Текст книги "Современный французский детектив"
Автор книги: Себастьян Жапризо
Соавторы: Пьер Буало-Нарсежак,Морис Ролан,Александр Поль,Юрий Уваров
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)
Началась вся эта история вчера вечером, в пятницу 10 июля.
Но мне кажется, что это было сто лет назад, в каком-то ином мире.
До конца работы оставалось не больше часа. Наше агентство размещается возле площади Трокадеро, в жилом доме с колоннами и затейливыми лепными украшениями, и занимает два этажа, бывшие квартиры. Почти везде там еще сохранились хрустальные люстры, которые позвякивают при сквозняке, мраморные камины, потускневшие зеркала. Мой кабинет находится на третьем этаже.
В окно за моей спиной светило солнце, падая на разложенные на столе бумаги. Я проверила план рекламной кампании фирмы "Фросэй"
("Свежий-как-роса-одеколон"), минут двадцать просидела на телефоне, добиваясь, чтобы нам сделали скидку на наше неудачно расположенное объявление в одном из еженедельников, отстукала на машинке два письма. До этого, как и каждый день, вместе с двумя редакторшами и одним красавчиком, который ведет раздел купли-продажи земельных участков, сходила в соседнее бистро выпить чашку кофе. Вот это-то красавчик и попросил меня позвонить по поводу того неудачного объявления. Стоит ему взяться за дело одному, как его обязательно надуют.
В общем, обычный конец рабочего дня, и все же не совсем обычный. В мастерской художники говорили об автомобилях и о Кики Карон, бездельничающие девицы забегали ко мне выклянчить сигарету, помощник заместителя шефа, который обычно то орет на сотрудников, то расшаркивается перед ними, шумел в коридоре, чтобы выглядеть незаменимым. Все, казалось, было как обычно, но в поведении каждого угадывалось то нетерпение, та скрытая радость, которая овладевает человеком в предвкушении нескольких праздничных дней.
В этом году 14 июля приходилось на вторник и по крайней мере уже в январе (когда нам выдали наши записные книжки с календариками) мы знали, что у нас будет четыре свободных дня. Чтобы возместить понедельник, в июне, когда никто, кроме меня, еще не ушел в отпуск, работали по полдня две субботы. А я взяла отпуск в июне. Не для того, чтобы удружить кому-нибудь, кто хотел уйти в июле, а потому – пусть меня покарает Бог, если я вру! – что все остальные летние месяцы даже в главной гостинице Монбриана, в Верхней Луаре, нет мест. Все словно помешанные.
Если меня арестуют, нужно будет объяснить и это: вернувшись после отпуска, якобы проведенного на Средиземном море, а в действительности загорев от сети напряжением в 220 вольт (как-то я подарила себе на день рождения ультрафиолетовую лампу за 180 франков, говорят, она вызывает рак, но мне плевать), я очутилась среди людей, возбужденных предстоящим отъездом. А для меня все было кончено, капут на целую вечность, до будущего года, но мой отпуск имеет хотя бы то преимущество, что я могла бы с легкостью и без сожаления забыть о нем, едва переступив порог своего кабинета. Но не тут-то было: все, словно сговорившись, продлевают агонию, и мое прощание с летним отдыхом – просто медленная смерть.
Мужчины обычно ездят в Югославию. Не знаю уж, как им это удается, но они проталкивают этикетки для консервов югославам, и у них всегда припасены там денежки. По их словам-сущие пустяки, но, мол, за пять монет в день можно роскошно жить с женой, сестрой жены и всеми детьми на таком морском курорте, от которого дух захватывает, а если еще к тому же сумеешь обвести вокруг пальца таможенников, то даже привезти сувениры, например разные напитки или крестьянские вилы, которые будут служить тебе великолепной вешалкой. Я просто мечтала о Югославии.
