355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сандро Веронези » Сила прошлого » Текст книги (страница 3)
Сила прошлого
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:31

Текст книги "Сила прошлого"


Автор книги: Сандро Веронези



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

5

"Пусть каждый делает то, что должен. Пусть жизнь идет своим чередом”. С такими простыми словами японский император обратился к своему народу в 1904 г., накануне войны с Россией. Я когда-то записал их себе в блокнот, на всякий случай – вдруг когда-нибудь пригодятся, – и вот, похоже, эта пора наступила; правда, когда я их записывал, я предполагал использовать их в литературных целях – отдать какому-нибудь персонажу моей будущей книги о Пиццано Пицце, может быть, ему самому, но теперь мне придется использовать их на деле. А поскольку дома, в раскаленном послеобеденным солнцем Риме все было как обычно, никто меня не преследовал и никто на меня не напал по дороге, в квартире никто посторонний явно не побывал, то пока то, что я должен делать, сводится к следующему: разгрести завалы, образовавшиеся, пока мы были в бегах. Письма, на которые не хочется отвечать, извещения о посылках, которые надо получить, счета, которые надо оплатить, семнадцать сообщений на автоответчике, и это не считая привезенного из Виареджо списка поручений, которые мне надлежит исполнить, если я намерен держать Анну и Франческино подальше от Рима – вместе с другими делами, с которыми я запоздал в суматохе, вызванной смертью отца, работы хватит на четыре, а то и на все пять дней.

Поразительно, если вдуматься, какая это махина – мелкие житейские дела, и какой безостановочной работы они требуют при нормальном ходе жизни. На это не обращаешь внимания, но вот ты их слегка забросил, и они сваливаются на тебя разом – есть что-то непристойное в том, что они продолжают накапливаться, как ни в чем не бывало, когда у тебя умирает отец или ты спасешься бегством, потому что над твоей семьей нависла угроза. На самом деле ничего непристойного в этом нет, это естественно, потому что справедливо. Люди моего склада должны признать, что в их жизни практические дела составляют основу – как бы ни интенсивна была их духовная деятельность, как бы ни тревожили их разнообразные угрозы. И если в этой жизни есть сила и правда, а я в этом убежден, они поддерживаются в том числе способностью не упускать из-под контроля эту сферу. Я много лет играл в шахматы, терпел жестокие поражения от русских мастеров в потрепанных костюмах, умудрявшихся во время турниров торговать из-под полы иконами в “позолоченных” окладах, биноклями “Беркут”, фотоаппаратами, вывезенными контрабандой, и усвоил по крайней мере два правила: первое, когда тебя атакуют – или когда атакуешь ты, – нужно не терять из виду самые слабые фигуры, защищать их, как если бы именно от них зависел исход игры, и держать в голове картину всего, что происходит на доске; второе – среди шахматистов, начиная с определенного уровня, есть десятки игроков, способных делать это лучше меня – из-за этого я и бросил шахматы.

Поэтому, даже если это кому-то и покажется бредом, мой первый существенный шаг по защите семьи состоял в том, что я набросал список дел, которые предстояло выполнить в ближайшие дни, по степени убывания их важности, с тем, чтобы как можно скорее разобрать этот завал. Я старался ничего не упустить, хотя мне и приходилось постоянно бороться с желанием растянуться на диванчике, стоящем на террасе, и предаться тяжким думам под ярким предвечерним солнцем. Я всё проделал за один присест, не отвлекаясь на размышления, но даже при всем желании и несмотря на то, что ушел с головой в эту забавную ерунду, я все равно не смог бы забыть о своей главной проблеме, поскольку два сообщения на автоответчике были от некой Оливьери, инспектора полицейского комиссариата Эсквилино, просившей меня зайти к ней как можно быстрее, чтобы оформить мое заявление по всем правилам. Я ограничился тем, что добавил эти сообщения в список в придачу к другим пятнадцати, никак их не выделив, чтобы их важность определилась объективным путем, в честной борьбе с другими текущими делами. “Пусть жизнь идет своим чередом”, черт побери: японцы выиграли-таки ту войну.

