Текст книги "Сила прошлого"
Автор книги: Сандро Веронези
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Сандро Веронези
Сила прошлого
Моей матери
Не могу продолжать. Продолжу.
Сзмюэль Беккет
1
– Вы человек… – пауза – невеселый?
Ничего себе вопросик приберегла для меня напоследок эта журналистка, когда я уже предвкушал, как член городского совета, забаллотированный на очередных выборах, пожмет мне руку и вручит конверт. Премия “Джамбурраска”[1]1
Джамбурраска – прозвище героя знаменитого детского произведения “Дневник Джан Бурраска” (1911) итальянского детского писателя Вамбы. (Здесь и далее примечания переводчика).
[Закрыть] за детскую литературу, пятнадцать миллионов лир. Неплохое вознаграждение за сегодняшний вечер со всей его смертной скукой, за нескончаемый ужин в ресторане с первыми лицами города, за томительную церемонию в конференц-зале, только-только открытом (запах краски еще не выветрился), за речи мэра, уходящего с поста, и мэра, вступающего в должность, за выступление дамы-председательницы жюри и финальное интервью с журналисткой, смотревшей на меня глазами дохлой рыбы. За пятнадцать миллионов можно смириться даже со всеми ее дурацкими вопросами (“Сколько вам было лет, когда вы перестали верить в Деда Мороза?”, “Какое время года вам больше всего по душе?”, “Я заметила, вы не притронулись к десерту – почему?”), на которые я отвечал, проявляя поистине ангельское терпение. Однако у меня мороз по коже пошел, когда какая-то дамочка завладела микрофоном и обратилась к аудитории с призывом не дать погибнуть ее девятилетнему сыну Маттео (моему постоянному читателю, уточнила она): пережив клиническую смерть после автомобильной аварии, он впал в кому и теперь в городе бурно дебатировался вопрос, стоит ли занимать на неопределенное время один из двух аппаратов искусственного дыхания, имевшихся в местной больнице.
– Помогите мне, – взывала она, – да, мой сын стал цветком, кустарником, но он жив и имеет право на жизнь, пока бьется его сердце. Его хотят отключить от аппарата, хотят заполучить его органы. Сделайте же что-нибудь, умоляю вас! Они хотят убить его!
Вступающий в должность мэр заверил даму, что никто не лишит ее сына аппарата, а уходящий мэр заявил, что решение о покупке еще двух аппаратов искусственного дыхания будет утверждено уже на следующей неделе, еще до начала работы новой администрации; после этого, к моему невыразимому удивлению, дама проследовала на свое место и продолжила с интересом следить за церемонией, а журналистка, как ни в чем не бывало, вернулась к интервью и задала мне тот самый последний вопрос:
– Вы человек… – пауза – невеселый, – вопросительный знак.
Я сделал глубокий вдох и… замолк – прошло три, четыре, пять, шесть секунд, прошло столько, что любой ответ становился крайне затруднительным. Потому что, если, допустим, сразу выпалить “нет" или "да", дело пойдет как по маслу, никто на твои слова внимания не обратит. Но когда после подобного вопроса ты задумываешься, причем надолго, все становится сложней, и тогда хочешь, не хочешь, надо отвечать по совести. Так веселый я человек или невеселый? Стоя перед сотней незнакомых людей, ожидающих моего ответа, опешив и от вопроса, и от своего молчания, и, если на то пошло, от всего услышанного (например, от того факта, что в городе, где имеются всего два аппарата искусственного дыхания, выбрасывают пятнадцать миллионов на премию за детскую литературу), я впадаю в ступор и, чувствую, что захлебываюсь в собственном молчании. Журналистка продолжает смотреть на меня, на ее лице застыла все та же вопрошающая улыбка, я молчу и пытаюсь собраться с мыслями.
Так какой же я все-таки? Я женат на женщине, которую люблю, у нас растет сын, он умненький и ничем особенно не болеет, ему не нужны никакие аппараты; две недели назад скоропостижно умер мой отец, я с ним не очень-то ладил, и теперь, после его смерти, чувствую себя виноватым; я занимаюсь тем, чем всегда хотел заниматься, и вот теперь получаю премию за то, что хорошо делаю свое дело; подписал договор с издателем на третью книжку и мне уже выплатили половину аванса, но после “Приключений Пиццано Пиццы” и “Новых приключений Пиццано Пиццы”, за которые мне сейчас вручают премию, выдохся и не знаю, о чем писать. Так что ж я после этого все же человек невеселый?