Женщины-те предпочитали Кап-д'Антиб. ("Будешь проезжать мимо, загляни ко мне, там неподалеку живет мой приятель, у него бассейн, он туда наливает специальную жидкость для плотности воды, и, даже если ты плаваешь как топор, все равно не утонешь"). В обеденный перерыв они с бутербродом в одной руке и с конвертом премиальных в другой делали набеги на магазины "Призюник" или "Инно-Пасси". Я видела, как они возвращаются в агентство, раскрасневшиеся от беготни по магазинам и потасовки на распродаже уцененных товаров, и в их глазах уже плескалось море. Они вбегали, нагруженные своими покупками-вечернее нейлоновое платье, умещающееся в коробке от сигарет, транзисторный приемник "Made in Japan" с магнитофоном – можно одновременно слушать и записывать передачи станции "Европа-1". – к нему как бесплатное приложение даются две кассеты, а упаковка транзистора может служить пляжной сумкой и, если ее надуть, подушкой. А одна из девиц – вот провалиться мне на этом месте, если я вру! – однажды даже затащила меня в туалет, чтобы продемонстрировать свой новый купальный костюм.
Четвертого июля, в прошлую субботу, на следующий день после того, как большинство моих сослуживцев, завершив бурные сборы, отправились в отпуск, мне исполнилось двадцать шесть лет. Я просидела весь день дома одна, убрала квартиру. Я чувствовала себя старой, бесповоротно старой, вышедшей в тираж, скучной, полуслепой и глупой. И безумно завистливой. Если даже считать, что не веришь в Бога, наверное, такая зависть-грех.
Вчера вечером тоже было не лучше. Предстоял этот бесконечный праздник, когда не знаешь, на что убить время, и к тому же – это главное, – пока он наступит, я буду слышать, как в соседних кабинетах все строят различные планы, а слышать я буду отчасти потому, что они громко разговаривают, отчасти потому, что я – паршивая мазохистка и вечно подслушиваю.
У всех всегда есть какие-то планы. А я вот ничего не умею подготовить заранее, звоню в последний момент, и в девяти случаях из десяти никто мне не отвечает, а если кто и ответит, то у него уже что-то намечено. А бывает и хуже: однажды я пригласила к себе на обед журналистку, которая иногда оказывает мне услуги по работе, с ее любовником, довольно известным актером, и, чтобы не выглядеть полной дурой, художника из нашего агентства. Договорились мы за две недели, я записала это на всех четырнадцати предшествующих страничках своего календарика и все равно начисто забыла, а когда гости пришли – Привет, как поживаете? – у меня в доме не оказалось ничего, кроме простокваши и джема. Мы пошли ужинать в китайский ресторанчик, и я с трудом вымолила – вот был цирк! – чтобы мне разрешили заплатить по счету.
Почему я такая, не знаю. Может, оттого, что из моих двадцати шести лет восемнадцать мне надо было ходить строем в паре за остальными. А планы на каникулы или даже на воскресенье составляли за меня другие, и планы эти всегда были одинаковы: вместе с теми, у кого, как и у меня, за оградой приюта не было ни одной родной души на свете, я красила нашу часовню (кстати, я обожала красить), томилась с мячом под мышкой в пустом школьном дворе, а иногда меня возили в Рубе, где у Матушки, нашей настоятельницы, был брат аптекарь. Там я несколько дней сидела за кассой, и перед каждой едой мне давали какое-то укрепляющее средство в ампулах, затем за мной приезжала Матушка и увозила обратно в приют.
Когда мне было шестнадцать лет, во время одной из таких поездок в Рубе я что-то сделала или сказала, что огорчило ее, – не помню уже, в чем было дело, какой-то пустяк, а так как поезд, которым мы собирались вернуться, вот-вот должен был отойти, она решила отложить отъезд. Она угостила меня в пивном баре мидиями, а потом мы отправились в кино. Шла картина "Бульвар сумерек". Когда мы вышли из кино. Матушка просто была больна от стыда. Она выбрала этот фильм потому, что в ее душе сохранилось незабываемое впечатление от Глории Свенсон, когда та играла невинных девушек; она не могла даже предположить, что эта картина меньше чем за два часа познакомит меня со всеми мерзостями жизни, со всем, что так тщательно скрывалось от нас.