Естественно, в числе прочего я позвонил и Анне, сообщил, что у меня все в порядке. Только после этого, вытянувшись на диванчике и приготовив солидную, несмотря на голодный желудок, порцию джина с тоником, я позволил себе роскошь подумать.

День угасает медленно-медленно, как бывает в этих широтах только в июне. Вдали – плоская, зеленеющая вершина Яникульского холма, пронзенная “небоскребом" – так называют высотное здание на площади Розолино Пило, – над которым устрашающе низко летит самолет. Но это оптический обман, я давно это знаю. Небо исчерчено зигзагами ласточек, дорожный шум – гудки автомобилей, рев мотоциклов, сирены “скорой помощи” – доходит до меня приглушенным, кажется естественным и умиротворяющим. Приканчиваю джин с тоником и усилием воли пытаюсь вызвать в памяти все, что в течение четырех дней кряду пытался гнать от себя: незнакомец с пистолетом вычислил меня в очереди на такси у вокзала Термини, уговорил – скажем так – сесть в свою машину, а затем, посмеиваясь, дал мне понять, что знает о моем сыне то, чего не знает никто. Это факт, это произошло четыре дня назад. Случай из ряда вон выходящий, но время, которое я упустил, успело стереть все детали, так что в данный момент это даже не воспоминание, а своего рода информация. Как выглядел тот человек? Его рост?.. Глаза?.. Цвет волос?.. Если завтра я соберусь дойти до инспектора Оливьери, чтобы подписать заявление (полицейские, вероятно, сочли “заявлением” мою мольбу о помощи), я ведь должен буду хоть как-то его описать. А я – хотя мне самому это кажется странным – этого человека совершенно не помню. Помню, что он улыбался, но улыбку не помню. Помню, что под пиджаком у него была рубашка с короткими рукавами, но не помню ни цвета рубашки, ни цвета пиджака. Какое тут можно производить расследование, если я не в состоянии дать им ни малейшей зацепки?

Решаю выпить еще один джин с тоником. Иду в гостиную, наливаю бокал и, возвращаясь на террасу, уже чувствую приятную слабость в ногах. Ложусь, пью, делаю глубокий вдох: голова немного подкруживается – очень хорошо. Я почти не прикасаюсь к алкоголю, но когда пью, мне хочется ощутить результат как можно скорее, поэтому предпочитаю пить на голодный желудок. Под результатом я понимаю то, что испытываю именно сейчас, – не настоящее опьянение, а легкое помутнение в голове, ровно в той степени, чтобы сломать перегородки рациональности и отдаться на волю бессмыслице. Да, мне хорошо: медленно угасающий день, римские крыши, жара, ласточки, слегка отуманенные чувства и голова, в которой крутятся самые невероятные решения моей проблемы. Я готов даже допустить возможность существования гротескно нелогичного мира, где события происходят безо всяких причин и одно не следует из другого, как в мультфильме. Сейчас я могу поверить и в такое. Никакого порядка, лишь бессмысленное нагромождение событий, больших и малых, имеющих значение для одного или для всех, событий, которые жрецам разума лишь иногда, и то по чистой случайности, удается связать между собой – мир по образу и подобию кнопки shuffle[17]17
  Перетасовка музыкальных треков (анг.).


[Закрыть]
на плеере. Никакого тебе Бога, никакого Большого взрыва, самое большее – что-то вроде программы провидения, о которой говорил Мелвилл в начале “Моби Дика": здесь записано все, что должно произойти, но нет подписи трех парок и вообще никакой, никаких объяснений. Кто-нибудь читает ее и выполняет полученные указания. Тогда тип с вокзала становится понятен, он просто, проходя мимо, прочитал в программе: “Кто-нибудь должен угнать машину, засунуть за пояс пистолет и сказать некому Джанни Орзану, что наконец-то его сын научился кататься на велосипеде”, – и выполнил все, как написано: он ничего против меня не имеет, он даже не знает, кто я такой, и я его больше никогда не увижу. Мир, лишенный смысла: забавно, если он именно таков, а я до сих пор об этом даже не подозревал.