Стою, пытаюсь что-то придумать, роюсь в памяти. Мне вспоминается, как у Доминик Санда,[2]2
Доминик Санда – французская актриса (род. 1948).
[Закрыть] когда она была примерно в моем возрасте, спросили в одном интервью, к какому типу женщин она может себя отнести, и она ответила:
– Я не женщина, я – пацанка.
Когда мне было девять, родители пригласили какого-то художника написать мой портрет; портрет вышел наимрачнейшим, и художник объяснил, что именно таким он меня видит – хотел бы я посмотреть на детей, которые не впадут в тоску, если их заставят сидеть на стуле целый день. Я вспоминаю об этом, вспоминаю старину Марти, приятеля, которого я себе придумал, чтобы он скрашивал мое одиночество; вспоминаю свои разрозненные коллекции оловянных солдатиков, нескончаемые годы, проведенные в военном училище, шахматные баталии, когда я стремился получить титул мастера; вспоминаю одну из своих подружек, мне было тогда восемнадцать, которая обвинила меня в том, что я испортил ей настроение, пригласив в кино на “Строшека”,[3]3
“Строшек” (1977) – фильм немецкого режиссера Вернера Херцога.
[Закрыть] и вновь вспоминаю умирающего отца, похороны под дождем, мать и сестру, прильнувших ко мне; и еще вспоминаю, как ослепительно хороша моя жена, как заразительно смеялся сегодня утром мой сын, когда мы играли с ним с телевизионным пультом, переключая каналы, вспоминаю, как радовался он, что я принимаю участие в его игре. Перебираю все это в памяти и смотрю на мать ребенка, лежащего в коме, а она, как и весь зал, смотрит на меня убийственно долго, улыбаясь моему замешательству, она уверена, что я выпутаюсь, и, похоже, ей интересно, именно интересно услышать мой ответ. Как будто это имеет отношение к ее цветкам и кустарникам.
Не знаю, сколько длится эта пауза. Мне кажется бесконечно, но сколько точно, сказать не могу. Знаю только, что в какой-то момент ответ сам срывается с моего языка, юркнув в зал проворно, как мышонок.
– Теперь так не скажешь, – слышу я свой голос.
2
Я схожу с поезда в первом часу ночи. Метро закрыто и такси, конечно, нет, перед зданием вокзала уже выстроилась длинная очередь из тех, кто прибыл тем же мрачным ночным поездом. Но мои мысли заняты другим. Я думаю: плакали твои денежки от премии “Джамбурраска”.
В каком-то странном порыве я отдал чек на пятнадцать миллионов матери ребенка в коме. Ничего не скажешь, красивый жест – все пришли в восторг, – однако бессмысленный: женщина отнюдь не казалась бедной, и эти деньги вряд ли могли серьезно ей помочь. Или все же могли? Но так или иначе, весь обратный путь до Рима я только и думал, что об этих деньгах, о том, как они выскользнули из моих рук, и сожалел об их потере, словно они действительно были моими. А чьими они были на самом деле? Кому принадлежали те пятнадцать миллионов премии “Джамбурраска" за детскую литературу? И просто напрашивается следующий вопрос: а деньги, они – чьи? И имеет ли смысл говорить, что деньги кому-то принадлежат, коль скоро они так быстро меняют владельца? Что такое деньги вообще? Порой не бросишь и тысячи лир нищему, потому что лень останавливаться и доставать бумажник, а тут с бухты-барахты даришь пятнадцать миллионов неизвестно кому. А что если все это было подстроено? Что если городская администрация была в сговоре с этой дамой, если они, вот именно, устроили всю эту комедию, чтобы незамедлительно вернуть в кассу кругленькую сумму, предназначенную для вручения лауреату? И тут, надо признать, тебя пронзает сомнение, а существовали ли они вообще, эти деньги? Да брось, если это комедия, она скверно разыграна: вот если бы они подсунули тебе какую-нибудь бездомную нищенку или безработную мать-одиночку, да еще ВИЧ-инфицированную, тогда еще ладно, но вполне обеспеченная дама с сыном в коме – отнюдь не гарантия того, что лауреат расчувствуется. Нет, нелогично. Так, хватит дурака валять, у этой женщины действительно горе. Вот только почему она так странно отреагировала на мой благородный идиотизм, да не только она, все присутствующие: никакого тебе удивления, смущения, протеста, лишь слова благодарности и продолжительные аплодисменты. У человека размягчение мозгов, он швыряется пятнадцатью миллионами, и во всем городе не нашлось, черт возьми, никого, кто хотя бы этому удивился.
