Текст книги "Приключения-75"
Автор книги: Сборник Сборник
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)
– Иди, девка, не упрямься. Век благодарить будешь, – приговаривает она, подталкивая Даяну.
– Что ты удумал? – говорит девушка, оказавшись перед мичманом.
– Ухожу я, Даянка. Кто знает, когда в другой раз увидимся.
– Слышишь – уходит, – вмешивается дед. – Уезжает, стало быть. Проводи его не как шалопая, как мужа.
– Свидетели нужны, – говорит председатель, раскрывая книгу.
– А я чем не свидетель? А с ее стороны – тетка Марья. Заспал, что ли?
Протасов с веселым недоумением смотрит на председателя, который, держа документ на широкой ладони, ловко шлепает по нему темным затертым штемпелем.
– Вот теперя целуйтеся, – радостно говорит дед. И подталкивает Даяну. Девушка послушно прижимается к мокрому заляпанному илом кителю Протасова и вдруг начинает рыдать, взахлеб, безутешно...
«Каэмка» стремительно вырывается на ослепленную солнцем ширь Дуная, и сразу все теряется за кормой – и мостки, и белое пятнышко платья Даяны исчезают за плотными корявыми вербами.
Протасов стоит у руля, как полагается, в положении «по-боевому» и смеется, смущенно оглядываясь на пограничников на палубе. Он снова и снова вспоминает и удачный ночной бой, и забавную настырность деда Ивана. И все трогает рукой левый карман, где лежит удостоверение личности с фиолетовым штампом на шестой странице.
* * *
Для начальника погранотряда подполковника Карачева первой школой и службы и жизни была Первая Конная армия. С юношеским азартом принимал он стремительность переходов, лихость атак. Глухой гул летящей конницы, мышиные спины бегущих врагов, песни девчат в тихом отвоеванном селе были для него уроками тактики и стратегии, на которых познавались главные премудрости войны – активность, быстрота, решительность.
И как бы потом ни поворачивалась армейская служба, та первая уверенность, что враг бежит, когда мы наступаем, определяла все его командирские замыслы и поступки.
И в эти трудные первые часы июня, когда телефоны в отряде зазуммерили от лавины тревожных сообщений, когда, казалось бы, нет другой заботы, как выстоять, и когда еще действовали строжайшие приказы, предписывающие ни в коем случае не поддаваться на провокацию, уже в те часы подполковник Карачев думал о возмездии, о смелых вылазках, которые парализовали бы волю противника к атакам.
Карачев поощрял активность начальников застав, но мечтал не просто о вылазках – о настоящем десанте, который посеял бы панику в стане врагов, о плацдарме для будущего наступательного удара. Он не оставил мысли о десанте даже тогда, когда узнал то, что в тот час еще не знал никто из его подчиненных, – о серьезных прорывах врага на других участках огромного фронта, когда многие воинские части, стоявшие по Дунаю, ускоренным маршем ушли на север.
– Тем более мы должны атаковать, – говорил он. – Чтобы не дать противнику ударить еще и с юга.
Некоторые штабники возражали ему, ссылаясь на то, что пограничные подразделения, дескать, не предназначены для наступательных операций.
Тогда подполковник сердился:
– А гражданские, те, что идут теперь в истребительные батальоны, они разве предназначены? Мы, военные, даже особо подготовленные военные, и должны уметь выполнять любые задачи...
Кроме того, становилось все очевидней, что Дунай приобретает особое значение как единственный выход в Черное море, как восточные «ворота Европы». У кого ключ от этих «ворот», тот контролирует левый фланг всего фронта...
Удар решено было нанести на Килию-Веке. Небольшой городок этот разбросал свои одноэтажные домики в километре ниже нашей левобережной Килии. Судоходная протока подходила к нему из глубины румынской территории, и там, у небольшой пристани, каждую ночь гремели мостки: прибывали новые и новые подразделения. По данным разведки, к 25 июня в Килии-Веке было до тысячи солдат и офицеров противника, крупнокалиберные пулеметы, пушки.
Карачев мог выделить для десанта лишь мелкие подразделения 3-й пограничной комендатуры численностью до батальона. Вместе с оставленным в Килии батальоном ушедшего на север стрелкового полка это было уже кое-что. И все же очень мало для форсирования такой водной преграды, как Дунай, для наступления на численно превосходящего противника.
Но начальник отряда был уверен в успехе. Ибо катера Дунайской флотилии обеспечивали господство на реке. И еще потому, что верил в своих пограничников, знал: каждый может и должен драться за двоих.
...И вот пришла эта ночь, ночь первого в Великую Отечественную войну десанта.
Мичман Протасов стоит на палубе своей «каэмки», искусно спрятанной в узкой протоке со странным названием – Степовый рукав, и слушает, как замирает ночная Килия в ожидании неизвестного. Вот громыхает по булыжнику батарея сорокапяток, выходя на позицию против Килии-Веке. Вот шагают по мосткам десантники, заполняют лодки, палубы катеров. Люди идут молча. Неожиданно мичману слышится незлобивая, шепотком, ругань.
– Да отстань ты. Что я, враг?
– Кто тебя знает. Давай документы.
– Врагов на том берегу ищи.
– На этом тоже попадаются.
– Моряк я, не видишь? Свой катер ищу.
– В самоволке был?..
Протасов соскакивает на мостки и видит перевязанную физиономию старшего матроса Суржикова.
– Ты почему здесь?
– Товарищ мичман! – радостно шепчет Суржиков. И спохватывается, говорит сердито: – Да вот, больно бдительный попался, на свой катер не пускает. Полчаса мне голову морочит.
– Марш на судно! – говорит Протасов. И хлопает часового по плечу: «Ничего, мол, сами разберемся».
Он перешагивает на палубу, подталкивает Суржикова в рубку.
– Ну? Как прикажешь понять?
– Они меня завтра эвакуировать собрались. Что я им, больной, что ли? Ну я сам взял и эвакуировался сегодня...
– Раз решили, значит, надо.
– Кому надо? Вы в десант, а я в тыл?..
Протасов морщится. Кто-кто, а Суржиков спорить горазд. Сколько было у него взысканий – все за язык.
– Ладно, – говорит мичман. – После боя разберемся. Если что, эвакуируешься как миленький...
Из темноты доносятся всплески шестов, и темное пятно соседнего катера начинает медленно смещаться.
– Пошли! Пошли!..
Десантники наваливаются на шесты, и «каэмка» тоже отходит от берега и плывет по течению, покачиваясь, поворачиваясь на водоворотах.
Тихая ночь лежит над рекой. Сонно всхрапывает волна под бортом. В прибрежных камышах стонут мириады лягушек, и птицы перекликаются торопливо и страстно.
Протасов поеживается: то ли холод пробирает, то ли нервы. Он знает, что в этот момент по ту сторону Дуная тайно пробираются чужими заросшими ериками наши катера, и завидует морякам, кому выпало участвовать в том рисковом рейде. Он знает, что катера идут на тихом подводном выхлопе, стремясь подойти к Килии-Веке с тыла и ударить внезапно. Но в узких извилистых протоках легко можно сесть на мель, да и фашисты могут обнаружить катера на подходе, и тогда неминуем бой в невыгодных условиях, бой, в котором десантникам придется пробиваться к городу через насквозь простреливаемые открытые сырые луга.
«Вот это да! – завистливо думает он. – Не то что тут – всем кагалом». И вдруг напрягается. Там, в далекой глубине чужих плавней, ясно, знакомо зарокотали двигатели катеров. Тотчас вскинулись в небо два прожекторных луча, зашарили по редким тучам. От едва различимого на фоне неба сдвоенного конуса колокольни ударил пулемет. Сразу откликнулись ДШК наших катеров. Лучи прожекторов вмиг опали. Через темень зачастили светящиеся ниточки трасс, вонзаясь в конус колокольни, высекая яркие магниевые вспышки.
И тотчас кроваво засвечивается водная гладь: над рекой огненной птицей взвивается красная ракета – сигнал общей атаки. И взрывается тишина треском моторов, командами, частыми выстрелами. Десятки пулеметов, установленных на десантных катерах и лодках, вонзают в темный вражеский берег огненные полудуги трасс.
Какой-то миг Протасов любуется живым сверкающим серпантином, связавшим невидимые в предрассветной темени пулеметы и едва различимый чужой берег. И спохватывается, сбрасывает с себя это мирное праздное любопытство.
– Десанту приготовиться! – кричит он сквозь глухой треск пулеметных очередей.
И вдруг чувствует, как толкнулась, поднялась палуба, а потом пошла, пошла из-под ног. Близкий разрыв окатывает десантников штормовой волной. Двигатель затихает, и сразу становится слышным шум воды под бортами: катер еще движется по инерции к близкой теперь отмели.
На берегу снова ослепительно вспыхивает. Кажется, что пушка стреляет прямо по ним.
– Бей по вспышкам! – командует Протасов.
Казалось, его услышали все: огненные трассы заскользили по берегу, конусом сходясь к тому месту, где была пушка.
– Бей же! – снова кричит он, не слыша своего ДШК.
– Заело!..
Пулеметчик зло ругается и звонко шлепает ладонью по металлу. Возле него появляется перевязанная голова Суржикова, и пулемет, сердито клацнув, сразу оживает и бьет торопливо и долго, словно стремится наверстать упущенное.
И вдруг все вокруг озаряется ярким трепещущим светом: над рекой запоздало вспыхивают ракеты, выхватывают из тьмы катера, лодки, согнутые спины десантников.
– В воду! Прыгай! – кричит Протасов, как только катер врезается в отмель.
Бой сразу уходит от берега. То выстрелы гремели вблизи и эхо скакало в соседних улицах, рокотало над низким берегом, облепленным лодками, а то все затихает здесь, и выстрелы ухают уже где-то вдали, в плавнях.
Серый рассвет медленно расползается по воде, высвечивает окраинные дома города. Оттуда из-за домов вдруг появляются белые, как привидения, фигуры, торопливо идут к берегу, и Протасов скорее догадывается, чем узнает, – пленные. Глядя на это шествие призраков, он ощущает необыкновенную легкость. Словно вдруг отваливает давнее напряжение, оставив облегчающую радость свершенного.
«Ловко мы их, – удовлетворенно думает он о пленных, только что бывших опасными врагами, а теперь ставших такими безобидными и жалкими. – Ловко мы их. Даже штаны надеть не успели...»
Поминутно оглядываясь на длинные штыки конвоиров, пленные подходят к воде, переминаются босыми ногами на сыром песке, равнодушно озираются. И в этой их отрешенности чувствуется мужицкое безразличие к этой непонятной им войне – воевать так воевать, в плен так в плен. Но по некоторым видно и другое – угрюмую настороженность, растерянность, чванливую злобу. Протасов уже знает – это немцы, отпетые гитлеровцы, приставленные к инертной солдатской массе в качестве погонял.
На затихший берег обрушивается гул: откуда-то выныривают самолеты, нестройным треугольником проносятся над берегом, сбрасывают бомбы на песчаную отмель. Одна бомба падает неподалеку от «каэмки», взметнув выше мачты белопенный куст. Суржиков, ревниво не отходивший от пулемета, присев на корточки, пускает в небо длинную очередь. Но самолеты уже скрываются за рощицей на другом берегу неширокой протоки, и низкий рев их замирает вдали. И тотчас в плавнях за городом снова вспыхивает винтовочная пальба. Толпа пленных оживает. Некоторые вскакивают на ноги, что-то кричат, то ли зовут, то ли командуют. Конвоиры беспокойно сбрасывают с ремней винтовки.
– Сидеть! Сидеть!
Протасов стоит на палубе, вглядывается в просветы между домами. Ему кажется, что стрельба то удаляется, то снова подступает к городу.
Из лодки выглядывает моторист, до неузнаваемости вымазанный маслом, равнодушно любопытствует:
– Что там?
– Как мотор? – сердито спрашивает Протасов.
– Счас будет. А что там?
– Должно, контратака. Теперь им Килия как кость в горле.
– Ну-ну, – говорит моторист, будто речь о чем-то обыденном.
А пленные все идут и идут из-за домов, одинаково белые – в исподнем, словно это их униформа. Красноармейцы сдают пленных конвоирам, шумно удивляются позору врагов, и в этом их веселье чувствуется радость минувшей опасности, быстрой победы. Шумит берег громкими шутками, шлепаньем босых ног, сдержанным разноязыким говором толпы, сухим стуком сваливаемого в кучи трофейного оружия...
– Какое сегодня число?
– Двадцать шестое. А что?
– Пятый день воюем.
– Только пятый?
Протасова поражает эта простая мысль. Бывало, месяц пройдет, и вспомнить нечего. А тут!.. Он перебирает в памяти час за часом трагичное и радостное, что было в эти дни: черный монитор на блескучей глади Дуная, последний всплеск взрыва перед форштевнем, рев самолетов над притихшим базаром, короткий перехлест выстрелов у вражеского пикета, сверкающий серпантин трасс над темной водой. Он вспоминает лица павших и живых и вдруг замирает от нового для себя чувства тоски и нежности. «Даяна!» Протасов достает удостоверение личности, долго разглядывает чернильный штамп и прикидывает, когда сможет снова увидеть ее. Завтра? Или придется мучиться несколько дней?..
Он еще не знает, что разлука эта – на годы. Что на пути к Даяне будут Одесса, Севастополь, Новороссийск – сотни боев, тысячи километров фронтовых дорог.
Он не знает, что эти первые победы будут вспоминаться ему в самые трудные минуты, что они не заслонятся лавиной грозовых дней, а в точности, как говорил комиссар Бабин, станут не гаснущим факелом, поддерживающим уверенность в окончательной победе. (Ведь здесь, на Дунае, несмотря на непрерывные контратаки, они так и не сдадут своих позиций, а лишь много дней спустя отойдут сами, подчинившись приказу, учитывающему интересы всего огромного фронта...)
– Шурануть бы вверх по Дунаю. До самой Германии.
Суржиков потягивается, хлопает ладонью по гулким доскам рубки. Протасов будто все это время говорил со старшим матросом, вдруг обращается к нему:
– Так же шуранем и по Германии...
– Когда?
– В свое время.
Он говорит это не в утешение матросу, в совершенной уверенности, что так и будет, что такое не может остаться без возмездия. Не знает он только, что тогда станет уже бравым командиром дивизиона тяжелых бронекатеров и бросок вверх по Дунаю будет не просто контрударом защитников Родины, а большим стремительным наступлением освободителей народов. В то время перед ним откроются совсем другие горизонты, и, утюжа мутные дунайские волны, он будет понимать одно: дорога в его Лазоревку лежит через всю Европу...
Ничего этого еще не знает мичман Протасов. Он стоит на палубе, переполненный предчувствиями чего-то грозного и большого. А над далекими вербами левого берега встает заря, пятая заря войны. Она разливается во всю ширь, багровым огнем заливает живое зеркало Дуная...
ВАДИМ ПРОКОФЬЕВ
«Завещание» Петра Великого
Штаб полка со всеми своими службами разместился неподалеку от передовой. В эти первые дни декабря 1941 года ему уже дважды приходилось менять место. Оборона уплотнялась, штабы дивизий занимали землянки полковых, а те перебирались в батальоны.
Мороз мешал думать, он забирал у Платонова все силы. «Только бы не раскашляться, только бы не раскашляться», – Платонов знал за собой этот недуг отчаянного курильщика – на сильном морозе у него начинался кашель и потом целый час не мог угомониться. Платонов направился к землянке Особого отдела, куда его так неожиданно вызвали утром. Зачем понадобился особистам лейтенант Платонов, в прошлом доцент-историк, специалист по вспомогательным историческим дисциплинам?
В Особом отделе капитан попросил минутку обождать, куда-то позвонил.
– Товарищ лейтенант, сейчас пойдет машина, забросит вас в штаб армии. Явитесь к подполковнику Воронову... – И не договорил, с удивлением уставившись на Платонова, силящегося сдержать кашель. Потом широко улыбнулся. – Владимир Алексеевич, да что это вы? Успокойтесь. Вас в армию вызывают как специалиста по Смоленску...
Платонов все же раскашлялся. И кашлял долго, сухим, дерущим горло кашлем.
– Товарищ капитан... что я смолянин – это действительно так, но что означает – специалист по Смоленску?
– А это уж, лейтенант, мне знать не дано. Там, в армии, все и объяснят. Хотите мятных конфет? Право, помогает. Я вот уж неделю жую, мечтаю бросить курить...
Платонов наконец отдышался, вытер слезы. И невольно рассмеялся. Теперь он вспомнил, что вместе с этим капитаном чуть не погиб на Соловьевой переправе. Но тогда было лето, и капитан носил бороду.
– Простите, товарищ капитан, из-за этого кашля я вас не узнал...
– И бороды нет. Ничего не попишешь, начальство у меня строгое – каждый день бреется. Приказал бороду того-с... А жаль!
– Товарищ капитан! Можно ехать. Едва отогрел на морозе...
Платонов не заметил, как в блиндаж просунулась ушанка, из-под которой виднелся один только красный нос.
– Закрой дверь, идол! Привык там у себя, в Сибири, избы от тараканов вымораживать...
– Так точно, товарищ капитан, вернейшее средство. Только к лету они опять оживают.
– Спасибо, утешил, «оживают»! А мы-то, что ж, по-твоему, тараканы? Захватишь лейтенанта, да смотри, не заморозь по дороге. Довезешь до штаба армии и мигом обратно.
– Есть доставить лейтенанта в штаб армии!
В машине было тепло, и Платонов окончательно успокоился. Все-таки приятный этот капитан. И смелый. Это он помог тогда выгрести в водоворотах Днепра. Самому бы Платонову не выплыть. Плавал он так себе, а вернее, просто умел держаться на воде, да и то недолго.
Специалист по Смоленску? Это что-то новое. Конечно, историю родного города он знает отменно. Свою «ученую карьеру» начинал экскурсоводом, подрабатывал на каникулах в студенческие годы. Но зачем особистам понадобились его знания сейчас? Тем более что Смоленск захвачен фашистами?
А что, если его хотят забросить в Смоленск с каким-либо заданием? Но это предположение тут же отпало. Во-первых, для выполнения особых заданий существуют и специально подготовленные люди. Во-вторых, в Смоленске его слишком хорошо знают, и не только в, так сказать, академических кругах. Ну и вообще – какой из него разведчик, связной, тем более – диверсант? Глупости!
И вновь мысли о прошлом...
Его прошлое – это архивы, лекционные аудитории, библиотеки. Кажется, самые яркие воспоминания юности связаны у него не с таинственными ночными свиданиями или студенческими шкодами, а со встречами в архивах. Он как бы со стороны увидел того 18-летнего юнца, который робко поднимается по лестнице старого особняка на Большой Пироговской улице в Москве. Здесь помещается архив древних актов. Тогда он назывался еще архивом феодальной эпохи или даже сохранял старое название Главного архива министерства иностранных дел. Здесь все в диковинку. Документы длиною в несколько десятков метров – столбцы, склеенные из сотен и тысяч бумажных полос, испещренных записями, которые он не может прочесть, хотя написано и по-русски. Но в XVI—XVII веках писали скорописью, ее еще предстояло изучить, привыкнуть к различным почеркам. Здесь же лежат какие-то грамоты с печатями, подвешенными к ним на шелковых шнурах. Не печати, а что-то вроде амбарных пломб, но некоторые пломбы сделаны из золота. Впрочем, больше свинцовых, мастичных, сургучных. Золоченые ковчежки, в которых хранятся международные договоры, уложения, гербовники, книги-уродцы, у которых толщина превосходит ширину, евангелия, четьи-минеи. Здесь не считают за находку гусиное перо, забытое переписчиком, и даже высохшее человеческое ухо, ухо какого-то жулика, отрубленное за воровство и приколотое к судебному постановлению, – вещь обычная.
А юнец с благоговением трогает стол, за которым тридцать лет просидел замечательный ученый-историк Сергей Соловьев. Робко разворачивает жалованную грамоту на дворянство, полученную каким-то незадачливым господином «из канцелярии Правительствующего Сената октября в 25-ый день 1917 года». Последний дворянин России...
Это самые яркие воспоминания юности. Потом будут другие архивы и иные реликвии. Он научится разбирать скоропись и узнавать почерки, ставших знакомыми, писцов из различных приказов...
– Сигайте, лейтенант!.. Прыгайте!
Платонов почувствовал, как чьи-то сильные руки очень непочтительно ухватили его за ворот полушубка и выволокли из машины. Услышал рев мотора, пулеметный перестук...
Водитель опомнился первым.
– И мороз ему нипочем. Чуть не продырявил!
Платонов не мог сразу прийти в себя, его мысли были еще в тиши архивных хранилищ, а сам он лежал, вжавшись в снежную траншею, вдоль которой проходила фронтовая дорога. И ответил невпопад.
– А что ему мороз! Летом на высоте три тысячи метров уже холодно, как зимой на земле. – Сообразил, что сказал глупость, и только теперь вспомнил, что едет в штаб армии, что только минуту назад тощий «мессер» чуть было не изрешетил машину и его вместе с ней. И появилось чувство досады на самого себя, на свою ненужность, бесполезность в деле, которое называется войной.
– Улетел, кажись. Надо посмотреть машину.
Водитель, с опаской оглядываясь на западный край неба, нависшего блекло-голубой дымкой над близким лесом, побежал к машине.
– Вот гад! Смотри, лейтенант, через эту вон щелочку на тебя глядела костлявая старуха...
Платонов сразу не понял, что хотел сказать водитель, указывая на пробитое пулей стекло против того места, на котором он только что сидел рядом с шофером.
В деревенской хатке, засыпанной под самую крышу снегом, Платонова принял пожилой подполковник. Он, видимо, уже много суток не высыпался, был хмур, набрякшие под глазами мешки старили его еще больше.
– Садись, лейтенант! – помолчал, словно ему было трудно говорить., оглядел далеко не гвардейскую фигуру Платонова, хмыкнул. – Вы ведь коренной житель Смоленска?
– Так точно, товарищ подполковник, коренной.
– Человек вы, как вижу, немолодой, небось мы с вами одногодки?
– Я – 1901-го...
– Ну, а я – девятисотого. А с какого года проживали в Смоленске?
– Да всю жизнь, если не считать пяти лет учебы в Московском университете.
– Это что ж, во времена гражданской?
– Так точно!
– А я свои университеты проходил на фронте против Колчака.
Это звучало почти как упрек. И Платонов покраснел. Неужели нужно объяснять, что он все время браковался медицинскими комиссиями, так как с детства был близорук.
– Товарищ лейтенант, я все это выясняю не из праздного любопытства, – голос у подполковника был хриплый, прокуренный, но Платонов расслышал, что он говорит с какими-то уже новыми, быть может, доверительными интонациями. Подполковник продолжал: – Так вот, Владимир Алексеевич, кажется, так?
– Так точно!
– Вчера наши люди переправили с той стороны одного человека. Сведения у него настолько интересные и важные, что, признаться, мы пока плохо верим этому... как его... Лукашевичу. Он говорит, что всю жизнь прожил в Смоленске. Между тем, не может толком рассказать о боях под Смоленском летом этого года. Уверяет, что отсиживался в каком-то Серебряном бору у родных. И, главное, настораживает то, что сей гражданин добрался из Смоленска до линии фронта за девять дней, и говорит, что никто ему не помогал. И только позавчера наткнулся на наших разведчиков, которые и привели его к нам. Вот мы и хотим прежде всего проверить – житель ли Смоленска этот господин? Кстати, тут, в штабе армии, в 7-м отделении служит ваш старый однокашник – подполковник Богданов.
– Господи, Гарик! Вот уж неожиданность!
– А подполковник знал, что вы тоже в нашей армии, и все сетовал, что ему недосуг повидаться со старым товарищем... Он и надоумил послать за вами.
– Я бы с радостью...
– Увидитесь, увидитесь. А пока давайте пройдем к «перебежчику». Его там допрашивает мой заместитель.
Подполковник тяжело поднялся с лавки, накинул на плечи полушубок.
– Собачий холод сегодня. Вы как в дороге – не замерзли?
– Да нет...
За избой, среди белых скелетов яблоневых деревьев, Платонов увидел бугор снега и дверь. Сначала он подумал, что это просто погреб – обязательная принадлежность каждого деревенского жилья. Но когда они, низко пригнувшись, вошли, то понял, что ошибся. Они очутились в просторном блиндаже. Здесь не было привычных нар, на столе не стояли прокопченные котелки и горел свет от аккумуляторной лампочки.
За столом сидел майор. Напротив него зябко кутался в демисезонное пальто мужчина лет тридцати – тридцати пяти. Он давно не брился, и рыжеватая борода торчала слипшимися от пота, а может быть, и от грязи клоками. Несмотря на эту неопрятную бороду, лицо человека казалось интеллигентным, он близоруко щурился, видимо, привык к очкам, но очков у него не было.
– Садитесь, лейтенант! И побеседуйте вот с этим гражданином.
Платонов только сейчас сообразил, что у него нет плана беседы, а вести допросы ему не приходилось. Но задача была ясна – узнать, действительно ли этот человек из Смоленска?
– Скажите, где вы в Смоленске работали?
– Я был преподавателем литературы в школе.
– Какой номер школы?
– Тринадцатая.
– А где она помещалась?
– На Советской улице, как раз напротив городской библиотеки.
Платонов вспомнил, что действительно напротив библиотеки была какая-то школа, но номера он или не знал, а может быть, и забыл. Какой же вопрос задать еще? И машинально, словно продолжая череду дорожных воспоминаний, спросил:
– Скажите, вы бывали в Смоленском областном архиве? А если бывали, то сколько этажей в здании архива?
Учитель удивленно посмотрел на Платонова.
– Вы, конечно, меня не знаете, а я вот вас узнал. Вы были доцентом пединститута, преподавали на историческом факультете. А Смоленский архив находится в соборе.
– Товарищ подполковник, все точно.
– Продолжайте.
– Вы не помните, какой трамвай ходил через Молоховские ворота?
– Кажется, четвертый. Но ворота перед войной снесли.
– Тоже верно.
– Продолжайте беседу, мы не будем вам мешать. – Подполковник говорил, обращаясь уже к майору. – Только передайте мне бумаги, которые отобрали у гражданина... э...
– Лукашевича.
– Идемте, лейтенант.
И снова та же изба. Но теперь в ней стоял полумрак. Тучи затянули небо, повалил снег. И почему-то только теперь Платонов услышал, что совсем недалеко, на передовой, бухают пушки. Снег глушил звуки.
– Владимир Алексеевич, скажите, под Смоленском действительно есть Серебряный бор?
– Есть Красный бор, товарищ подполковник, но старые смоляне по привычке именуют его Серебряным.
– Значит, вы уверены, что Лукашевич не врет, он смолянин?
– Думаю, что не врет. Тем более и меня узнал. Вряд ли можно было заранее подготовиться к такой встрече.
– Верно. Ну спасибо, лейтенант.
– Разрешите вернуться в свою часть?
– Нет, не разрешаю. Сейчас вас ждет подполковник Богданов. Идите-ка сюда.
Платонов подошел к окну.
– Вот видите, стоит автофургон?
– Вижу.
– Ну а рядом, в такой же, как и эта, хатке, находится 7-е отделение. Идите, идите, там для вас тоже найдется работа.
Подполковник Богданов собрался уже звонить в Особый – больно там копаются, но, посмотрев в окно, увидел в сумерках короткого декабрьского дня, как к его хатке чуть ли не бегом, закрыв рот рукавицей, приближается офицер. Что-то знакомое было в этой полусогнутой фигуре. «Ужели Володька? Не ждал бы, не узнал. Но и то правда, лет ведь с десяток не встречались, а может, и больше. Ну и видик! Никак на бравого командира не похож. Скорее обозник».
Потом они долго Стояли друг против друга, немного смущенные, не зная, о чем говорить, и в то же время каждому хотелось расспросить другого о тех годах, что они не виделись. Но их сдерживало сознание того, что теперь, на войне, прежняя мирная жизнь кажется уже нереальной, прожитой кем-то другим, и не важно, что там у тебя было или не было в той жизни. И все же Платонов не утерпел, спросил:
– Так ты что, кадровый теперь?
– Почему теперь? Я еще в 36-м ушел на политработу в армию. А вот теперь, как видишь, пригодилось знание немецкого.
Платонов промолчал, когда подполковник из Особого сказал, что Богданов служит в 7-м отделении. Он попросту не знал, чем это отделение занимается. «Знание немецкого? Когда это Гарька преуспел? Помнится, в университете Богданов прыгал с факультета на факультет, и в конце концов осел на юридическом». Жили они в одной комнате общежития, поэтому он знал, что Игорь не очень-то утруждал себя изучением языков.
Платонов был сыном учителя и учительницы. Отец преподавал историю, мать – немецкий язык. В годы его студенчества в университеты и институты принимали только людей рабоче-крестьянского происхождения и детей учителей. Он с детства знал немецкий, позже, в университете, выучил французский. Ну и, конечно, латынь, старославянский, древнерусский. Игорь же не ладил даже с русской грамматикой, и вообще язык давался ему туго.
– Володя, ты, наверное, голоден? Так вот, диспозиция будет такая. Сейчас сходим поужинать, а потом, брат, придется тебе попотеть во славу 7-го отделения. Ты, я вижу, плохо представляешь, что это за учреждение? Если грубо, то мы ведем пропаганду и контрпропаганду среди немецких солдат. Предприятие новое. Во время отступления этим не очень-то занимались. Теперь развертываемся. Я ведь как о тебе узнал – проглядывал в кадрах дела командиров в поисках знающих немецкий, гляжу – Платонов, 1901 года рождения, Владимир Алексеевич, образование высшее. Ну, думаю, не может быть такого совпадения, наверняка ты. Только вот звание твое смутило – лейтенант. А ты и правда лейтенант. Днями собрался тебя отзывать, а вчера встретил подполковника Воронова, тот знал, что я копаюсь в офицерских делах, спрашивает, нет ли у меня на примете офицера-смолянина. Ну думаю, и Магомет к горе и гора к Магомету.
– Подожди, а какое дело ждет меня во славу?
– У того «перебежчика»... кстати, он действительно смолянин?
– Безусловно, даже меня знает.
– Так вот, притащил он кусок немецкой газеты. Свеженькая, между прочим, от 25 ноября. «Фолькише беобахтер». Говорит, что в избе какой-то, куда его пустили переночевать, немцы на стол вместо скатерти постелили и оставили. Хозяин избы край скурил. Этот перебежчик язык знает, пока картошку уминал, заглянул в газетку, потом выпросил ее у хозяина...
– Ничего не понимаю.
– Ладно, пошли ужинать.
– Нет, Игорь, честное слово, у меня сегодня такой денек выдался – никакого аппетита. Давай твою газету.
– Хорошо. Я тебе дам газету, сам пойду поужинаю, да и тебе что-нибудь прихвачу. Ночью проголодаешься. А что тебе предстоит просидеть ночку – не сомневайся.
Богданов вытащил из стола довольно измятую газету. Край ее был аккуратно оторван, на первой полосе расплылось жирное пятно, а на последней виднелся след сажи, от чугунка, наверное.
– Вот почитай, почитай, а я пойду. Приду, поделишься соображениями.
С этими словами Игорь вышел из избы.
Газета как газета. Ага! Совещание в ставке Гитлера. После совещания доктор Геббельс провел пресс-конференцию для немецких и иностранных журналистов. Что такое?
«Доктор Геббельс зачитал на пресс-конференции текст Завещания Императора Всероссийского Петра Алексеевича I...»
Чушь какая-то! Платонов не поверил своим глазам. Завещание Петра I? Но ведь именно Петр издал указ о престолонаследии и сам же не успел им воспользоваться – завещания не оставил.