Внезапно, словно в подтверждение этой гипотезы, прямо под террасой кто-то начинает отчаянно сквернословить – голос молодой, срывающийся, так что кажется, будто его обладатель одновременно и неприлично ругается, и рыдает. Я лежу на диванчике, невольно вслушиваясь, потом поднимаюсь и подхожу к перилам, поверх которых, когда малыш Франческо начал ходить, я натянул зеленую садовую сетку метровой высоты, дабы уберечься от повторения истории Коннора Клэптона:[18]18
  Коннор Клэптон – единственный сын известного британского рок-музыканта Эрика Клэптона, погибший в 1991 г. в четырёхлетием возрасте, случайно выпав с 53-го этажа нью-йоркского небоскрёба.


[Закрыть]
сетка портит вид, но без нее мы с Анной не знали бы ни минуты покоя.

Ругательства следуют друг за другом в неизменном порядке: он поминает Богоматерь – Бога – снова Богоматерь, и потом вновь по кругу. В криках слышится бесконечное отчаяние, смесь боли, злости, бешенства, ненависти, муки, потерянности, которые обретают странное равновесие в этом монотонном соло, без крещендо и вариаций. Первое ругательство, второе, третье. Пауза. Первое ругательство, второе, третье. Пауза. И так далее – с монотонностью противоугонной сигнализации.

Естественно, того, кто это производит, мне не видно. Но, кажется, я вычислил место, где он упражняется: это второй этаж соседнего дома: окна настежь, помещение неказистое, серая облупившаяся краска, небольшой балкон, на котором прильнувший к стене жасмин в цвету борется за место под солнцем со швабрами и сушкой для белья что-то среднее между чуланом на свежем воздухе и приветливым уголком, где в такой, как сегодня, вечер можно выкурить сигарету, облокотившись на металлические перила, поглядывая на клочок неба между соседними домами и размышляя о том, почему все в жизни пошло не так. Впрочем, не поручусь, что это тот самый дом. Странно, что не вмешивается никакой другой голос, что было бы естественно, допустим, женщины – умоляющий, или мужчины – угрожающий. Нет, этот тип, вероятно, дома один. И что еще странно – отсутствие какого бы то ни было сопутствующего шума, в общем невольно вырисовывается диковатая картина: парень, который буянит только посредством вокала, только выкрикивая ругательства, но в остальном ведет себя тихо, ничего не крушит и возможно даже не способен передвигаться.

Парень, которого привязали к кровати и оставили одного, между тем как у бедняги в это время началась “ломка” – абстинентный синдром – единственное, что приходит в голову.

Его вопли привлекли внимание, в окнах окружающих домов показались люди, они громко переговариваются – я ретируюсь. Возможно, им известно, кто там ругается и почему, но хотя мне и самому любопытно все это узнать, слушать пересуды не хочется.

Внезапно все стихает, и это, в сущности, еще более загадочно: почему, спрашивается? Что, черт побери, стряслось? Прислушиваюсь еще какое-то время – может, это просто затянувшаяся пауза? Но представление, кажется, действительно закончилось, и единственное, что я слышу – это звонок в дверь. Вхожу в комнату, начинает звонить телефон. Голова у меня больше не кружится, ругань подействовала на меня как ушат холодной воды, но это совпадение двух звонков и вопросы, с ним связанные (кто бы это мог быть? идти к двери или к телефону? который теперь час?), ставят меня в тупик. Мгновение стою, колеблясь, потом, так по-настоящему и не разобравшись, что делать, иду к двери, махнув рукой на телефон. Звонили, если я не ослышался, с лестничной площадки, звонок от ворот звучит немного иначе: поэтому, открывая дверь, ожидаю увидеть соседа, явившегося с какой-нибудь дурацкой просьбой, или желающего обсудить только что прозвучавший концерт, хотя, скорее всего, человеку просто невмоготу сидеть одному в такое первое по-настоящему летнее воскресенье, он и решил: дай-ка зайду…

И тут – вот это да! – мой приятель в рубашке с короткими рукавами.