Погруженный в эти размышления и одновременно представляя себе, что бы я мог сделать с этой кучей денег (путешествие с женой и сыном в “Диснейлэнд”; пляжный катамаран, лучше всего какой-нибудь старенький, подержанный “Хоби-Кэт-17”, без всяких там парусов, только чтобы поплавать вдоль берега в августе; но, главное, долгожданная антресоль в спальне сына – чтобы комната избавилась от кровати, а я сам от чувства вины за то, что устроил себе кабинет в детской), я и не заметил, как оказался в Риме; в очередь на такси я пристроился, так и не придя ни к какому заключению. Единственное, в чем я был уверен: пятнадцати миллионов у меня нет, и никогда не было, за вычетом тридцати секунд, которых мне хватило, чтобы передать полученный от уходящего мэра конверт с чеком даме, так и сидевшей в первом ряду. Неужели за эти полминуты они стали моими? Имею ли я право, по крайней мере, сказать, что я их пожертвовал?
Какой-то тип, весь в кудряшках и золотых цепях, возникший передо мной неведомо откуда, возвращает меня к действительности.
– Такси ждете? – цедит он, зажав в зубах окурок и с опаской поглядывая по сторонам: довольно странная предосторожность, если подумать, какие гешефты делаются тут по ночам. Знаю я этих леваков: прикидываются, будто рискуют головой, и заламывают дикие цены. Но только с ними я и умею торговаться.
– К "Пирамиде", – шепчу я с таким же заговорщицким видом.
– Тридцать тысяч, – выдает он, не задумываясь, как если бы заранее знал, куда мне ехать.
– К “Пирамиде” в Тестаччо, – говорю по-прежнему шепотом, – не в Египте.[4]4
Тестаччо – римский квартал в 5 км от вокзала Термини, здесь расположена пирамида Кая Цестия.
[Закрыть]
Он озадачен – доходит не сразу – и явно раздумывает, не дать ли мне по физиономии, но деловой интерес берет верх.
– Двадцать пять, – выдыхает он в сторону, не глядя на меня, с таким видом, как будто скинул половину.
– Отсюда до моего дома – пятнадцать тысяч, – говорю. – Я в курсе, часто езжу.
Таксист ухмыляется, кивает в сторону длинной очереди, ожидающей такси, которых нет и в помине.
– Прикинь, сколько тут промаешься…
– Я не тороплюсь.
Это правда. Я действительно не тороплюсь и нисколько не устал. Охотно постою с полчаса на свежем воздухе, а, если вдруг наскучит, прогуляюсь до дома пешком, заодно обдумаю, как объяснить Анне свой идиотский поступок.
– Двадцать тысяч.
Это его последнее слово, я знаю. У частников железное правило: не спускать цену ниже той, в которую обошлась бы поездка на настоящем такси. Окидываю взглядом очередь: человек пятнадцать, может, двадцать, никакого продвижения, недовольный ропот, тем временем другие леваки, расположившиеся в разных точках, пробуют ожидающих на прочность, предлагая свои цены. В придачу, к очереди пристроились две цыганки и завели свою литанию: подайте, синиор, босния, нет дома, война, большая беда, нет есть, синиор, босния, война, столько беда.
– Да нет, приятель, – говорю я, качая головой. – Я, правда, лучше подожду, тут неплохо.
Достаю бумажник и даю проходящим мимо цыганкам две тысячи лир. Спасибо синиор, спокойной ночи, большого счастья.
Левак смотрит на меня враждебно – долгим, негодующим взглядом, перенося на меня все свое презрение к цыганкам – его бы воля, они бы получили не деньги, а под зад коленкой. Уходит, не говоря ни слова.
Так на чем я остановился? – Да, деньги. Строго говоря, я их просто…
– Меня пятнадцать тысяч устроят.
На освободившемся месте возник другой тип: этот постарше, поприземистей и покрупнее, явно побывавший во всяких переделках – видно по носу, из-под рубашки выпирает брюхо, на сером пиджаке – свежая поземка перхоти. Улыбается.
– “Пирамида”, пятнадцать тысяч, – повторяет он, видя, что я колеблюсь. Я и в самом деле колеблюсь, подмечая всякие подозрительные мелочи. Самое главное: из-под закатанных рукавов пиджака вылезают голые, волосатые руки. Пустяк, конечно, но для меня это важно, даже символично, сейчас расскажу почему.
Я уже говорил, что не ладил с отцом, говорил и том, что он недавно умер, теперь я переживаю и чувствую себя виноватым. Всякий раз, когда я думаю о нем, ко всем воспоминаниям примешивается какая-то горечь, которая никак не связана с болью утраты. Ну, так вот, эти голые руки, выглядывающие из-под рукавов пиджака; они напрямую связаны с тем редким в наших отношениях светлым моментом, о котором я могу вспоминать без какой-то неловкости. Семидесятые годы, мы смотрим по телевизору “Политическую трибуну”,[5]5
“Политическая трибуна – телевизионная программа государственного канала RAI, выходившая в эфир с 1961 г. накануне политических выборов и пользовавшаяся огромной популярностью у зрителей на протяжении всех семидесятых годов.
[Закрыть] уже не помню накануне каких выборов. Конечно же, не политика являлась причиной наших конфликтов, но поводов для столкновений она давала предостаточно, вот и в тот вечер я готовился к жаркой схватке: в программе значилась пресс-конференция Альмиранте,[6]6
Джорджо Альмиранте (1914–1988) – бессменный председатель крайне правой, фашистского толка партии Итальянское социальное движение.
[Закрыть] а мне казалось, что в тот год отец все же проголосует за него и тем самым прямо признает себя фашистом. Мама пекла на кухне торт; сестра давно переехала в Канаду, мы оказались с ним вдвоем, лицом к лицу, казалось, стычка неминуема. Альмиранте говорил, я молчал: пусть отец сделает ход первым, а я уж подумаю, как лучше самому перейти в атаку, однако как ни странно, вместо того, чтобы выдать для начала одну из своих обычных провокаций (например, “так оно и есть, он, конечно, прав”), в тот раз он тоже отмалчивался. Альмиранте уже ответил на четвертый вопрос журналистов, а мы с отцом еще и рта не открыли.
– Людям, которые надевают под пиджак рубашку с короткими рукавами, доверять нельзя, – вдруг объявил отец.
Загорелый, грудь колесом, Альмиранте выглядел как глава “Красного креста”, разве что из-под рукавов его безупречного синего пиджака торчали голые руки, и стоило обратить на это внимание, как весь его лоск куда-то пропадал. Эти руки свидетельствовали о неряшливости, которую даже я никогда в нем не подозревал, напротив я всегда был уверен, что именно благодаря безупречной элегантности Альмиранте дурил головы своим почитателям.
И вот одна такая маленькая деталь (которую заметил не я, черт побери, а отец), и никакого тебе ореола, все равно что, сидя в трусах, подстригать на ногах ногти при всем честном народе, и вот вылезло наконец его истинное лицо – пустозвон, жалкий пустозвон. Я был ошеломлен и все ждал, что теперь скажет мой отец, думал, обрушится на профсоюзы или на Пайетту[7]7
Джанкарло Пайетта (1911–1990) – видный деятель итальянского коммунистического движения.
[Закрыть] – его любимое занятие, словом, пойдет по проторенной дорожке, но отец молчал, и впервые мы, не переругавшись, вместе посмотрели “Политическую трибуну”. Более того после такого выпада я вынужден был признать, что мой отец никакой не фашист, а на самом деле христианский демократ; кто бы мне объяснил, что означает христианский демократ, однако факт есть факт: с человеком, которому в тайне симпатизируешь, не разделаешься так безжалостно.
Помню, в тот вечер я остался дома с ним и мамой, мы смотрели “Человек-призрак возвращается”[8]8
Оригинальное название фильма “Тонкий человек едет домой” (1944) американского режиссера Ричарда Торпа.
[Закрыть] и ели чудесный, с пылу с жару торт с орешками, позвонил телефон, но в трубке молчали; помню, что отец уснул на диване, а мама прикрыла его пледом. Помню все очень отчетливо. И еще помню, что когда сам лег в кровать, все размышлял, как же такое могло случиться. Мы с отцом были тогда на ножах, хуже некуда, правда и потом мало что изменилось. Именно поэтому тот вечер врезался в мою память: примером того, как мы могли бы общаться с отцом, но никогда не общались – промелькнувший на мгновение кадр из какой-то другой жизни. С той необыкновенной минуты я всегда руководствуюсь этим правилом, может быть, единственным, которое отцу удалось мне внушить: людям, которые надевают под пиджак рубашку с короткими рукавами, ни в чем доверять нельзя. Вот почему для меня так важна была эта деталь.
– Ну, так что? – напирает тип в пиджаке и рубашке с короткими рукавами; я пока не сказал ни слова. Он ждет ответа, подбоченившись, на вид ему за шестьдесят, лицо моложавое, никаких признаков усталости, которые накладывает время, взгляды жены, детей, начальников, коллег не оставили на нем морщин – пусть от прожитых лет никуда не деться, но он смотрит на меня нахально как дикарь-подросток, точно рос он в сиротском доме и вот так, совсем еще кроха, подвязанный голубым фартучком с вышитым по центру помидором, сидел и смотрел на своих приятелей, смотрел откровенно и бесстрашно, как человек, которому нечего терять.
– Пятнадцать тысяч, идет?
Он даже не левак. Леваки не спускает цены ниже, чем в такси. Сделай кто из них такое, его бы ждали большие неприятности, и это понятно, нечего подрывать бизнес. А если бы его прижало так, что он был вынужден на это пойти, то цену он бы шепнул на ухо, только бы никто не услышал. Этот же чуть не орет, чихать он хотел, что его все слышат, включая того, который остановился на двадцати тысячах. Этому никакие угрозы не страшны. Плевать он на них хотел.
Нет, доверять такому нельзя.
3
– Договорились, – говорю я. Что до вопроса, почему, ответ простой: потому что я болван.
Тип берет мою сумку и идет к машине электрической походочкой Боба Хоскинса[9]9
Боб Хоскинс (р. 1942) – характерный английский актер.
[Закрыть] – подергиваясь, словно на пружинах. Я – за ним, немало озадаченный тем, что делаю: ладно, я только что выбросил пятнадцать миллионов, но стоит ли пытаться сэкономить пять тысяч, рискуя оказаться в лапах бандита? Или все-таки мои подозрения на его счет – чистой воды паранойя?
Еще не сойдя с тротуара, я ищу взглядом первого частника, того, настоящего, в надежде, что он состроит какую-нибудь гримасу, подтверждая мои дурные предчувствия, или, что еще лучше, вмешается, дабы положить конец недобросовестной конкуренции; но тот уже обрабатывает пожилую парочку и даже не смотрит в мою сторону.
Машина, к которой мы направились, припаркована во втором ряду, напротив бокового входа в вокзал и перекрывает проезд ночному трамваю, водитель которого сигналит что есть сил. Это дорогой внедорожник, лишнее доказательство, что данный субъект не занимается левым извозом. “Дайхатсу Фероза”, никогда о таком не слышал. Фары горят, поворотники мигают, двигатель работает. Небрежно отмахнувшись от водителя трамвая, тип запрыгивает внутрь, швыряет мою сумку, открывает мне дверцу. Потом, поскольку у этой “Дайхатсу Ферозы” всего две двери, неуверенно, наощупь, как если бы впервые видел эту машину, ищет рычаг, чтобы опустить переднее сидение; я тем временем успеваю разглядеть свисающий под рулем пучок проводов, что говорит само за себя.
Трамвай продолжает трезвонить, мужчина машет рукой: катись, мол, к черту, я уповаю на то, что водитель трамвая сейчас выскочит, завяжется потасовка и именно ему достанется предназначенный мне удар ножом, я же тем временем успею схватить свою сумку и поминай, как звали. Вместо этого я водворяю мир на проезжей части: сажусь спереди. По крайней мере, успокаиваю я себя, так у меня есть шанс: при первой же возможности я выпрыгну из машины; сядь я сзади, я бы отрезал себе путь к отступлению. Мое поведение трудно объяснить, но тут надо учесть, что я действую и, главное, думаю так, как если бы то, чего я опасаюсь, уже произошло: мне ничто не мешает вылезти из машины и отправиться восвояси, но я сам не знаю почему рассуждаю так, как если бы мои дурные предчувствия уже сбылись, и я попал в переделку, из которой надо выпутываться. По какой такой дурацкой причине я впал в панику и чувствую себя загнанным в угол, ведь именно в таком состоянии обычно совершаешь самые нелепые и рискованные поступки: от ужаса мозги выключаются, ты почему-то чувствуешь себя защищенным, тебе кажется, будто ты неуязвим и находишься в полной безопасности, и чувство это настолько сильное при всей своей очевидной обманчивости, что делаешь как раз то, что совсем делать не должен (фазаны, например, спасаясь от лесного пожара, кидаются прямо в огонь; Станлио,[10]10
Станлио и Оллио – американский комедийный дуэт “Laurel Hardy” – один из наиболее популярных в истории мирового кино: Стэн Лорел, англичанин (наст, имя – Артур Стэнли Джефферсон, 1890–1965) и американец Оливер Харди (1892–1957). В Италии были известны под именами Станлио и Оллио.
[Закрыть] за которым гонится убийца, надевает на голову ведро, считая, что нашел надежное убежище), или вообще бездействуешь и просто подчиняешься своей участи, лелея абсурдную надежду, что все как-нибудь да устроится.
Сажусь, стало быть, в машину, на переднее сидение, он трогает, машина рывком берет с места, как бывает – это всем известно – на новом автомобиле, когда еще не приспособился к сцеплению. Угнал, надо полагать, недавно. И пока он встраивается в левый ряд, чтобы повернуть на улицу Кавура, я пытаюсь привести мысли в порядок и разработать хоть какой-то план действий. Первое, нащупываю ручку дверцы: в незнакомой машине ее вовек не отыщешь (как, впрочем, и рычаг, регулирующий наклон сидения); нахожу и уже не отпускаю. Второе, мысленно прокручиваю путь до дома; цель – определить ту крайнюю точку, после которой мне ни за что нельзя оставаться в этой машине. Точка – это Колизей, я должен выбраться из машины до Колизея. Третье, намечаю сценарий. На первом красном сигнале светофора скажу: “Я выйду здесь”, положу пятнадцать тысяч на приборный щиток (это в том случае – который я, несмотря ни на что считаю возможным, – что дело исключительно в моей паранойе, в своего рода затянувшемся шоке после потери пятнадцати миллионов, а водитель, которому так не повезло с внешностью, – всего лишь примерный отец семейства, вынужденный из-за тяжелого материального положения идти против мафии “леваков”, чтобы заработать какую ни есть копейку) и спокойно выйду из машины. Четвертое: надо достать свободной – левой – рукой из бумажника пятнадцать тысяч, не снимая правой с ручки двери. Пятое: не забыть про сумку, черт ее побери, потому что я про нее уже забыл. Это важно, в ней – ноутбук.
Тем временем мы добрались до площади Санта Мария Маджоре: красный свет. С тех пор, как мы тронулись, я ни разу не взглянул на водителя, но когда мы встаем на перекрестке и я с некоторым облегчением вижу справа у тротуара патрульную машину и полицейских, прислонившихся к капоту, то чувствую, что он пристально на меня смотрит: я инстинктивно поворачиваюсь к нему. Он действительно смотрит на меня и улыбается; улыбается также, как когда посылал подальше водителя трезвонившего трамвая и когда предстал передо мной в очереди на такси, словом, улыбается, можно сказать, как всегда, потому что на самом деле я его только улыбающимся и видел. И несмотря на то, что на его немолодом лице явственно читаются следы трудного детства, которые уже произвели на меня сильное впечатление, нельзя утверждать, что в его улыбке таится угроза: улыбается человек, и все тут. Вопрос в другом: сейчас, когда он сидит за рулем машины, из-под ремня его брюк выглядывает рукоятка пистолета. Да, это рукоятка пистолета, ошибки быть не может. И при этом он говорит, говорит то, что меньше всего на свете я ожидал от него услышать:
– Что ж, наконец-то малыш Франческо выучился кататься на велосипеде.
Зеленый свет.
Не помня себя, пулей вылетаю из машины. Не могу описать свое состояние, могу сказать одно: состояние невменяемого. Чудом уворачиваюсь от проносящейся мимо “Веспы” и в три прыжка оказываюсь на тротуаре. Внедорожник тормозит посреди перекрестка, машины бешено сигналят, а я молюсь только о том, чтобы он не выстрелил в меня раньше, чем я успею добежать до полицейских. Потом пускай стреляет, но не раньше. Он и не стреляет, а срывается с места на полном газу, так что слышен визг покрышек.
Я ничего не соображал, выскакивая из машины, плохо соображаю и теперь, когда что-то несу полицейским. Я возбужден донельзя, меня, должно быть, трудно понять, но ведь и рассказать о том, что случилось, не так просто, а времени растолковать всё спокойно и по порядку, нет. Полицейские, впрочем, двое парней и девушка, – ребята сообразительные, и когда до них что-то доходит, они не подвергают сомнению мои слова, что, с учетом обстоятельств, довольно удивительно. Говоря их языком, они принимают к сведению, что неизвестное лицо, вооруженное огнестрельным оружием, выдав себя за промышляющего незаконным извозом водителя и заманив меня в автомобиль класса “внедорожник”, предположительно находящийся в угоне, угрожал моей семье и, в частности, моему сыну, демонстрируя осведомленность в сведениях сугубо личного характера, а также совершило хищение моего багажа, состоящего из ноутбука и другого принадлежащего мне имущества, воспользовавшись тем, что я покинул автомобиль с целью заявить о случившемся. Вдобавок девушка разрешает мне позвонить домой со своего телефона, но когда слышит, что я с упорством маньяка твержу жене, чтобы она никому и ни под каким предлогом не открывала дверь, пока я не приеду, отбирает телефон и, представившись, просит мою жену не беспокоиться, обещая, что они незамедлительно доставят меня домой.
Все десять минут, пока мы едем к дому, я не перестаю думать об Анне, о том, как посреди ночи её разбудил этот звонок. Что она могла подумать? Что сделала? Насколько сильно испугалась? И чего испугалась, если ни женщина– полицейский, ни я ни словом не обмолвились, в чем кроется опасность. Однако если меня всерьез восприняли полицейские, то про Анну и говорить не приходится: она уж точно воспримет меня всерьез, и это в каком-то смысле даже неплохо, поскольку у меня, в самой глубине сознания все же шевелится какое-то сомнение. И пока я, едва влетев в дом и ничего еще толком не объяснив, кричу Анне, что надо бежать, немедленно, сегодня же ночью, меня не отпускает подозрение, что вся эта паника возникла на пустом месте и что меня осенила своими легкими крылами мифомания. Уж слишком это похоже на “Неприкасаемых”[11]11
“Неприкасаемые” (1987) – американский гангстерский фильм, реж. Брайян Де Пальма.
[Закрыть] с Кевином Костнером – когда бандиты угрожают похитить его дочку. Кидаю вещи в чемодан и думаю: может, я схожу с ума? Ведь бывает же, что человек сбрендит ни с того, ни с сего, может, и со мной происходит то же самое? Когда это станет заметным? Что для этого я должен еще сотворить? С одной стороны приятно сознавать, что ты трудился не впустую, стараясь стать человеком мужественным, на которого всегда можно положиться, но с другой, чувствуешь на себе жуткую тяжесть ответственности. Отец всегда, из принципа, ставил под сомнение все, что бы я ни утверждал, и я мог бы свыкнуться с тем, что доверять мне нельзя, но тут я обнаруживаю, что сойди я, предположим, с ума, некому будет защитить меня от самого себя, потому что все мне свято верят, даже когда я веду себя как городской сумасшедший, и это открытие меня окончательно доканывает. Но раздумывать над этим некогда, надо бежать, сломя голову, не медля ни минуты…
Лишь пока мы мчимся по пустынной Аврелиевой дороге,[12]12
Аврелиева дорога – римская дорога, проходящая по средиземноморскому побережью Италии.
[Закрыть] направляясь к родителям моей жены в Виареджо,[13]13
Виареджо – фешенебельный курортный город в Тоскане, расположенный на Лигурийском побережье.
[Закрыть] и я размышляю о случившемся на холодную голову, все мало-помалу становится на свои места: то, что я услышал, было столь неожиданным, что выбило меня из колеи. Я рассказываю Анне обо всем с самого начала, спокойно, и удерживаюсь от искушения как-то отредактировать фразу, которую произнес этот тип. Я пытался всем внушить, что нашему сыну угрожает опасность, а теперь мне начинает казаться, что сами по себе его слова никакой угрозы в себе не содержали, и у меня возникает желание как-то подкрепить свои подозрения, например, он мог бы сказать: “Конечно, сейчас, когда малыш Франческо наконец выучился кататься на велосипеде, было бы жаль, если бы с ним что-то случилось”. Я-то понимаю, что разницы никакой, но для Анны, быть может, разница есть. К счастью, я говорю ей правду и убеждаюсь, что не было повода врать, поскольку и ей этого хватило, чтобы не на шутку переполошиться. Так что избавившись от опасения быть принятым за паникера, я начинаю беспокоиться, не переборщил ли я, и пытаюсь приуменьшить значение того, что случилось.
Конечно, говорю я ей, не исключено, что я, возможно, преувеличиваю, и опасность не столь велика, чтобы улепетывать, как будто на нас градом сыплются бомбы. Может, это вообще какое-то чудовищное недоразумение, откуда мне, черт побери, знать? Но разве я могу рисковать? Я нормальный, мирный человек, говорю, детский писатель, уже двадцать лет как никому не давал по физиономии; я готов иметь дело с самыми сложными проблемами, но пистолеты, торчащие из-за пояса, и намеки в мафиозном стиле насчет моего сына – это все же перебор. Ведь правда, Анна, мы должны бежать?
Анна, надо сказать, держит удар куда лучше, чем можно было ожидать. Она все схватывает на лету и реагирует на происходящее в точности, как я, что сильно облегчает дело. Да, она обеспокоена, но в панику не впадает, более того, помогает мне нащупать хоть какую-то логику во всей этой истории – а что еще мы можем сделать? – и пока в эту лунную июньскую ночь мы едем на север по тирренскому взморью, она вместе со мной без спешки и истерики ищет в нашей жизни темные пятна. Где они? – задаемся мы вопросом. Пусть не видно явной причины угрожать нам, но раз это произошло, значит, где-то этот мрак есть. Только бы понять, где.
Начнем с меня. Уверен ли я, что не знаю этого человека и никогда раньше его не видел? Да, совершенно уверен. Уверен ли в том, что видел у него пистолет? Да, Анна, это был пистолет. Может быть, я кому-то крупно насолил? Не было такого. Может, политика? Нет, с течением времени я отходил от политики все больше и больше, и теперь лишь принимаю участие в работе Ассоциации по защите детства, что Анне хорошо известно, поскольку собрания Ассоциации иногда проводятся у нас в доме. Ничего особенного: отслеживаем телепередачи, комиксы, рекламу, иногда выступаем с протестами в прессе, раз в год устраиваем съезд. Конечно, порой мы кому-то наступаем на ногу, но, честно говоря, не думаю, чтобы эта деятельность могла затронуть интересы преступного мира. И, кроме того, мы вот уже два месяца, как вообще ничего не делаем.
Переходим к ней, но ее жизнь настолько на виду, что никаких вопросов не вызывает. Занимается переводами, домом, нашим Франческино, и все. Наверно, какие-нибудь секреты у нее есть, не возьмусь отрицать, хотя, ей-богу, в голове не укладывается, что какой-нибудь факт ее биографии может обернуться бандитом на угнанном джипе.
– Позавчера я обошлась не слишком любезно с коммивояжером из Фоллетто, – шутит она. – Приставал с ножом к горлу, чтобы я купила у него пылесос.
Тем не менее, как ни крути, я вынужден задать ей глупейший вопрос, который она мне, кстати, не задала: Анна, у тебя есть любовник? У меня никого нет, добавляю торопливо, нет, и никогда не было, а у тебя? Только говори правду, это важно: в жизни допускаешь много ошибок, можно даже переспать с каким-нибудь сукиным сыном, который потом, получив отставку, напускает на тебя головореза. У тебя есть или было что-то Анна? И в то время, как задаю этот вопрос, сам себе говорю: представь, что старушка ответит тебе “да”; может, это вообще никак не связано с этой историей, может, ее парень – отличный человек и во всех отношениях лучше меня, но представь, что будет, если сейчас вдруг выяснится, что у нее действительно кто-то есть. Нет, никогда не следует задавать подобных вопросов. Никогда.