По дороге на вокзал (мы мчались как сумасшедшие, чтобы не опоздать на последний поезд) я тоже плакала, но не от стыда, а от восхищения, мной овладела какая-то упоительная грусть, я задыхалась от любви. Это был первый фильм, который я видела в своей жизни, первый и самый прекрасный.
Когда Глория стреляет в Уильяма Холдена и он под градом пуль, пошатываясь, идет к бассейну, когда Эрик фон Штрогейм снимает документальную ленту, а Глория спускается по лестнице, уверенная, что играет роль в новом фильме, я думала, что сейчас умру, тут же, прямо в кресле кинотеатра города Рубе.
Нет, я не могу этого объяснить. Я была в них влюблена, я хотела быть на их месте, на месте всех троих – и Холдена, и Штрогейма, и Глории Свенсон.
Даже маленькая возлюбленная Холдена – и та мне нравилась. Я смотрела, как она прогуливается с ним в пустом павильоне среди декораций, и меня охватывала страстная и безнадежная мечта оказаться вдруг там, с ними, мне хотелось снова и снова смотреть этот фильм, смотреть без конца.
Матушка, сидя в поезде, утешала себя тем, что, мол, слава Богу, самое страшное в этой отвратительной мерзости было все-таки недоговорено, показано намеками, которые, кстати, не дошли даже до нее, и уж я-то наверняка не могла понять их. Но с тех пор как я живу в Париже, я смотрела этот фильм еще несколько раз и теперь знаю: как ни была я потрясена тогда, все-таки главное я уловила.
Вчера вечером, запечатывая те два письма, которые я отстукала на машинке, я решила, что пойду в кино. Наверное, так бы я и поступила, будь у меня хоть десятая доля того здравомыслия, какое мне порою приписывают, хотя и на этом далеко не уедешь. Я бы сняла телефонную трубку и наконец в кои-то веки не в последнюю минуту, а за несколько часов до сеанса подыскала себе компаньона. А тогда – уж я-то себя знаю, – даже если б на Париж сбросили водородную бомбу, я все равно не отступилась бы и ничего бы не произошло.
Впрочем, кто знает? Ведь если говорить честно, то все равно когда – вчера, сегодня или через полгода, – но что-то в этом роде должно было случиться. В глубине души я фаталистка.
Но я не позвонила по телефону, а, закурив сигарету, вышла в коридор положить письма в корзинку для почты. Потом спустилась на второй этаж, некоторое время пробыла в чулане, куда складывают газеты и который носит пышное название "архив". Жоржетта – девушка, которая там работает, – высунув язык, вырезала объявления. Я просмотрела в утреннем выпуске "Фигаро" кинопрограмму, но ничего соблазнительного не нашла.
Когда я поднялась к себе, в кабинете меня ждал шеф. Я открыла дверь, считая, что там никого нет, и увидела его стоящим посреди комнаты. У меня упало сердце.
Наш шеф-мужчина лет сорока пяти, а может, и чуть старше, довольно высокий, и весит он килограммов сто. Пострижен очень коротко, почти наголо. Лицо у него оплывшее, но приятное. И говорят, когда он был помоложе и не такой толстый, он был красив. Зовут его Мишель Каравей. Вот он-то и есть основатель нашего агентства. Реклама – его призвание, он умеет четко и ясно объяснить, что ему надо, и в нашем деле, где нужно убедить не только тех, кто заказывает рекламу и, значит, платит нам за нее, но и покупателя, он большой мастак.
Его отношения со служащими и интерес к ним не выходят за деловые рамки.
Что касается меня, то лично я знаю его очень мало. Вижу я его один раз в неделю, в понедельник утром, когда у нас бывает получасовая летучка в его кабинете, на которой он подытоживает наши текущие дела. Да и присутствую я там только в качестве секретаря, чтобы записывать.
Три года назад он женился на моей ровеснице, ее зовут Анита, у которой я была секретарем, когда она работала в другом рекламном агентстве. Мы дружили с ней, насколько это возможно, когда проводишь сорок часов в неделю в одной комнате, каждый день вместе обедаешь в кафе самообслуживания на улице Ла-Боэси и время от времени по субботам ходишь вместе в мюзик-холл.
Анита и предложила мне, когда они поженились, перейти к Каравею. Она прослужила там всего несколько месяцев. Сейчас я выполняю примерно ту же работу, что и она, но я не обладаю ни ее способностями – а они у нее незаурядные, – ни ее тщеславием, и, ясно, не получаю ее жалованья. Я никогда не встречала человека, который бы лез вверх с таким упорством и эгоизмом, как она. Она исходит из принципа, что в этом мире, где люди приучаются склоняться перед бурей, нужно создавать бури, чтобы вознестись в их вихре. Ее прозвали Анита-наплевать-мне-на-тебя. Она это знала и даже подписывалась так в служебных записках, когда устраивала кому-нибудь разнос.
Недели через три после свадьбы Анита родила девочку. С тех пор она не служит и я ее практически не вижу. Что же касается Мишеля Каравея, то до вчерашнего вечера я считала, что он забыл о моем знакомстве с его женой.
В тот день Каравей выглядел не то усталым, не то озабоченным, и цвет лица у него был землистым, как в те дни, когда он садится на диету, чтобы похудеть. Назвав меня по имени, он сказал, что попал в затруднительное положение.
Я увидела, что кресло для посетителей, стоящее у моего стола, завалено папками. Я убрала их, но он не сел. Он оглядывал мой кабинет так, словно впервые вошел сюда.
Он сказал, что завтра утром улетает в Швейцарию. У нас в Женеве крупный заказчик, некий Милкаби, владелец фирмы, выпускающей сухое молоко для новорожденных. Чтобы получить заказ на следующую рекламную кампанию, Каравею предстоит час или два отстаивать свои интересы перед лицом дюжины директоров и их заместителей с ледяными лицами и ухоженными маникюршами руками, показывать им макеты, отдельные оттиски на меловой бумаге, цветные фотографии – словом, постараться с честью выйти из этого сражения, и все уже готово, лишь наша ударная сила – литературная часть – находится под угрозой. Каравей объяснил мне, даже не улыбнувшись (подобные объяснения я слышала уже не меньше ста раз), что составлен целый доклад о нашей рекламной тактике и тактике наших конкурентов, но в последнюю минуту он, Каравей, все переделал, и теперь это уже не доклад, а исчерканный черновик, – иными словами, лететь ему не с чем.
Каравей говорил быстро, не глядя на меня – ему было неловко просить меня об одолжении. Он сказал, что не может отправиться туда с пустыми руками. Не может он и отложить встречу с Милкаби, он уже дважды откладывал ее. Хотя швейцарцы и тугодумы, но если мы откажемся от встречи в третий раз, то даже они сообразят, что мы прохвосты и лучше им разносить свое сухое молоко по домам бесплатно, чем связываться с нами.
Я уже давно поняла, куда он клонит, но молчала. Он тоже умолк и машинально перебирал безделушки, стоявшие на моем столе. Я села. Закурила новую сигарету. Предложила закурить и ему, но он отказался.
Наконец он сказал, что питает большую надежду на то, что у меня не намечено на сегодняшний вечер никаких планов. Он часто выражается так витиевато, иногда даже обидно. Думаю, в его представлении у меня не может быть иных планов на вечер, кроме как выспаться, чтобы набраться побольше сил для завтрашней работы. А я, дура несчастная, не знала, что ему ответить, "да" или "нет", и нарочито безразличным голосом спросила:
– Сколько страниц надо написать?
– Около пятидесяти.
Я выпустила дым изо рта, образовав красивое облачко, которое должно было показать шефу, что я его осуждаю, но тут же подумала – и это мне все испортило – Ты пускаешь дым, как в кинофильме, он сразу догадается, что ты набиваешь себе цену".
– И вы хотите, чтобы я напечатала это сегодня вечером? Да мне не одолеть столько! Для меня потолок – шесть страниц в час. И то высунув язык. Лучше попросите мадам Блондо, может, она справится.
Но он ответил, что самолет улетает только в полдень. И, кроме того, эту работу немыслимо поручить мадам Блондо: она хотя и печатает быстро, но не разберется в тексте, испещренном поправками, сносками, с незаконченными фразами. А я в курсе дела.
И еще он сказал мне одну вещь, которая, пожалуй, и побудила меня согласиться: он не хотел – он всегда был против этого, – чтобы сотрудники оставались в агентстве после окончания рабочего дня, тем более – стучать на машинке. Ведь верхние этажи заселены жильцами, а договор на аренду нашего помещения и так заключен лишь благодаря каким-то махинациям. Шеф сказал, что я буду печатать у него дома, и если не успею закончить работу вечером, то, чтобы не терять времени, у них и переночую. А утром к его отъезду закончу.
Я никогда не была у Каравеев. Побывать у них, повидаться с Анитой – это было слишком заманчиво, чтобы я отказалась. За те две-три секунды, пока он, потеряв терпение, не сказал сам: "Ну ладно, договорились! – я вообразила себе Бог знает что. Господи, какая же я идиотка! Ужин втроем – ни больше ни меньше! – в огромной гостиной при рассеянном свете ламп.
Воспоминания, приглушенный смех. "Ну, не стесняйтесь, положите себе еще крабов". Анита, немного растроганная и сентиментальная от вина, берет меня за руку, чтобы проводить в отведенную мне спальню. За раскрытым окном ночь, ветерок надувает шторы.
Каравей вернул меня к действительности: взглянув на часы, он сказал, что я смогу спокойно работать, так как их служанка уехала отдыхать в Испанию, а у него с Анитой, к сожалению, есть тяжкая обязанность – они должны присутствовать во дворце Шайо на фестивале рекламных фильмов.
– Анита будет рада вас видеть, – добавил он все же. – Ведь она, кажется, в свое время немного опекала вас?
Но сказал он это уже на пути к двери, не глядя на меня, словно я не существовала, – вернее, я хочу сказать, словно я была таким же неодушевленным предметом, как какая-нибудь электрическая пишущая машинка с шрифтом "президент"…
Прежде чем выйти, он обернулся, неопределенным жестом показал на мой стол и спросил, не остались ли у меня еще какие-нибудь важные дела. Я собиралась править гранки одной промышленной рекламной брошюры, но это могло и подождать, и тут в кои-то веки мне пришла в голову разумная мысль, и я ее высказала:
– Мне нужно получить деньги.
Речь шла о премиальных в размере месячного оклада, которые нам выплачивают в два срока: половину в декабре и половину в июле. Те, кто уже в отпуске, получили эти деньги в одном конверте с жалованьем за июнь.
Остальные получают их к 14 июля. Премиальные, так же как и жалованье, выдает главный бухгалтер – он ходит по кабинетам и лично вручает каждому конверт. Ко мне он обычно заходит не раньше чем за полчаса до конца рабочего дня. Первым делом он отправляется в редакцию, где его появление вызывает нечто вроде катаклизма, но на этот раз он, видно, задержался, так как еще не было слышно шума, какой обычно поднимается, когда к бедняге бросаются редакторши.
Шеф застыл, держась за ручку двери. Потом сказал, что сейчас едет домой и хотел бы сразу же захватить с собой и меня. А конверт с премиальными он вручит мне сам-это, кстати, позволит ему добавить в него еще некоторую сумму, франков триста, если я не возражаю.
В его взгляде я прочла облегчение, да и я, конечно, была довольна, но у него эта радость была мимолетной, словно я просто-напросто помогла ему уладить затруднительное дело.
– Так собирайтесь. Дани. Через пять минут я жду вас внизу. Моя машина под аркой.
Он вышел, притворив за собой дверь. Но почти тотчас появился на пороге.
Я в это время ставила на место безделушку, которую он передвинул. Это был слоник на шарнирах, розовый, как конфетка. Каравей заметил, с какой тщательностью я восстанавливаю порядок на своем столе, и пробормотал:
"Простите". Потом он сказал, что рассчитывает на мою скромность и надеется, что никто не узнает об этой работе, которую я буду делать вне стен агентства. Я поняла, что он не хочет, чтоб я рассказывала о ней, так как чувствует себя немного виноватым в том, что задержался с докладом. Он хотел сказать еще что-то, возможно, объяснить мне это, но он только взглянул на розового слоника и – ушел, на сей раз уже окончательно.
Я посидела немного за столом, думая, что будет, если я не справлюсь с работой и не успею до его отъезда написать все пятьдесят страниц. Меня беспокоило не время, нет – подумаешь, поработаю немного ночью, – а совсем другое: выдержат ли такую нагрузку мои глаза, ведь от долгого напряжения они становятся воспаленными, начинают слезиться, болеть, в них мелькают какие-то огненные точки – короче, мне бывает так худо, что я уже ничего не вижу.
Думала я и об Аните, и о всякой ерунде: знай я утром, что встречусь с Анитой, я надела бы свой белый костюм. Надо непременно заехать домой переодеться. Когда я работала у нее, я еще донашивала юбки, которые сама сшила в приюте, и она мне говорила: "Своим рукомеслом ты вызываешь у меня отвращение к несчастным детям". И теперь мне хотелось бы показаться в самом лучшем своем костюме, чтобы она увидела, как я изменилась. Потом вдруг я вспомнила, что шеф дал мне на сборы пять минут. А для него пять минут – это ровно триста секунд. Он так точен, что даже кукушка в часах не смогла бы с ним соперничать.
Я набросала на листке блокнота: "Еду отдыхать. До среды".
Но тут же разорвала листок в мелкие клочки и написала на другом:
"Улетаю на праздники. До среды. Дани".
А теперь мне захотелось добавить, куда именно я отправляюсь. Просто "Улетаю – этого мало. Надо бы написать: "Улетаю в Монте-Карло". Но я взглянула на часы – большая стрелка приближалась уже к половине пятого, – да к тому же я, наверное, единственная из всего нашего агентства никогда не летала, так что никого этим не удивлю.
Скрепкой я прикрепила листок к абажуру стоявшей на моем столе лампы.
Всякий, войдя, увидит его. Пожалуй, я была в превосходном настроении. Это трудно объяснить. Если хотите, в эту минуту я тоже испытывала то нетерпение, каким – я чувствовала – были охвачены в эту так долго тянувшуюся вторую половину дня все остальные сотрудники.
Надевая пальто, я вспомнила, что у Аниты и Мишеля Каравея есть дочка. Я взяла розового слоника и сунула его в карман.
Помню, что в окно по-прежнему светило солнце и его лучи падали на заваленный бумагами стол.
В машине, черном "ситроене" с кожаными сиденьями, Каравей сам предложил заехать сначала ко мне домой, чтобы я взяла ночную сорочку и зубную щетку.
Еще не наступил час пик, и мы ехали довольно быстро. Я сказала Каравею, что у него усталый вид. Он ответил, что у всех усталый вид. Я заговорила о его машине, какая она комфортабельная, но эта тема его тоже не заинтересовала, и снова воцарилось молчание.
Сену мы пересекли через мост Альма. На улице Гренель он нашел место, где поставить машину – у фотомагазина, почти напротив моего дома. Когда я вышла, он последовал за мной. Он даже не спросил, можно ли ему подняться ко мне или нет, ничего не спросил. Просто вошел за мною в подъезд.
Я не стыжусь своей квартиры – во всяком случае, так мне кажется, – и была уверена, что не развесила над радиатором сушиться белье. И все-таки мне было неприятно, что он идет ко мне. Он будет в комнате, и мне придется переодеваться в ванной, где так тесно, что если наткнешься на одну стенку, то тут же пересчитаешь и остальные три. Кроме того, я живу на пятом этаже без лифта.
Я сказала, что ему совсем не обязательно провожать меня, я соберусь за несколько минут, но он ответил, что поднимется со мной, это его не затруднит. О чем уж он там думал, не знаю. Может, вообразил, что я повезу с собой целый чемодан.
На площадке мы никого не встретили – хоть в этом повезло. Муж соседки заработал себе дармовой отдых в больнице Бусико, проехав по улице Франциска Первого навстречу движению, и вот эта соседка прямо из себя выходит, если при встрече ее не спросить о здоровье мужа, а если спросишь – будет тараторить до ночи. Я вошла в квартиру первой и, как только Каравей переступил порог, тут же закрыла дверь. Он молча осмотрелся. Он явно не знал, куда ему деть себя в этой крохотной комнатке. Здесь он показался мне гораздо моложе и – как бы это сказать? – живее и естественнее, чем в агентстве.
Я достала из стенного шкафа белый костюм и заперлась в ванной. Я слышала, как Каравей ходит совсем рядом со мной, за стенкой. Раздеваясь, я сказала ему через дверь, что он может чего-нибудь выпить, бутылки стоят в шкафчике под окном. И еще спросила, успею ли я принять душ. Он не ответил.
Я отказалась от этой затеи и лишь наскоро обтерлась рукавичкой.
Когда я вернулась в комнату уже одетая, причесанная, подмазанная, но босая, он сидел на диване и разговаривал по телефону с Анитой. Он сказал ей, что мы скоро приедем. Разговаривая, он разглядывал мой костюм. Я села на ручку кресла и стала надевать белые туфли, глядя ему прямо в глаза. Я не прочла в них ничего, кроме озабоченности.
Он разговаривал с Анитой, я знала, что это она, он говорил: "Да, Анита", "Нет, Анита", – теперь я уж и не помню точно, что он – ей рассказывал. Кажется – что я совсем не изменилась, да, совсем не изменилась, что я довольно высокая, да, худенькая, да, красивая, да, и загорелая, у меня светлые волосы, да, очень светлые, – одним словом, все в этом роде, какие-то милые слова, которые и звучать должны были мило, но его голос искажал их смысл. Он до сих пор стоит у меня в ушах: монотонный голос прилежного судебного исполнителя. Каравей отвечал Аните на ее вопросы, он терпеливо покорялся ее капризу. Она хотела, чтобы он описал меня, и он описывал. Вот Анита – она человек, а я, Дани Лонго, с таким же успехом могла бы быть стиральной машиной, выставленной для рекламы в универсальном магазине на Ратушной площади.
Он сказал еще одну вещь. О, он даже не попытался сделать это в завуалированной форме, чтобы не обидеть меня, а без всяких околичностей сообщил жене, что я стала еще более близорукой. Он просто точно описывал то, что видит, просто констатировал факты. Он еще добавил, что очки скрывают цвет моих глаз. Я рассмеялась. И даже сняла очки, чтобы продемонстрировать ему глаза. Они не светло-голубые и переменчивые, словно море, как у Аниты. Я помню, какие они бывали у нее, когда в кафе самообслуживания на улице Ла-Боэси она разрешала мне отнести вместе со своим и ее поднос. У меня же глаза темные, неподвижные, невыразительные, как унылая северная долина, и невидящие, стоит мне только снять очки.
И вот-то ли из-за своих глаз, то ли из-за того, что я вдруг поняла, что для этой воспитанной супружеской пары я всегда буду лишь темой для оживления несколько нудного телефонного разговора, – но только, все еще продолжая смеяться, я вдруг почувствовала глубокую грусть, я уже была сыта всем по горло, и мне захотелось, чтобы этот вечер был уже позади, чтобы Каравеи уже ушли на свой проклятый фестиваль рекламных фильмов и чтобы их вообще не существовало, чтобы Аниты никогда не существовало, чтобы они убирались к черту.
Мы уехали. Послушавшись Каравея, я сунула в сумку ночную рубашку и зубную щетку. По набережной Сены мы добрались до моста Отей. О чем-то вспомнив, он, не доезжая до дома, остановился на какой-то улице, где было много магазинов, поставив машину во втором ряду.
Он дал мне пятьдесят франков и сказал, что ни он, ни Анита никогда не ужинают и, наверное, в доме для меня ничего не найдется поесть. Обладай я хоть капелькой юмора, я бы, наверное, расхохоталась, вспомнив свои бредовые мечты об интимном ужине при рассеянном свете ламп и надутых сквозняком шторах. Но вместо этого я густо покраснела. Я ответила, что тоже не ужинаю, однако он не поверил и повторил: "Пожалуйста, прошу вас".
Он остался в машине, а я зашла в булочную и купила две бриоши и плитку шоколада. Он попросил меня также "заодно" забежать в аптеку и взять ему лекарство. Пока аптекарь ставил штамп на рецепт, я прочла на коробочке с флаконом, что это сердечные капли. Он устраивает голодовки, а чтобы не падать в обморок, взбадривает себя дигиталисом. Гениально!
В машине, пряча в бумажник сдачу, он, не глядя на меня, спросил, где я купила свой костюм. Он, видно, из тех мужей, которые не выносят, когда кто-то, кроме его жены, прилично одет. Я ответила, что получила его бесплатно, как сотрудница агентства, когда мы делали фотографии для одного из наших клиентов с улицы Фобур-Сент-Оноре. Он кивнул головой с таким видом, словно подумал: "Ну конечно, я сразу догадался", – но, желая быть любезным, сказал мне что-то вроде того, что для готового платья, мол, костюм очень недурен.
Я никогда раньше не бывала в Отее, в квартале Монморанси. Видимо, мое настроение окрашивало весь пейзаж, потому что этот фешенебельный парижский квартал с нарядными чопорными улицами показался мне деревней, убежищем для провинциальных пенсионеров. Каравеи жили на Осиновой улице. Была здесь и Липовая улица и, наверное, Каштановая. Дом Каравеев оказался именно таким, каким я его себе представляла: большой, красивый, окруженный цветниками.
Был седьмой час. На листьях деревьев мелькали ослепительные солнечные блики.
Помню, как мы подъехали, шум наших шагов в предвечерней тиши. В холле, облицованном красным кафелем, где на полу лежал большой ковер, на котором были изображены единороги, несмотря на то, что в окно пробивался дневной свет, горели все лампы. Каменная лестница вела на верхние этажи, на нижней ступеньке, прижимая к груди лысую куклу, стояла светловолосая маленькая девочка в лакированных туфельках, в носочках – один из них сполз вниз – и в голубом бархатном платьице, отделанном кружевами. Она уставилась на меня ничего не выражающим взглядом.
Я подошла к ней, досадуя на себя, что не умею относиться ко всему просто, не усложняя. Наклонилась, чтобы поцеловать ее и поправить ей носочек. Она молча позволила мне это сделать. У нее были такие же большие голубые глаза, как у Аниты. Я спросила, как ее зовут. Мишель Каравеи. Она произнесла "Клавей". Я спросила, сколько ей лет. "Тли года". Я вспомнила о розовом слонике, которого собиралась ей подарить, но он остался в кармане пальто, а пальто я забыла дома.
Шеф сразу же пригласил меня пройти в большую комнату, которую я, в сущности, потом почти не покидала. Кресла и кушетка обиты черной кожей, вся мебель темного дерева, стены заставлены книгами. Большая лампа с подставкой в виде лошади.
Я сменила очки и попробовала машинку. Это был полупортативный "ремингтон" выпуска сороковых годов и к тому же еще с английским расположением шрифта. Но все же на нем можно было вполне прилично взять шесть закладок, хотя Каравей сказал мне, что достаточно четырех экземпляров. Он раскрыл дело Милкаби, вынул листки, исписанные бисерным почерком (я никогда не могла понять, как этот здоровенный битюг ухитряется писать так мелко), и объяснил мне особо неразборчивые места. До фестиваля во дворце Шайо ему. Бог его знает для чего, надо повидаться с одним владельцем типографии. Пожелав мне успеха, он добавил, что скоро придет Анита, и уехал.
Я принялась за работу.
Анита спустилась ко мне минут через тридцать. Ее светлые волосы были стянуты узлом на затылке, в руке она держала сигарету. "О, мы не виделись целую вечность, – сказала она, – как ты поживаешь, у меня чудовищная мигрень", – и все это скороговоркой, буквально изучая меня с ног до головы с таким видом, словно кто-то принуждает ее к этому. Впрочем, она всегда так разговаривала.