Вмиг узнаю эту физиономию состарившегося подростка, а ведь еще недавно мне никак не удавалось ее вспомнить (ясное дело, он улыбается), и в тот же миг сердце у меня обрывается, я столбенею. Телефон тем временем продолжает звонить, пока не включается автоответчик, который разносит по комнате женский голос (не Анны), "… до сих пор еще не вернулся”, говорит голос, “… или отправился ужинать в ресторан”.

– Сумка, – говорит тип. – Я принес тебе сумку.

Я по-прежнему в столбняке. Странное, однако, ощущение: все вижу, все воспринимаю (больше того, кажется, что в этом состоянии все воспринимается гораздо острее), но не могу сдвинуться ни на миллиметр, не могу выдавить из себя ни звука, любая попытка что-то сделать обрывается, даже не начавшись, до чего же мне плохо. Не могу сказать, что для меня это ощущение новое, что-то подобное испытываешь в кошмарах, но наяву все оказывается гораздо хуже. С трудом перевожу взгляд на его руки, в которых и впрямь моя коричневая кожаная сумка: она самая, я бросил ее во внедорожнике со всем содержимым – компьютером и что там еще было.

– Держи, – говорит он и протягивает мне сумку.

Время сообщения закончилась, и автоответчик подает теперь сигнал “конец сообщения”. Мужчина улыбается, сумка зависла между ним и мной, он протягивает ее мне, как какое-то ритуальное подношение.

– Увидел, твоя машина припаркована и…

Тут столбняк меня отпускает, я понимаю это, потому что внезапно делаю то, что не смог сделать вовремя (то есть едва я его узнал): тогда это имело смысл, а сейчас похоже на автоматическое включение импульса, застрявшего где-то на листе ожидания, и производит комическое впечатление. Комизм, как известно, это ошибка с расчетом времени, а тут времени – между моментом, когда это полагалось сделать и когда я это делаю, – прошло достаточно, чтобы вместить все те стремительные действия, от которых я сейчас пытаюсь защититься – выстрел из пистолета, например, или удар дубинкой по голове, или прямой в челюсть, или просто этот толстяк с пистолетом, толкнув тебя, врывается в дом, после чего одному богу известно, что будет дальше. Но ничего этого не произошло, и вообще не произошло ровным счетом ничего, мы оба стояли на пороге, я – застыв в столбняке, он – с улыбкой протягивая мне сумку, так что я предпринял единственное разумное при всем его комизме действие: захлопнул перед его носом дверь (бамц!) и накинул дверную цепочку.

6

Мы у двери. Я – по эту, он – по другую сторону.

За хлипкими стенами из пористых известковых блоков, из которых наспех, сразу после войны, был выстроен наш дом, в этом квартале без названия, во всем Риме, во всей Италии, во всей Европе в этот час готовят ужин, поливают цветы, играют с детьми, возвращаются после загородной поездки, смотрят по телевизору новости, или, как наверняка Франческино во Виареджо – старые японские мультфильмы на местном телеканале со слабым сигналом и стертым логотипом. Со мной же неизвестно, что произойдет…

– Джанни! – голос его, теплый, добродушный, едва слышен через массивную деревянную дверь; он настолько не вяжется с его внешностью, что возникает впечатление, будто его им наградили позже, чтобы хоть как-то компенсировать вид уголовника.

– Извини, не хотел тебя напугать!

Я выхожу из паралича, но не двигаюсь. Что делать? Я мог бы позвонить по номеру 113, который, к несчастью, уже не 113, а какой-то другой, а какой, я не помню, то ли 118, то ли 119, черт побери, какого дьявола надо было его менять? Что их не устраивало в номере 113?

– Джанни!

Пытаюсь подцепить телефонный справочник, тянусь рукой к полке у двери, где стоит телефон, боюсь хоть на шаг сдвинуться с места – он может выстрелить через дверь и попасть прямиком в меня. Перелистываю первые страницы и обнаруживаю, что номер 113 вовсе не поменяли, он по-прежнему стоит на первом месте среди других номеров срочного вызова, его следует набирать, как гласит примечание, только “в случае реальной и серьезной угрозы”. Тогда с чего я решил, что его поменяли?

– Джанни! – он звонит опять, дважды. – Я – друг твоего отца! Открывай, будет тебе…

Такого я не ожидал. Знаю, что нельзя отвечать до тех пор, пока не приедет полиция, а потом милости просим, входите. Но такого я действительно не ожидал.

– Чей друг? – может, я кричу слишком громко, но откуда мне знать, как надо разговаривать через массивную деревянную дверь.

– Твоего отца.

Неожиданно настолько, что даже от сердца отлегло, сказать по правде. Во всяком случае, это не угроза, что уже немаловажно в данных обстоятельствах.

– Что за бред!? – я по-прежнему почти кричу.

– Это правда, Джанни.

Каково? Он упорно называет меня по имени.

– Как вас зовут?

– Кого?

– Вас.

– Меня тоже Джанни, – отвечает он. – Джанни Больяско. Мое имя тебе ничего не скажет, но…

– Ваше имя мне действительно ничего не говорит следовательно, вы не являетесь другом моего отца.

– И все же это так! Поверь мне!

– Оставьте меня в покое или я вызову полицию.

– Я докажу тебе, что это правда!

– Я вызываю полицию!

– Эй, я всего лишь занес тебе сумку…

– Спасибо. Оставьте ее на лестничной площадке.

– Послушай, я понимаю, что в прошлый раз ты мог бог знает что обо мне подумать, но я действительно был другом твоего отца, серьезно. Лучшим другом, Господи Иисусе! Мы оба были в плену в России, прожили вместе полжизни, и его смерть стала для меня ужасным ударом. Как мне тебе доказать? Спроси у меня что-нибудь про него!

Я думаю.

– Чем больше всего мой отец увлекался?

Что я делаю? Еще минуту назад от одного вида этого человека я впадал в паралич (и, кстати, до какой степени обидно ощущать свое бессилие перед ним, свою неспособность реагировать, и это несмотря на то, что все эти дни я только и думал о встрече с ним, о том, как себя вести, с ним столкнувшись), а сейчас я устраиваю для него викторину. Этот тип ходит по улице с пистолетом. И отец ни разу за всю свою жизнь не произносил этого имени – Больяско.

– Переводами с русского, – отвечает он.

Ответ правильный. Немногие это знают: мой отец переводил с русского, но никогда об этом не говорил и, что главное, нисколько не стремился печатать свои переводы. Он это делал для себя, объяснял он, из любви – из любви к русскому языку, который он выучил в плену.

– Он перевел всего Шолохова, – продолжал мужчина за дверью, – я знаю русский и могу сказать, что перевел прекрасно, это не та халтура, которую у нас печатают. Но ведь ты не читал его перевод “Тихого Дона”, не так ли?

– Нет, – отвечаю я уже гораздо тише, так что он может и не услышать за дверью.

– Да, я знаю. Отец тогда сильно расстроился. Ему важно было знать твое мнение. Тебе бы и в самом деле стоило прочитать, потом сравнил бы с тем, что вышло у “Бомпиани” в сорок первом. Ты – писатель, сумел бы увидеть разницу…

Что за бред. Я разговариваю через дверь о переводах с русского с типом, который за последние дни перевернул всю мою жизнь. Страх, конечно, развеялся, хотя в каком-нибудь американском боевике концовка диалога только взвинтила бы напряжение, потому что в кино нет страшнее киллера, чем киллер-интеллектуал; впрочем, это не кино, а действительность, в ней говорят по-итальянски, и в этой действительности злодеи, стреляющие в людей, о Шолохове никогда не слышали. Тотчас же меня охватывает нестерпимое чувство стыда из-за того, что еще минуту назад меня терзал такой безумный страх, и из-за всего того, что я делал, думал и говорил в последние четыре дня. И еще меня мучает мысль, что этот человек вовсе не стал понятнее, а его присутствие по ту сторону двери кажется еще более нелепым, чем все, что было раньше.

Снимаю цепочку и открываю дверь, надеясь вернуть себе хотя бы толику достоинства: он этого не ожидал, вздрагивает, и какую-то долю секунды я вижу его, когда он не улыбается. Глядя на него, я его вспоминаю: образ человека, стоящего на лестничной площадке с моей сумкой у ног, моментально вызывает во мне образ того же человека тем вечером, когда он подошел ко мне и предложил подвезти, один накладывается на другой без малейшего зазора, как ложка в ложку. Седые волосы, на плечах перхоть, искривленный нос, обвисший живот, улыбка, мощные, как у борца, волосатые, по локоть голые руки, выступающие из-под рукавов пиджака – больше всего он напоминает второго номера пятидесятых годов, ветерана отчаянных регбийных схваток, одного из тех парней с повязками на головах, что выходили на поле в легендарных командах – Петрарка, Фракассо, Аматори, и считались незаменимыми, хотя за всю свою спортивную карьеру не заработали ни одного очка.

– Вы ведь не подрабатываете извозом, – спрашиваю я его без лишних церемоний.

– Нет, какое там!.. – смеется он. – Это я так пытался завязать знакомство. Хотелось сделать что-то забавное, но не вышло…

Он говорит с легким тосканским акцентом – Ливорно или Пиза.

– Вы вооружены?

– Кстати, это еще одно, о чем мне хотелось потолковать с тобой. Уверяю тебя, что в тот вечер я…

– А сейчас? – перебиваю я.

– Да, вооружен.

– Пистолет?

– Да.

– Собираетесь пустить его в ход? Вступить со мной в перестрелку?

– Нет, конечно.

– Тогда зачем вы его носите с собой?

– Послушай, я готов объяснить тебе все, что пожелаешь, но, может, нам лучше войти в дом?

Голос по-прежнему не вяжется с его внешностью, голос красив, элегантен. Я спрашиваю у него, почти миролюбиво:

– Откуда вам известно, что мой сын научился ездить на двухколесном велосипеде?

– Мне сказал твой отец.

– Как это? – возмущаюсь я. – Да он на ладан дышал, когда я ему сообщил эту новость!

Но это его не смущает.

– Верно, он сообщил мне об этом в больнице, в последний раз, когда я его видел. – В его голосе появляется торжественность. – За два дня до кончины. – Торжественность снова исчезает. – Послушай, мы так и будем стоять на пороге?

– Я собирался выходить.

– Вот как? И куда?

– Что значит, куда?

– Часом не к матери?

– Нет.

– Ладно, когда увидишься с матерью, спроси у нее, были ли мы с твоим отцом друзьями или нет. Ведь ты увидишься с нею рано или поздно?

– Я у нее спрошу.

– Скажи, что ты встретился со мной случайно.

– Хорошо.

– Имя мое запомнил?

– Джанни Больяско.

– Отлично.

Он трет нос и с силой втягивает в себя воздух.

– Естественно, – продолжает он, – она будет утверждать, что меня не знает.

– То есть?

– Я говорю, твоя мать будет утверждать, что меня не знает. Уверен на сто процентов. Но ты смотри ей в глаза, сын всегда распознает неправду.

Улыбается. Чем круче забирает, тем шире улыбается.

– Понятно, – говорю я. – Можно мне теперь идти?

– Сумка.

Ах, да. Он подает мне сумку, и я ставлю ее на пол в прихожей. Даже не вынимаю из нее компьютер, хватаю с полки ключи и выхожу. Не имею ни малейшего представления, куда направиться, лучше всего было бы к маме, но она сейчас у моей сестры в Сабаудии;[19]19
  Сабаудия – курортный город в Лации, в 90 км от Рима.


[Закрыть]
у сестры трое детей, очень богатый муж, вилла на море, слуги-филиппинцы, гувернантка-француженка и прочая роскошь – мать, овдовевшая в семьдесят лет, немедленно, как только ее дом опустел, туда переехала. Захлопываю дверь и начинаю спускаться по лестнице, не обращая внимания на моего незваного гостя.

– Ты не запираешь?

– Что?

– Дверь на ключ, не запираешь?

– Нет.

– Это плохо.

Он догоняет меня на следующей площадке, и оттуда мы спускаемся рядом, молча, до выхода во двор. Отмечаю, что дышит он с хрипом: должно быть, эмфизема, хрип слышится при каждом выдохе.

– Что ж, будь здоров, – говорит он, когда мы подходим к воротам, – и еще раз извини за тот вечер. Выход на сцену не удался.

Он протягивает мне руку, я пожимаю, не глядя на него, отводя взгляд на невысокую стенку против моего дома, где испокон веку красуется надпись: БАЛЬОНИ – ПИДОР.[20]20
  Клаудио Бальони (р. 1951) – знаменитый итальянский эстрадный певец и бард.


[Закрыть]
Кто знает, сколько сейчас лет тому, кто ее намалевал.

– До свидания, – говорю.

У него крепкая, мозолистая рука, точно лапа у шимпанзе.

– Что это за тип тут давеча разорялся, – вдруг спрашивает он, оживившись. Сейчас он мог бы показаться одних лет с моим отцом, если бы не выражение лица – какое-то детское.

– Понятия не имею.

– Ты ведь мне не доверяешь, правда? – говорит он. (Кстати говоря, еще одна загадка – как связан мой ответ с его вопросом?.

– Слепо не доверяю.

Вид его становится задумчивым. Можно подумать, ему неизвестно, что на свете существует такая штука, как сарказм.

– Что ж, ты не так уж неправ, – говорит он, – но я расположен к тебе всей душой и попробую это доказать, – и, поди ж ты, кладет мне на плечо руку. – Но сперва нам нужно хорошенько обо всем поговорить.

– Я не испытываю подобной потребности.

Он опять воспринимает мои слова буквально, на полном серьезе, и с задумчивым видом кивает головой.

– А вот я – да. Есть вещи, которые я обязан тебе рассказать.

Он сжимает мое плечо цепкой хваткой, не до боли, конечно, но достаточно сильно, чтобы я посмотрел на него; естественно, он улыбается. У мальчишек есть такая игра: смотреть друг другу в глаза, пока кто-то не отведет взгляд; некоторые и повзрослев продолжают, не понятно зачем, такие состязания с первыми встречными, в поездах, на светофоре, где-нибудь в лифте – он явно из таких.

Я неожиданно для себя держусь молодцом: спокойно выдерживаю взгляд его въедливых, хитрых, близко посаженных, точь-в-точь как у фокстерьера, глаз, которые едва заметно бегают, фиксируя мой взгляд (всем известно, что смотрит всегда только один глаз), и настолько захвачен этой игрой, что мне кажется, будто, победив, я справлюсь с чувством стыда, мучающим меня всякий раз, когда я вспоминаю, какого страха я натерпелся в последние дни. И, глядя на него в упор, я испытываю странное ощущение раздвоенности: с одной стороны, бояться мне было явно нечего, ибо ясно, что у него нет никаких дурных намерений (самое большее – он немного не в себе и к тому же как-то слишком близко к сердцу принимает все, что касается моего отца – о причинах я скоро узнаю, мне этого, очевидно, не миновать); с другой стороны, боялся я не зря, потому что, рассматривая его пристально, я замечаю, что на его лице каким-то загадочным образом отпечатались следы страха, который на протяжении долгого времени он внушал другим. Это факт: выражение лица, улыбка, то, как у человека ходят желваки или как он морщит брови, даже черты лица, то есть физически неизменные приметы – все это с течением времени начинает отражать те чувства, которые окружающие к этому человеку питали; я в этом совершенно убежден и поэтому и сейчас не сомневаюсь, что, хотя лично у меня нет причин его бояться, за свою жизнь этот человек на многих нагнал страха, и лицо его об этом свидетельствует.

– Ты ведь никуда не должен идти, правда? – застигнутый этим вопросом врасплох, я теряюсь. Пойманный на лжи, я сразу вижу всю нелепость моих усилий и отвожу глаза.

БАЛЬОНИ – ПИДОР.

– Слушай, – говорит он, – давай поужинаем. Поедим рыбки, где-нибудь на воздухе…

Отмечаю про себя, что от него несет табаком, как от дымящегося окурка. С тех пор, как я бросил курить, девять месяцев назад, я не могу не обращать на это внимание, и меня это раздражает: не сам запах табака, а мысль, что и я в течение двадцати лет, не замечая этого и нимало не беспокоясь, появлялся всюду, окутанный такой же вонью (пачка “Мальборо” в день), в том числе и когда впервые взял на руки своего сына, что неминуемо должно было установить, согласно теории импринтинга,[21]21
  Импринтинг (от анг. imprint – запечатлевать, оставлять след) – формирование на подсознательном уровне конкретного впечатления, образа или символа, который оказывает решающее влияние на дальнейшие развитие личности, ее ценностей и приоритетов и, в конечном счете, на ее поведение в целом.


[Закрыть]
и особенно с учетом последующих семи с половиной лет моих с ним, пропитанных запахом сигарет, объятий, прочную ассоциацию между табачной вонью и образом отца, то есть моим образом – ассоциацию, способную выстоять даже против моего ежедневного героизма, проявляя который я вот уже девять месяцев не прикасаюсь к сигаретам…

– Я должен поговорить с тобой о твоем отце, – упорствует он. – Должен кое-что рассказать, чего ты не знаешь…

Темнеет. Сейчас во Виареджо Анна, наверное, убрала со стола и загружает посудомоечную машину – “Не беспокойся, мама, я сама” – в красных резиновых перчатках по локоть, встряхивая головой, чтобы убрать выбившийся на лоб локон. Франческино в саду, решает тяжелую проблему – рассказать бабушке с дедушкой, что он умеет кататься на двухколесном велосипеде, или все-таки дождаться, когда вернется мой умерший отец. И если верно, что дети острее других чувствуют присутствие духов и призраков, Франческино должен именно сейчас решить, что время пришло, умерший дедушка вернулся, и поэтому пора открыть великую тайну, поскольку и я именно сейчас решил принять приглашение на ужин от этого незнакомца с пистолетом, пропахшего табаком, который будет говорить мне о моем отце, и я хочу, чтобы он говорил – что бы и как бы он ни сказал, хотя уверен, что в конце концов он просто попытается вытянуть из меня денег. И я тоже хочу говорить об отце, каким бы он ни был, вспоминать всякие мелочи, я хочу – вот оно, слово, чтобы он был жив, и мне больно, больно, больно оттого, что он умер, и поэтому я, живой, хочу отдать ему, мертвому, и этот вечер, и все деньги, что есть у меня в кармане, хочу вернуться домой пьяным – пьяным им, заснуть, думая о нем, и увидеть его во сне. По-другому, сыночек, мертвые не возвращаются.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю