежат расхристанной кипой на трехногом столике возле кресла-качалки, будто он просто пошел покурить. В прошлом году у меня толчок засорился, так я спускалась вниз, пользоваться ванной. Клетчатый халат, который он надевал, когда утром выскакивал на улицу за газетой, до сих пор висит в ванной на двери, и, я заметила, один карман вздулся от смятых клинексов. Вот уж не хотела бы я, чтобы вещи Кларенса повсюду у меня валялись. Представляю: прихожу домой, может, в темноте, может, полные руки продуктов, и оступаюсь о его ботинки. Я бы, конечно, не подумала: «Ах ты Господи, опять эти ботинки Кларенса посреди комнаты!» Я, возможно, и думала нечто подобное одно время, когда он действительно везде раскидывал свои ботинки. Под «одним временем» я имею в виду все время, пока мы были вместе, – в этом смысле, то есть по части ботинок, он был неисправим. Но если бы, когда уже его не было, я так и пооставляла его ботинки по всей квартире, как Поттс обошлась с вещами Артура, оступись я об них, я бы подумала: «Ах ты Господи, это же осиротелыеботинки Кларенса!» И мне бы, конечно, стало больно. Когда сюда переезжала, я ничего из вещей Кларенса, ни единой нитки, с собой не взяла. Каждую нашу книгу осмотрю, прежде чем паковать, и, если он на форзаце надписал свою фамилию, он всегда надписывал, когда купит новую, я эту книгу не возьму, оставлю. Открыть книгу и обнаружить его фамилию, это же представляете, как мне было бы больно.

(пробел)

Мы постояли перед аквариумом, Поттс мне объясняла, как надо кормить рыбок – рыбки странные, явно с отклонениями, короткие, обвальные тела, глаза выпучены и развевающиеся плавники. Они прозрачно плавали туда-сюда. Она влезла на табурет, сунула руку по локоть в воду и мне демонстрировала правильный метод удаления водорослей со стекла особым скребком, который приобрела специально для этой цели, для меня специально, чтоб пользовалась, когда стекло чересчур зарастает, улиткам не справиться, а рыбки отчаянно метались туда-сюда. Они не метались, в общем. При такой толщине и этих плавниках-переростках как ты будешь метаться, или, тем более, изящно плавать, скорей они толчками дергались взад-вперед, как головастики в длинных ярких шарфах. Когда меня спрашивала, согласна ли я поливать цветы, она про рыбок и не заикнулась, я бы запомнила, если б она говорила про рыбок. Накатала инструкций насчет цветов на целую страницу и про рыбок еще на одну и обе присобачила к холодильнику на магнитах. Мы смотрели на холодильник и вместе читали – в смысле, она читала вслух, а я следила глазами, кивая, не то чтоб мы читали хором. Я ни слова не поняла. Мы обходили квартиру, Поттс впереди, быстро-быстро, как игрушка, которую завели, запустили бегом, а я на несколько шагов приотстав, согнувшись, вся внимание. Я выше Поттс, и я, хочешь не хочешь, увидела, что у нее плешь, ярко-розовый кружок с полдолларовую монету, на самой макушке. Явно, у нее эта история не так давно, уж я бы заметила. Я никак не могла оторваться от этой плеши, все думала, что за симптом, и, может, надо ей сказать, вдруг она сама пока не знает, или не говорить, вдруг она сама это над собой учинила, на нервной почве дергала волосы, мало ли. Я остановилась – заглянуть в крысиную клетку, даже и не клетку, в общем, обыкновенный аквариум, с проволочной крышкой, как аквариум для рыб, – террариум, строго говоря, или, возможно, вивариум. Сперва мне показалось, что он пустой, но потом я разглядела – голый безволосый хвост высунулся из виниловой трубы, которая на боку лежала в опилках. «Найджел спит, – Поттс сказала, – у него была трудная ночь». – «Крысу я на себя не беру», – сказала я. Она просияла: «Ну что вы, что вы, друг по клубу ‘Мышь и Крыса’ приглашает его к себев дом. Найджел обожает новые знакомства». Растения, которые требуют побольше воды, она сунула в ванну, всю заставила. Я могу их поливать ручным душем, она сказала и продемонстрировала правильный метод, расплескав воду по всему полу. Хоть ванна была заставлена сплошь, еще растения стояли по всем поверхностям, по столам, подоконникам, позади унитаза, в кухне. Когда мы останавливались перед растением, она мне, возле каждого, сообщала название и рассказывала то-сё, в каком магазине его покупала да как один раз чуть не загубила, чересчур увлеклась удобрениями, и прочее в том же духе, причем монолог свой она произносила, вперясь в очередное растение, будто ему все это объясняла, отнюдь не мне. У меня просто уши вяли. Мы кончили обход перед колоссальным папоротником, он взметывал листья фонтаном из огромной кадки, черной, блестяще-керамической, и ростом был мне чуть ли не до плеч. Это, она сказала, последний подарок Артура, он купил его в самый последний день, когда еще настолько прилично себя чувствовал, что был в состоянии выйти, и этот папоротник, она объяснила, помимо регулярного полива, необходимо еще дважды в день опрыскивать. Она взмахнула пластиковым спреем. «Это важно, важно», – причитала она, тряся бутылкой, как увещевающим перстом. Это была ее идея – взволочить свой папоротник ко мне в квартиру, – чтобы я не утруждалась бегать вверх-вниз по лестнице, ее слова, хоть на самом деле, она, конечно, опасалась, что вряд ли я не забуду дважды в день его орошать, постоянно об него не спотыкаясь. Я человек непрактичный, она это знает, конечно, и я не большой знаток природы. Она как-то подарила мне герань, давным-давно, они только-только с мужем сюда переехали. Я куда-то сунула эту герань и думать забыла, пока в один прекрасный день, уже несколько недель спустя, стала убираться в спальне и вдруг вижу на туалетном столике горшочек, и в нем сучки и сплошная пакость. Мы с Кларенсом нигде подолгу не задерживались, уж какие там цветы, разве что срезанные цветы, разве что под конец, но тут руки уж до них не доходили. Наверно, потому руки не доходили, что мы тогда жили в доме с обоями, где было полно цветов. На обоях, в смысле, было полно цветов, был цветочный узор на обоях. Такие желтые розы.

(пробел)

Согнувшись над этим папоротником, руки по плечи в листве, мы вцепились в края горшка, со своей стороны каждая, и его подняли. Тяжеленный неимоверно, а керамика скользкая, и через каждые три-четыре ступени его приходилось ставить и придерживать коленками, чтоб не бухнулся вниз, пока мы переводим дух. Поттс на голову меня ниже, и каждый раз, когда мы поднимали папоротник, он ее мазал листьями по лицу, сшибая на сторону очки. Она их так и оставляла, у нее не было выбора, поскольку заняты обе руки, так и болтались на кончике носа до следующей остановки, а два раза плюхнулись в гущу листвы, и пришлось нам остановиться, и стоять, пока она их ищет, раздвигает листья, вглядывается, косится, будто муху ловит. На площадке мы повернулись и кое-как его протиснули в дверь, я причем, входила первая, пятясь. С кандачка я не могла решить, куда его поставить, и не хотелось, чтобы Поттс у меня торчала, пока мы это будем обсуждать, и я предложила просто плюхнуть его на пол возле стола, и головой повертела, указывая на стол с машинкой, причем я сказала «плюхнуть», давая ей понять, что мне плевать с высокой горы, где он встанет. Тут он и стоит, на полу, прямо возле стола. Я его задеваю локтем, когда передвигаю каретку, щекотно, приходится делать перерыв, чтобы почесаться. Кое-какие листья сломались, видимо, на пути вверх по лестнице, – висят резко вниз, как крылья увечной птицы, – а может, это я их сломала, протискиваясь к своему стулу. Придется его переставить. Сейчас полвторого ночи. Я два часа целых убила на эту Поттс. В промежутках, возникающих то и дело посреди клацанья клавиш (чуть не написала «грома клавиш»), когда я останавливаюсь, чтобы подумать, прежде чем продолжать, (или, наоборот, вернуться, запечатать что-то, утаить под цепочкой ххххх), я замечаю, как все стихло, причем под «все» я подразумеваю город, по крайней мере, часть города под моим окном, хотя раньше кто-то на улице, не унимаясь, орал «Марта, Марта». Объясняю про тишину: это смолкнул гул, гул, который длится весь день, захватывая и часть ночи, – гул компрессоров на крыше фабрики мороженого, океанский гул машин на Пряжке, какофония, слитный гул людей и машин внизу, на улице. Я к нему притерпелась, даже не слышу большую часть времени, в холодный сезон особенно, когда окна закрыты, а сейчас они у меня закрыты. Я его слышу, только когда он стихнет. Вообще, получилось типичное не то, я совершенно не так хотела. Сдалась мне эта Поттс, я хотела просто упомянуть ее, походя, что называется, в скобках. «Эдна мимоходом вставила несколько слов про Поттс, соседку», – так это предполагалось. Я думала использовать встречу с соседкой, как пример того, что происходит в пробелах, в пустых промежутках. Пример неудачный, сама вижу. Абсолютно не передана вся глубина скуки, которая определяет эти промежутки, которая их, в общем, и заполняет. Я темп ускорила, это раз; а во-вторых, хоть волочить вверх по лестнице этот папоротник было тяжеловато, в смысле, физически, но нисколечко не было скучно. А благодаря ее очечкам даже комично, хоть и не слишком. А вообще, в пустые промежутки ровно ничего не происходит, и, когда пустой промежуток тянется годами, годами, так долго, что ушли бы тысячи белых страниц на то, чтоб только дать понять, насколько это долго, и какая тут скука смертная, а уж часок с Поттс даже отдаленно не даст понять, да, и что я заладила – скука, скука, на самом деле все гораздо страшней.

(пробел)

Я с утра пораньше на своем месте. Солнце еще не всползло на крышу фабрики, но уже ходят автобусы, улица забита машинами, по звуку судя, и компрессоры работают вовсю. Если бы сейчас пришлось открыть окна, я бы надела наушники. Под «своим местом» я, конечно, имею в виду свой стол, а еще я бы могла его назвать своим постом, или даже своим последним постом. Здесь я начеку, в засаде, палец на спусковом крючке, на клавиатуре точней, и это последняя линия обороны против тоски. Чуть не сказала: последняя линия безнадежной обороны – как Последний рубеж подполковника Кастера [5]5
  Имеется в виду подполковник американских войск Джордж Кастер (1831–1876), 25 июня 1876 г. погибший при Литтл-Бигхорне в неравной битве с индейцами.


[Закрыть]
. Я прислонила фотографию к кофейной кружке, чтобы разглядывать, пока печатаю, – ну, где мы с няней, ту, о которой я собиралась порассуждать, когда вклинилась Поттс, наряду с разными прочими темами. Семь оборотов назад примерно. Вчера ничего не печатала, и позавчера, на то и пустое место наверху. Няня в простом длинном платье с оттопыренными карманами (карманы не такого цвета, как платье), на мне же платьице коротенькое, в сборочку, и карманов не заметно. Фото черно-белое, и мое платье кажется белым, но оно было бежевое, я помню. У меня большие банты в волосах, они кажутся черными, но на самом деле, наверно, они темно-синие, или бордовые – ленты, то есть, темно-синие, волосы у меня были каштановые, а бантов я вообще не помню. Обе мы не улыбаемся. Стоим у одной из высоких шпалер, они окаймляли нашу подъездную аллею, и некоторые по европейской моде были выстрижены в форме разных зверей. Папа давал идею, но остальное – гнуть, подстригать – исполнял садовник, стоя на деревянной стремянке, и папа снизу выкрикивал ценные указания. Зверь в данном случае медведь, кажется. Собственно, медведь скорей в центре фото, мы с няней просто стоим рядом, и зря, наверно, я сказала, что это моя фотография с няней, это фотография медведя, а мы тут сбоку припека. Позади медведя дом, где мы жили, большой кирпичный дом на горе – горы вы на фотографии не увидите – с громадными трубами, их вы как раз увидите, они вдоль фасада, и на крыше купол, но вы увидите только макушку. На этом куполе окна со всех сторон. Сторон этих шесть, не то восемь (сколько в точности забыла), и он похож на верхнюю часть маяка, только в данном случае окна – одна голая видимость, туда ни лестницы не ведут, ни двери. Помню, мы стояли с папой на лужке, и я попросила, отведи меня в купол, а он мне ответил, помню, что туда нет хода. Эркерные окна в моей квартире мне напоминают тот купол, то есть как он выглядел бы изнутри, доведись мне туда попасть. Роскошный сад – статуи, фонтаны, все такое прочее и, как я уже упомянула, шпалеры в виде животных – окружал этот дом. Я совсем маленькая была, когда мы с няней гуляли по саду и нашли мертвого крота. Мы показали его садовнику. Няня в него ткнула носком ботинка (она носила черные шнурованные ботинки, как горничная, как повариха, потому что они были слуги, наверно, потому что мама никогда шнурованных ботинок не надевала), и он подобрал крота и сунул в карман. Почему-то это самое ясное из моих детских воспоминаний: только призадумаюсь о тех временах, и крот – он тут как тут. Железная ограда из черных высоких копьев окружала это, все вместе взятое, – дом, сад, конюшни и так далее. Потом, показывая эти фотографии, я буду говорить, что ограда нужна для того, чтоб звери не сбежали. Кроме детского сада и кори, ничего такого особенного не упомню до самых своих пяти лет, и когда на тропке недалеко от нашего дома на меня напала большая, белая с темным, собака. К счастью, меня спас почтальон, правда, с меня было почти содрано платье. Да, а еще как-то, во время грозы, я пыталась пройти в комнату к родителям из своей спальни по узкому карнизу, он бежал по дому снаружи, и оступилась, и свалилась в живую изгородь, и меня спас мамин шофер, отнес меня в дом на руках, и по сей день запах мокрой листвы во мне вызывает отрадное чувство, меня будоражит, и чуть-чуть даже кружится от него голова, потому, наверно, что он связан с таким моим спасением, правда, зачем мне понадобилось к родителям и почему я не воспользовалась дверью, ума не приложу.

(пробел)

Папа был красивый. Пышные пшеничные усы, внушительный подбородок и наступательная походка – если бы стояли у него на пути, вы бы, конечно, посторонились. Именно благодаря этой внушительности и этой наступательности, думаю, он и оказался там, где оказался, то есть он далеко пошел. Мама была хорошенькая. Широко расставленные серые глаза, вздернутый носик, роскошная грудь и тяжелый характер. Она имела склонность к срывам и вспышкам, читала «Вог» по-французски и не сильно мной увлекалась, когда я была маленькая. Папа имел склонность к накоплению капитала, но, когда не осматривал прокатные станы и плавильные печи, он увлекался гольфом, фазаньей охотой, чтением «Нью-Йорк геральд трибюн» и техническими новинками. Иногда, помню, сажал меня на колени и мы играли в лошадки, начинали исподволь, разгонялись, переходили в галоп, и раз как-то я шлепнулась на пол и в кровь расшибла голову. Это, по-моему, у меня самое раннее воспоминанье о папе. Он был настоящий спортсмен, мой папа, и тут я имею в виду, что в спорте его интересовал сам спорт, а не что-то еще, как Кларенса, когда он, Кларенс в смысле, занимался каким-нибудь спортом с целью потом описать, спускался по буйным рекам в резиновой лодке, охотился на крупного зверя, а один раз, например, спрыгнул с аэроплана на парашюте. Красивые, обаятельные, богатые, кажется, ну что еще надо для счастья, но не тут-то было. Такая загадка моих папы с мамой. Когда разглядываю их фотографии в самом начале, где мама, такая, совершенно молоденькая, и думаю о том, чем все обернулось, мне даже не верится. У нас была роскошная столовая, стол красного дерева, за которым могли, широко расставив локти, есть двадцать человек гостей, но гости бывали редко, из-за, няня говорила, маминых нервов. За едой папа и мама друг на друга глядели с противоположных концов этого длинного стола, и серые мамины глаза метали злые паузы в папу, и папа их ловил в свои громадные усы. Высокая рифленая колонна, хрупкая ваза, вот что такое была их семейная жизнь. Опасно шатаясь в том рискованном пункте, где мамин характер упирался в папин подбородок, она того гляди могла рухнуть и разбиться вдребезги. Мне не полагалось разговаривать за столом, или я сама не жаждала, чтобы, не ровен час, не грохнуть их эту вазу. Так ли, иначе, одним словом, теперь уж неважно, но как вспомню наши обеды, прежде всего меня поражает это молчание: я сижу на витом золоченом стуле, в пучине, разделившей родителей, от каждого далеко-далеко, сооружаю из еды острова и моря, в морях взбиваю водовороты, и спинка стула больно режет лопатки. Когда рассказывала все это Кларенсу, он говорил – да, прямо кино, в том смысле, наверно, что так же шикарно и пышно, но может, вдобавок, что не совсем реально. Несмотря на все свои нервы, мама стремилась вращаться в свете, чаще гораздо, чем мог папа. Теперь, когда в этом копаюсь, я думаю, что именно из-за нервов она и ходила по гостям, чтобы отдохнуть, когда папа слишком сильно на них действовал, он же, как ни старался, не мог не действовать ей на нервы, в точности, наверно, как я, никак я не могла не действовать на нервы Кларенсу, а он, наоборот, мне, и это вообще, я так думаю, загадка живущих вместе людей, близких людей, долго живущих под одной крышей, хотя у нас с Кларенсом какая там одна крыша, без конца мотались из дома в дом, годами, и дома становились все больше и больше, а потом все меньше и меньше, но все равно мы были с ним под одной крышей, мы были вместе. Сначала, когда оказались вместе, мы печатали в одной комнате, за одним столом в квартире, где тогда жили, и это была моя квартира в Нью-Йорке, но потом мы печатали в разных комнатах, если только могли, если были эти разные комнаты и если в них не было холодно, как было во Франции. У нас была куча знакомых художников и писателей в те ранние дни. И мы все свято верили, что станем знаменитыми, но никто не стал, кроме в некотором смысле Кларенса. Он стал знаменитым в том смысле, что среди людей, которые читают охотничьи и приключенческие рассказы в журналах, причем запоминают, кто их написал, и те же самые люди впоследствии купили его роман. Я почти до конца написала одну книгу, перед тем как его встретить, но я никому ее не показывала, а потом хотела еще одну написать, но она у меня не пошла, как-то меня заело, хотя само письмо стало лучше, и, когда я кому-то показывала отрывки, никто вообще ничего не понял, и все спрашивали, что я этим хочу сказать. Когда жили в Филадельфии, мы печатали на разных этажах, встречались за едой, и когда были гости, и мы сами ходили по гостям каждый вечер, и мы друг другу читали все, что напишем. Я принималась за романы, и они у меня не шли, а Кларенс всё читал и читал мне свои, и я кое-что предлагала и перепечатывала, что он написал, и вот тогда я и начала постоянно перепечатывать. Мы говорили друг другу, что все у нас впереди. И все больше и больше мы говорили только о тех, у кого все впереди.

(пробел)

Когда они привели меня в детский сад в тот самый первый день – «они» причем, как я уже говорила, были мама и няня – я только глянула на детей, и множество голов, как мне запомнилось, ужасно громадных, повернулись ко мне, чуть не сказала, «нацелились на меня, как пушки», хоть человеческие головы, тем более детские, на пушки ничуть не похожи. Я только глянула, и сразу бросилась на пол, навзничь, и завизжала, и так каждый день, пока они не сдались. Они решили, что я должна общаться с другими детьми, почему-то считая, что для меня это будет полезно, хотели, видимо, приучить меня к коллективу, хоть слов таких они не употребляли, конечно. Или они надеялись, что детский сад исправит мой характер, а он у меня был кошмарный. Дома-то я переваливалась на живот и визжала, как и до сих пор, как я бы, например, и сегодня перевалилась, и лежала бы, и визжала, если бы меня не сбила машина, утром, например, чуть не сбила, а не надо ходить по улице в наушниках потому что – если бы, значит, машина меня не толкнула в спину, а тут уж не до того, чтоб переваливаться на живот, – если бы, скажем, я все же могла перевалиться на живот, когда меня толкнула машина, то я лежала бы и визжала. Думаю, что в тот первый день в детском саду я легла на спину, прежде чем завизжать, исключительно для того, чтобы видеть, какое впечатление произвожу на других детей, правда, теперь уж не помню, какое произвела впечатление. Я тогда так мало знала других детей, что не могла бы в точности определить, какое оно, это впечатление, да и какая, в сущности, разница, смеется ребе нок, или он злобно скривился. Если я кого и видела из детей, пока не пошла в школу в Коннектикуте, – кроме родственников, и то изредка, ну, и еще какие-то проплывали в окне машины, когда няня меня брала покататься, – так это ирландских и итальянских мальчишек, у которых хватало духу взобраться на гору, чтоб поглазеть на наш дом. Все стриженные под ноль – из-за вшей, мне сказали, – и уши торчат перепендикулярно, буквально. Железные прутья нашей ограды были так расставлены, что головы застревали, из-за этих ушей, и мальчишки стояли, громко выли или тихо постанывали, пока их садовник не вызволит, крепко надавив сапогом на макушку, после чего они разбегались, зажав руками уши. Я раньше любила рассказывать, что папа изобрел такую ограду специально, чтоб ловить детей, но это едва ли правда. Зато правда, видимо, то, что мои родители, ни папа ни мама, не любили детей. Присылайте главу, Гроссманша написала в ответ, там посмотрим. Прочла я это дело и думаю: да вы что? когда это жизнь делилась на главы? Кларенс иногда говорил, что пора начать новую главу. Или он говорил – перевернуть страницу?

(пробел)

Хорошо бы выбраться из этой квартиры, в кино пойти или в парк. Сто лет в кино не была, несколько месяцев, это уж точно, поскольку была зима. Причем парк, в данном случае, совсем не такое зеленое место, где приятно бродить, как можно себе представить, исходя из того факта, что оно называется парк, – «карликовый парк», вот что, строго говоря, это такое. Огороженный в основном, асфальтированный треугольник между двумя вкось пересекающимися улицами, и там одно дерево, четыре скамейки, и цветы на узком газоне у ограды с одной стороны, в данный момент анютины глазки и нарциссы. Рожковое дерево, которое сюда осенью пересадили, еще не пустило листков. Может, погибло в течение зимы. На том же самом месте клен посадили два года назад, так он погиб. Рожковое дерево росло у задних ворот родительского дома. И все, по стволу даже, было в мерзких длинных шипах, а у этого, в парке, шипов нет никаких, вообще. Сорокопут, прозванный птица-мясник, насаживает свою жертву на шип. Он насекомых ловит, и ящериц, и мелких пташек, сожрет, сколько влезет, а остатки оставляет на шипе, про запас. Мы смотрели наверх, на голые ветки рожкового дерева, и ствол был в шипах, и Кларенс мне рассказывал про застольные манеры сорокопута. Дело было в Миссури. Тротуар у нас под ногами сплошь застлали желтые крохотные листочки, ковром. А, когда это было. В данном парке нет таких птиц, одни голуби и воробьи. Если сегодня туда выберусь, не забыть бы зонтик.

(пробел)

Много-много страниц назад, когда рассказывала, как выволокла из чулана машинку, я упомянула, что лента пересохла, – упомянула и перескочила на другое, со мной бывает, да так и не рассказала, что я предприняла по этому поводу. Сейчас мало где продаются ленты для пишущих машинок, в нашем районе, я выяснила, для моей машинки вообще ничего подходящего нет, и вот, по совету одного продавца в одном магазине, я на автобусе, точнее, на двух автобусах, переехала через реку в те места, где никогда не бывала, где куча низеньких домиков, я их приняла за склады, и на улицах сплошь цветные, так что, пялясь в слепые от дождя окна, куда ж я попала, думаю, это ж другая страна, а потом еще несколько кварталов я перла пешком под зарядившим дождем до магазина, где, тот человек сказал, продаются машинки. Ну, думаю, видно я спутала адрес. И когда добралась наконец, увидела магазинчик, который, за исключением плакатика в духе пятидесятых в витрине: девица (плиссированная юбочка, жемчуг на шее) сидит за машинкой – со стороны показался старомодной продовольственной лавкой, и больше ничего. Под плакатиком дремал большой серый кот, на сложенной толстой фуфайке, по-моему. Толкнула дверь, стою и жду, когда поднимет глаза от журнала человек за прилавком – такой старый, толстый, в плотном свитере. Под свитером, по-видимому, у него была надета рубашка с чем-то крупным, бугристым в карманах, такой он был весь шишковатый, или это из-за какой-то жуткой болезни. Вот он наконец-то поднимает глаза, и я вижу, до чего он усталый. Подходящей ленты у нас нет, он говорит, оглядев мою ленту. Единственное, говорит, что могу для вас сделать, это предложить от машинки другого бренда ленту, но той же ширины, поскольку только ширина и имеет значение. Вам надо будет смотать эту ленту со старых катушек и перемотать на катушки своей машинки, он говорит. Это, в общем, был даже не магазин, или не магазин главным образом, а главным образом это была мастерская по починке машинок. С десяток примерно машинок, видно, их оставили тут чинить, выстроились на металлической полке по стене за прилавком, и с каждой на витой проволоке свисала картонная бирка. Пока продавец где-то там сзади мне подыскивал подходящую ленту, я налегла на прилавок и шею вытянула, но бирки в основном висели чересчур высоко или не той стороной, и фамилии я не могла разобрать. А мне интересно было разобрать, ведь я никого не знаю, у кого бы до сих пор машинка была – кто до сих пор на ней печатает в смысле, а не то что она у него в гараже или на чердаке завалялась, таких-то, видимо, пруд пруди, – была бы родственная душа. Я только на двух бирках разобрала фамилии. Одна бирка свисала с огромной светло-зеленой Ай-би-эм, электрической машинки, такие под конец наблюдались на каждом шагу, в офисах в смысле на каждом шагу, а не в частных домах, в частных домах я их как раз вовсе не наблюдала. Такая громадная, я даже удивилась. Поднять-то я бы ее подняла, но не смогла бы втащить по лестнице, живи я на верхнем этаже. Я живу на верхнем этаже, но, я хочу сказать, живи я на верхнем этаже и будь я хозяйкой такой громадной машинки, мне бы ее ни за что сюда не втащить, и пришлось бы менять на что-то поменьше. Правда, поменять ее было бы, конечно, пара пустяков, поскольку Ай-би-эм одна из лучших машинок, считается одной из лучших точнее, поскольку я вовсе не намекаю, что якобы убедилась на собственном опыте. Конечно, всегда можно кого-то нанять посильней, чтобы ее втащить, хотя это же каждый раз бы пришлось нанимать, когда ее отдаешь в починку, правда, с Ай-би-эм такое бы не часто случалось, а может, и вообще никогда, но, с другой стороны, иногда ведь случается, явно, не то откуда здесь взяться этой машинке? Судя по бирке, хозяин ее некто Г. Пул. Когда говорю, что не имею собственного опыта с машинкой такой модели, я имею в виду, что мне не приходилось долго на ней печатать, достаточно долго, чтоб убедиться в ее надежности, зато у Бродта была именно такая, он на ней ежедневно печатал отчеты, и пару раз, когда он болтался на верхних этажах, я подходила к его столу и на этой машинке печатала. Я сразу прикинула, что на бирке должна быть фамилия мужчины, исходя из размеров машинки, хотя, конечно, это с тем же успехом могла быть и фамилия сильной женщины, или женщины с сильным другом, даже почему обязательно сильным, а то и женщины с совершенно обыкновенной в смысле силы подругой, если хорошенько подумать, они бы могли ее вместе втащить по лестнице. Мы с Поттс могли бы втащить ее вместе по лестнице, мы бы за нее взялись с двух сторон, мы же папоротник втащили, и на каждой ступеньке мы бы останавливались, чтоб отдышаться. Еще одна фамилия, которую я смогла разобрать, была на бирке при совсем старинной машинке, до того уже древней машинке, что я даже удивилась, неужели кто-то на ней до сих пор печатает, но, выходит, печатает когда-никогда раз ее сдали в починку. Спереди была надпись Ундервуд, золотым изысканным шрифтом, до того облезлым, стертым, что, не знай вы случайно, что это знаменитая фирма машинок и фамилия основателя, вам бы в жизни не догадаться, что там такое написано. Эта машинка оказалась собственностью кого-то с длинной фамилией, теперь забыла. Фамилия была Понятовский, я хочу сказать, хотя, конечно, это с тем же успехом могла быть совсем другая фамилия, тоже длинная и непонятно откуда выскочившая. Пока я разглядывала машинки и думала все, о чем сейчас упомянула, хотя, очевидно, не в этих именно словах, поскольку я в тот момент не печатала, просто думала смутно, стараясь прочесть фамилии на бирках, а минут через пять даже и не стараясь прочесть, только пусто на них пялясь, пока продавец, я уже упомянула, шарил где-то сзади, подбирая для меня подходящую ленту. Я слышала, как он чем-то шуршит. Наружность у него была малоприятная, но я старалась не настраиваться против него, старалась из-за машинок. Глазки маленькие, одутловатый, дерганый, и напомнил он мне мелкого противного зверька, хомячка, что ли. Он, правда, был лысый, качество, которого не ожидаешь от хомячка, если только это не больной хомячок. Но больным он мне не показался, показался недовольным, да, но людей с недовольными физиономиями пруд пруди, так что это не отличительная черта. В полицейском рапорте, например, о ней даже не стали бы упоминать. Когда вас разыскивает полиция, какая еще у вас может быть физиономия? Испуганная, наверно.

(пробел)

Казалось бы, приходит человек в магазин и просит ленту для пишущей машинки, предмет почти никому в наше время даром не нужный, – ведь сам этот факт располагает к взаимопониманию. Я, со своей стороны, излучала максимум тепла, какой только можно излучать во время сделки подобного типа, и даже несколько раз воскликнула «изумительно», когда он меня учил перематывать его эту новую ленту на мои старые катушки. На самом деле, я только бормотала, я человек не восторженный, даже наоборот, и восклицать «изумительно» выше моих сил. Я тем не менее из-за машинок готова была полюбить этого человека, несмотря на его неприятную хомячковую внешность, если бы он хоть чуть-чуть утрудился быть полюбезней – полюбить в смысле издали, как любишь людей, у которых что-то покупаешь на постоянной основе. Я, например, раньше всегда с удовольствием ходила за яйцами и молоком в мой маленький магазинчик из-за толстухи за кассой, которую знала годами, хотя на самом деле с ней двух слов не сказала, только «здрасте» и «спасибо», и то иногда, причем что значит знала, когда речь о людях, знать в полном смысле слова вообще никого нельзя. Звали ее Элви, это я знала, слышала, другие так обращались, и она выросла на молочной ферме, я как-то подслушала, она рассказывала одной, передо мной в очереди. Нет, не того я ожидала, когда увидела этот плакат в витрине, и вошла в дверь, и увидела эти машинки со старомодными картонными бирками и объявление на стене ПОЧИНЯЕМ ВСЕ МОДЕЛИ; я ожидала встретить родственную душу. Я изучала лицо продавца, пока он мне выписывал чек, и ничего подобного, даже ни малейшего намека ни на что подобное я не увидела. Тут был человек унылый, удрученный, который, ничего не попишешь, недоволен своей судьбой. Чего и следовало ожидать, конечно, от того, кто посвятил свою жизнь пишущим машинкам, то есть уходящей натуре, уходящей прямо у него на глазах, как ни старайся он этот процесс задержать, уходящей, вдобавок прихватывая с собой, можно не сомневаться, все его сбереженья, а тут еще больная жена, оплата врачей и так далее, и я изо всех сил старалась ему сочувствовать. В конце концов, я тоже посвятила свою жизнь пишущим машинкам, пусть в ином несколько плане. Ну ладно, я и тут не ставлю на нем крест, заказываю две ленты. Говорю, что их мне, наверно, на год хватит, и еще прибавляю: «Через год увидимся», и улыбку из себя выдавила. Мы же, в конце концов, преданы пишущим машинкам оба, как же он-то не понимает? Боюсь, у меня был даже заискивающий вид. «Приходите, мадам, через год, – он говорит, – вам прическу сделают». Он увидел, как я обомлела. Я, по-моему, подняла руку и пощупала свои волосы, да, лохматые, из-за ветра, они у меня лохматые и совершенно седые, только несколько жидких прядок потемней, почему-то пока еще есть. Он объясняет: «Тут будет салон красоты». – «Значит, вы закрываетесь?» – спрашиваю. «Закрываемся», – и так, со значением. Даже со злостью. «Мало заказов, наверно?» – это я все еще пыжусь. «Как на сохи». – «Не поняла, простите?» – «Пишущие машинки, – он объясняет, – они теперь так же нужны, как соха для вспашки». Интересно, а он заметил, какие грязные стали окна в его лавчонке, хоть я сама только в эту минуту, только когда все мои потуги его полюбить окончательно потерпели фиаско, только тут я заметила, какая здесь грязь. Даже пишущие машинки заросли пылью, будто бы люди, которые их здесь пооставляли, за ними никогда не придут. Чуть не написала « вдругзаросли пылью», чтоб точней передать свои ощущения в ту минуту, точней передать в смысле, как в ту минуту все разом и вдруг изменилось, но побоялась, что меня неверно поймут. Посмотришь на что-то, когда ты в одном настроении, а потом смотришь, когда уже ты в совершенно другом, и впечатление совершенно другое. Прямо у тебя на глазах вещь меняется, как на сеансе иллюзиониста. В свои тяжелые дни, если мне, допустим, позарез надо выйти из квартиры, и я наконец все равно из нее выхожу, я как бы совсем на другую планету ступаю, чем бывает эта планета в мои хорошие дни; даже листья на деревьях другого оттенка. В плохие дни я не говорю «здрасте» и «спасибо» тетке в магазине, и глаза бы мои на нее не смотрели, до того она гнусная. Я это к чему веду, а к тому, что я и вправду заметила, что машинки вдруг заросли пылью. Я попросила еще две ленты. Не знаю, с чего я взяла, что четырех мне хватит. Я тогда даже и не сказала бы, на что именно их должно хватить. Втиснула все четыре коробочки в сумку, сломала молнию. Дождь перестал, но ветер был холодный и дул мне прямо в лицо по дороге обратно к автобусу. Я шла, прижимая к груди сумку. Устала, по скольким я магазинам шастала, уже на двух автобусах ездила, и домой я поехала на такси, хоть теперь уже я не могу себе позволить такси. В Париже мы чуть что садились в такси, разъезжали без зазрения совести. Тогда такси были в основном старые такие черные «ситроены», и дверца для пассажиров открывалась вперед, чтоб удобней влезать-вылезать. Если описывать мою жизнь в Париже единственной фразой, то получится «влезать-вылезать из такси». И создастся впечатление, что я там как сыр в масле каталась, а на самом-то деле мы в Париже пробыли меньше месяца, и все время, все время я там терзалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю