Текст книги "Сила прошлого"
Автор книги: Сандро Веронези
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
15
Подскакиваю и сажусь на кровати: без четверти одиннадцать. У меня же назначена встреча.
Опоздать на встречу именно с ней я не могу…
Плетусь в ванну, в голове сонная одурь. Холодная вода смывает остатки приснившегося мне мучительного сна: будто служитель вошел в гостиничный номер, где спала Анна, но это был не служитель, я набрасывался на него, Анна была беременна, он вооружен… – после душа я полностью во власти спешки. Не могу я, черт побери, заставлять ждать эту женщину, она этого не заслужила.
Смотрю на себя в зеркало и вижу лицо, которое меня совсем не радует, в нем есть что-то бандитское: отросшая щетина, глаза опухшие, волосы стоят торчком. Таким я не могу показаться: перед этой женщиной я должен предстать в приличном виде, а еще лучше с намеком на элегантность. Это даже важнее, чем успеть к назначенному времени, если на то пошло: в результате решаю не спешить и привести себя в порядок, не глядя на часы. Пусть каждый делает то, что должен. Пусть жизнь идет своим чередом…
Пока бреюсь, думаю о прошедшей ночи, и уже то, что она позади, вызывает чувство глубокого облегчения. Впрочем, все это в порядке вещей: то, что начинается плохо, заканчивается еще хуже – последнее дело засыпать с тревогой на душе. Я то и дело пил воду и бегал в туалет, всякий раз думая, что теперь в последний раз, но каждый раз обнуляя счетчик времени – единственного механизма, способного одолеть бессонницу. Тяжелый утренний сон, который, наконец, мной овладел, нимало не помог мне восстановить силы, а лишь обеспечил не слишком приятное начало дня, и это еще счастье, говорю я себе, что у меня назначена эта встреча, на которую я явлюсь с незначительным – незначительным – опозданием, потому как, возможно, опозданием и ограничатся все неприятности: с учетом того, о чем мы будем с ней говорить, встреча с этой женщиной поставит в них точку, и о том, чтобы и дальше хандрить и речи быть не может. Напротив, я получу в результате такой заряд энергии, что пулей вылечу на Аврелиеву дорогу, в сторону Виареджо, и ближе к вечеру уже буду с Анной в сосновом бору смотреть, как Франческино скачет на батуте, и безумно благодарить principium individuationis, который делает его им и никем другим, и что он в сосновом бору, а не в реанимационной палате.
Побрившись, начинаю одеваться торопливо, но не бестолково – с выбором, чего со мной никогда не бывает: свежая рубашка, полотняные светлые брюки, темные носки, легкие мокасины и пиджак – да, и пиджак, хотя наверняка будет жара, и я буду обливаться потом. Мой любимый пиджак – серый, из тончайшей шерсти, подарок сестры, у которой отличный вкус; и хотя он не в лучшем виде, поскольку я надевал его на церемонию награждения, и потом ехал в нем в поезде в Рим, в машине во время нашего бегства во Виареджо, и опять же в машине в прошлое воскресенье, когда возвращался в Рим, а после швырнул его на стул, а не повесил в шкаф на вешалку – тем не менее, он все равно мой любимый, и именно его я надеваю.
Перед выходом беру книгу Карвера, которую решил подарить этой женщине, ключи от “Веспы”, ключи от дома, заботливо гашу везде свет, и только тогда делаю несколько комический, но весьма показательный – для меня, в данный момент – жест самоконтроля – смотрю на часы: без двух минут одиннадцать. Сколько бы я выиграл, если бы собирался в спешке? Сколько бы успел позабыть или, хуже того, как в том чудесном месте из “Алисы в стране чудес”, сделал бы все не в том порядке? Японский император был не дурак, ничего не скажешь. И, спускаясь по лестнице, решаю, что обойдусь без “Веспы”: пройдусь пешком, буду смотреть по сторонам, как Марковальдо,[65]65
Марковальдо – герой детской книги Итало Кальвино “Марковальдо, или Времена года в городе” (1963).
[Закрыть] буду вдыхать всей грудью воздух Рима, неважно, что он загазован, и окажусь на месте как раз с небольшим опозданием.
На улице солнце ослепляет: в раскаленном мареве различаю группу людей у парадной двери соседнего дома и скорую помощь на другой стороне улицы, задние двери машины распахнуты, мигалка включена. Чуть поодаль блюститель закона за рулем полицейской машины разговаривает по рации. Его напарник следит, чтобы народ не скапливался у входа. В толпе все знакомые лица: продавцы, консьержки, дети, старики, стекольщик, продавец сигарет, обойщик – все стоят полукругом перед раскрытыми настежь дверьми. Кое-кто, завидев меня, здоровается, и я понимаю: нельзя пройти мимо, даже не взглянув, что здесь происходит. “Иди сюда, – будто говорят мне, – это касается нашего квартала, а, следовательно, и тебя”…
В действительности они говорят вовсе не это. Они говорят:
– Бедняжка…
Потом:
– Это ее крест…
Потом снова:
– Она просто не выдержала…
Из дома выходит плачущая женщина. Это Анита, медсестра из больницы “Сан-Камилло”, энергичная молчаливая женщина, которая бывает у нас, когда надо делать уколы, в преимуществе которых перед приемом таблеток непоколебимо убежден наш семейный доктор. Она идет, пятясь, и плачет, не отрывая глаз от входа, и рукой прикрывает рот.
– Это не она их вызвала…
– Как не она?
– Нет, это дон Фурно…
Появляются носилки, которые тащат двое жилистых санитаров, с трудом прокладывая себе путь в толпе. На носилках, привязанный ремнями, как Ганнибал Лектор – сын Аниты, Итало, если не ошибаюсь, крепкий парень с голубыми глазами и круглыми щеками, который, когда мы переехали в этот район, десять лет назад, играл полузащитника в юношеской команде “Ромы” и подавал неплохие надежды. Летом он вечерами напролет стучал мячом о стену своего дома, и я порой смотрел на него из окна. У него был класс.
– Дон Фурно? Да ведь он сам нашел ему работу…
– Да ведь он уже пять дней орет тут благим матом…
Так, значит, вот кто сквернословил.
Он не ранен, в сознании: приподнял голову и медленно обводит взглядом сборище людей, которые в свою очередь смотрят на него, но кажется, что ему под силу не только это. Он не выглядит подавленным, несмотря на то, что связан. Меня поражает, что в его взгляде совсем нет ни уныния, ни стыда, ни боли, напротив, в нем читается какой-то наглый вызов, как будто, прибегнув к живой, мистической силе проклятий, он достиг того, что хотел, и все складывается согласно его планам.
Удивительно, как далеко может завести нежелание общаться с людьми. Когда его мать приходила делать нам уколы – мне “бентелан” от болей в спине, “бускопан” Анне от менструальных болей, “кортиген В-6” и “эпарг– ризеовит” Франческино, по пяти тысяч лир за укол – я всегда думал о ее сыне с талантливыми ногами, но она была настолько немногословна, что я ни разу о нем не спросил, и поскольку я ничего о нем не знал, то напридумывал его судьбу сам, и сам в то, что придумал, поверил. Его судьба говорила на ублюдочном диалекте одного из городков центральной Италии – Терамо, Витербо, Кьети, – где парень, как я себе воображал, в конце концов осядет, спускаясь из лиги в лигу: жена из местных, с которой он познакомится на дискотеке, пухлый крепыш в детской коляске, капитанская повязка на рукаве и эти поля, так перепаханные бутсами, что на них невозможно показать настоящий футбол… Я представлял его неудачником, жалующимся на судьбу и прочее в том же роде, и все потому, что на каком-то этапе его перехвалили, но все же его жизнь мне виделась спокойной, как у многих, и даже лучше, чем у многих. Но вот он тут, пойман и скручен, как бродячий пес, на глазах у всего квартала, а ведь достаточно было справиться о нем у Аниты после очередного укола, и по тому, как она покачала бы головой, со шприцем в руках, я бы понял, что судьба сложилась иначе. Потому что эта история явно началась не вчера и на этом, конечно, не закончится. Вот, вероятно, чем объясняется тот вызов, который горит в глазах у парня: он отлично знает, что это еще не конец, знает, что конец будет гораздо хуже, куда более гадкий, жестокий, безрадостный, без всяких свидетелей, такой, какой ему нужен…
Внезапно всё стихло. До того, как исчезнуть в темном чреве скорой помощи, парень окидывает всех вокруг острым, как бритва, взглядом. Мог бы разразиться напоследок прощальным проклятием, обложить священника, если все это дело его рук, но скорая помощь его заглатывает, а он не издает ни звука. Мать исчезает следом за ним, но через секунду высовывается из открытой двери – растерянности в ее глазах еще прибавилось.
– Сумка! – кричит она.
Консьержка ныряет в вестибюль и тут же появляется с сумкой из прорезиненной ткани – такие дают в подарок, когда меняешь масло в машине. Женщина хватает ее, благодарно улыбается консьержке, вздыхает с облегчением; меня поражает, что эта сумка так важна для нее: собранная впопыхах, в то время как ее сына привязывали к носилкам санитары, наполненная исключительно повседневными вещами – пижама, тапочки, носки, зубная щетка и паста, бритва, – сумка внезапно становится символом надежды на другой конец этой истории, не тот, что задумал сын. Сумка с ее обычным, ничем не замечательным содержимым не забыта ни у лифта, ни в холле, где бы она маячила, как по-настоящему трагическое напоминание о сегодняшнем утре (о, как несказанно грустно видеть покинутые в аэропортах чемоданы, которые кружатся и кружатся на транспортерах, а их владельцы арестованы, или сражены инфарктом, или покончили с собой); эта сумка, напротив, там, где ей и нужно быть, в бдительных руках матери, рядом с сыном в смирительной рубашке, и теперь она уж позаботится, чтобы сумка оставалась тут постоянно, при всех переездах из корпуса в корпус, от одного врача к другому, всегда готовая выстрелить своей могучей обыденностью, когда сын, оставив позади самое страшное, решит, что пришла пора заняться своим туалетом…
Бамц! Дверцы скорой закрываются. Машина медленно отъезжает, прокладывая дорогу через толпу, которая неохотно расступается, и затем набирает скорость, устремляясь, возможно, к тому самому “Сан-Камилло”, где мать недавно закончила свою смену или скоро должна заступить: сирена не включена, только мигалка, чтобы люди за углом, ни о чем не подозревающие люди, которые увидят эту скорую среди мчащихся по утренним делам машин, не подумали, что случай тяжелый и надо обязательно перекреститься.
Полицейские задерживаются, пишут что-то, потом забираются в машину и тоже отъезжают. Смотрю на часы: десять минут двенадцатого. Сейчас я уже действительно опаздываю; пешком пройтись не удастся, это еще десять минут, десять плюс десять будет двадцать, и это уже серьезное опоздание. Хочешь не хочешь, надо брать “Веспу”: вот она, верный товарищ, без зеркал (мне всегда было интересно, почему их воруют?), прикованная цепью к указателю одностороннего движения, вся в песке, который нанесло на прошлой неделе – ветер из Сахары, говорили. В то время как толпа распадается на мелкие группки, над каждой из которых витает свое облачко комментариев, я торопливо проделываю все необходимое, чтобы тронуться с места. Все не так просто: я должен снять цепи, открыть багажник, достать тряпку, вытереть руки (цепи очень грязные), вынуть шлем, положить цепи в багажник, снова вытереть руки, бросить тряпку на цепи, сверху уложить книгу Карвера, закрыть багажник, надеть шлем, включить зажигание и… стоп – я внезапно вспоминаю, что в мотоцикле барахлит карбюратор, почему, собственно, он и стоит без дела, и надо бы показать его механику. Я все равно пробую его завести, одна, две, три, четыре попытки, я давлю на погнутую педаль (интересно, почему в мотоциклах всегда пытаются согнуть пусковую педаль), пока на пятой попытке не чувствую привычного ответного толчка в ногу, черт бы его побрал.
Это старая, знакомая, можно сказать, еще с юношеских лет боль: когда я возвращался в Рим после трех месяцев в училище – из Флоренции, Триеста, Неаполя, – а у моей “Веспы” были проблемы с карбюратором, она не заводилась, и перед тем, как ее толкать, я снова и снова жал, как сумасшедший, на пусковую педаль, пока меня не било по ноге так, что у меня сыпались искры из глаз. Это одна из дурацких мелочей, которые, однако, застревают в памяти, как заноза.
Пробую завести с разгона. Все на меня глазеют, пока я мучаюсь со своим мотоциклом под палящим солнцем: немного разгоняюсь, прыгаю в седло, включаю вторую передачу – пустой номер; потом, в тщетной попытке выжать что-то из инерции, переключаюсь на первую – опять же ничего. Упрямо повторяю этот бесполезный прием раза три-четыре с тем же результатом, задыхаюсь, мокрый от пота, а время-то идет.
Замечаю, что даже не перекрыл воздух перед разгоном и, наверное, окончательно залил карбюратор.
У меня остается последняя возможность. Можно попробовать завестись на крутом спуске, неподалеку – риск, однако, немалый, потому что тут одностороннее движение, и я буду двигаться против него. Это опасно, и делать не следовало бы, но у меня нет выбора, время уходит, та женщина ждет меня, и поэтому я решаюсь: вот я на месте, пропускаю фургон, с пыхтением взбирающийся наверх (“Французская моцарелла”), и, превратившись внезапно в шестнадцатилетнего пацана, которому сам черт не брат, убеждаю себя, что в ближайшие полминуты никто здесь не поедет. Очертя голову бросаюсь вниз, “Веспа” тут же набирает скорость – спуск действительно крутой и прямой – включаю третью передачу, потом перехожу на вторую, я уже на половине спуска, а мотоцикл не заводится и, несмотря на то, что я торможу двигателем, летит слишком быстро, чтобы я смог переключиться на первую; выезд на бульвар Марко Поло все ближе и ближе, и если кто-то сейчас двинется на подъем, мне не поздоровится, но, к счастью, таких не находится, а я в любом случае через мгновенье-другое остановлюсь, спуск заканчивается, и тут, в самый последний момент, когда я вот-вот окажусь со своим неисправным мотоциклом на бульваре со скоростным движением, он заводится. Белым выхлопом вылетает воздух из карбюратора, двигатель ревет, обороты растут, и я вынужден тут же тормозить, чтобы не вылететь прямо на бульвар, где машины разгоняются до семидесяти километров в час; в то же время я должен держать обороты, иначе двигатель заглохнет, поэтому я, как безумный, жму то на газ, то на тормоз, то на сцепление, меня чуть было не заносит, но мне удается справиться, глушитель продолжает выплевывать свою белую отраву, я плавно торможу, чтобы снова не занесло, и останавливаюсь ровно при въезде на бульвар, целый и невредимый, и мотоцикл на ходу. Справился. Сейчас на холостом ходу я могу газануть, чтобы прочистить двигатель – трудно передать удовольствие, которое доставляет мне это простое действие. И только сейчас какая-то машина поворачивает на подъем: это белый “Фиат-Уно” из автошколы, ничего себе, – впрочем, это частое тут явление, на этой крутизне инструкторы любят проверять, освоили ли ученики, как трогаться с места на подъеме. За рулем какая-то коротышка, она вцепилась в руль, как потерпевший кораблекрушение цепляется за первый попавшийся ему обломок. Она явно напугана предстоящим ей испытанием, но что стоит ее испуг по сравнению с тем, который подстерегал ее на этой дороге пятнадцать секунд назад, – псих, вылетающий прямо ей навстречу, хотя об этом она никогда не узнает.
Выезжаю на бульвар Марко Поло, и ветерок, поднявшийся на сорока километрах в час, приятно остужает мое мокрое лицо. Чувство облегчения приходит ко мне, как испокон веку ко всем итальянцам вслед за неприятностью, в данном случае вознаграждая меня за ушибленную ногу. Если взглянуть на мои юношеские годы, чувствуя этот ласковый ветерок, если прибавить к нему полный бак бензина, солнечный день и весь город в твоем распоряжении, то они не покажутся такими уж отвратительными. В конечном счете и тогда у меня было немало таких минут, как эта. А поскольку память начала меня подводить, сделаем вид, что через десять секунд я забуду и жуткую вчерашнюю ночь – забыли! – и тяжелое пробуждение, и того парня в смирительной рубашке, и ушибленную ногу. Пусть мой сегодняшний день начнется с этого ветра в лицо и неизвестно откуда взявшегося хорошего настроения.
16
– О, здравствуйте!
Женщина протягивает мне руку, и она так хороша собой, что у меня перехватывает дыхание. Я как-то плохо ее запомнил, больше того, теперь мне понятно, что я вообще ее не помню, словно она была не человеком из плоти и крови, а каким-то символом своего несчастья. Сейчас мне нет нужды опираться на мою задерганную, ненадежную память, все объективно, время – четверть двенадцатого, и ее красота, броская, яркая, неотразимая, прямо-таки мексиканская, как бы подчеркивается – не могу этого не отметить – разительным сходством одновременно с Флориндой Болкан[66]66
Флоринда Болкан (род. 1941) – известная актриса европейского кино, российским зрителям больше всего запомнившаяся по роли графини Ольги Камастра в итальянском телесериале “Спрут”.
[Закрыть] и Тони Музанте,[67]67
Тони Музанте (род. 1936) – американский актер.
[Закрыть] что делает эту женщину какой-то нереальной. Именно так, она одновременно похожа на обоих, это какой-то невероятный соматический симбиоз, который кажется достигнутым в результате чудовищных экспериментов доктора Франкенштейна, насмотревшегося “Венецианского Анонима”.[68]68
“Венецианский аноним” (1973) – фильм итальянского режиссера Энрико-Мария Салерно, в главных ролях снимались Флоринда Болкан и Тони Музанте.
[Закрыть]
На ней легкое платье, подчеркивающее великолепное изобилие форм, в ней чувствуется что-то материнское и вместе с тем жестко-неуступчивое, кожа смуглая и вместе с тем ослепительная, напоминает салоны роскошных автомобилей. Рука, которую я пожимаю, крупная, нежная, сверкающая кольцами. Черные волосы лоснятся, как кошачий мех, родинка на щеке кажется точкой в математическом уравнении, полные, ярко-красные губы полыхают, как закат.
– Извините за опоздание, говорю я.
От нее пахнет табачным дымом и в то же время морем – это фантастическое сочетание напоминает мне продовольственный магазин в Версилии,[69]69
Версилия – фешенебельный город-курорт в провинции Лукка, расположен недалеко от Виареджо.
[Закрыть] где моя мать покупала себе разные кремы, а я – шоколадные шарики с фигурками велосипедистов. Исчезнувший навсегда запах – теперь во всех магазинах пахнет только синтетикой.
– Ничего страшного, – улыбка обнажает белоснежные зубы, – я провела время в отличной компании.
Кивком указывает на стаканчик с мягким мороженым, почти уже пустым. Пока заказывала, ждала и ела, должно было пройти с четверть часа.
– Знаете, тут самое вкусное мягкое мороженое в Риме, – говорю я.
– Правда? В самом деле, очень вкусно.
Вкусно, это верно. Но мне понадобились годы, чтобы это обнаружить, хотя я живу в двух шагах. Она же одним прекрасным утром приезжает в Рим, встреча у нее назначена именно здесь, и она мгновенно понимает, что к чему.
– Не знаю, как вы, – добавляет она, – а я сладкоежка. Все сладкие блюда, которые вы описываете в своих книгах, я делаю Маттео, и сама ем их с удовольствием.
Она говорит в настоящем времени, это стоит заметить.
– Это все как бы из моего детства. Рикотта с какао, хлеб с маслом и сахаром, нутелла с грушей. Но представляете, я их забыла. Если бы не вы, думаю, никогда бы больше не попробовала. Сегодня для детей вкусно только то, что в упаковке…
Она собирает ложечкой остаток мороженого и, глотая, закрывает глаза, как маленькая.
Подходит официант, я заказываю кофе.
– Но вообще-то вы не только о еде так пишите, – продолжает она, – поэтому ваши книги мне так нравятся. Вы обращаетесь к сегодняшним детям, но имеете в виду детство их родителей, своё, наше. Ведь так?
– Да.
– Вы рассказываете нашим детям, о чем мы, взрослые, мечтаем. Потому что теперь, когда мы мечтаем, мы, в сущности, вспоминаем.
Она помешивает ложечкой в стаканчике, и ложечка вновь оказывается полной, она изящным жестом подносит ее ко рту, но глаза уже не закрывает.
– Да, вы замечательный детский писатель, – продолжает, – и, по-моему, вы не пишете, а переводите. Находите такое, о чем дети и понятия не имеют, и переводите всю эту красоту на их язык. Наше прошлое, кино, Леопарди, рок-музыка… Разве не так?
Я поражен. Такая красавица, с ребенком в коме, хвалит мои книги и к тому же, оказывается, знает, в чем их фокус – фокус нехитрый, лежит на поверхности, но ведь никто до сих пор его не заметил. Все так и есть, я ничего никогда не придумывал, я лишь копировал, перерабатывал все то, что мне нравилось в жизни. Рок, Шекспир, Беккет, американские фильмы, психоделика, Леопарди – она совершенно права – и даже Пазолини – все это неисчерпаемый кладезь для детских книг, и я даже не перевожу, как она говорит, я просто ворую. Дети не могут этого заметить, но я рассчитывал на то, что ни издатели, ни рецензенты, ни взрослые читатели тоже ничего не заметят, и так оно и вышло. Что у нас за общество? Люди-то такие поверхностные. Как-то раз один католический журнал присудил мне премию за лучший афоризм в книге для детей: “Ленивым рукам дьявол всегда найдет работу”. И я не стал отказываться, а что мне было делать? Не мог же я объяснять, что это написал старина Моррисси[70]70
Стивен Патрик Моррисси (р. 1959) – английский поэт и музыкант, в 1982–1987 гг. солист основанной им рок-группы “The Smiths”.
[Закрыть] – да хранит его Господь, – что это строка из песни группы “The Smiths”, которую я дословно вставил в “Приключения Пиццано Пиццы”.
Но вот появляется эта женщина, и она, оказывается, всё поняла.
– Да, это действительно так, – соглашаюсь я. – Хотя когда слышишь такое, кажется, что тебя обвиняют в плагиате.
– О нет, что вы… – Она краснеет. Она из тех женщин, которые умеют краснеть. – Я хотела сделать вам комплимент, и вовсе не думала…
– Удивительно, – пытаюсь изобразить приятную улыбку (не знаю, что выходит на самом деле), – как это до сих пор никто этого не заметил. Во всяком случае, насколько мне известно. Поэтому, если вы не собираетесь об этом писать, я могу не особенно…
– О! – перебивает она меня, – но я уже написала…
Открывает сумочку, лежавшую на соседнем стуле, достает несколько листков, протягивает мне.
– Всё это глупости, разумеется, но, видите ли…
Но, видите ли, пока сумочка была открыта, я увидел в ней – неужели все сначала? – пистолет.
– … учительница начальных классов, – говорит она, – а в нашей школе есть стенгазета, ученики и родители делают ее вместе. Я пишу туда рецензии на книжки, и я подумала…
Что за чертовщина? Пистолет, я его отчетливо видел. Это ведь ненормально, что она держит его в сумочке? Или нормально? С каких это пор все стали ходить, вооружившись пистолетами?
– … хотя, как вы увидите, я без зазрения совести скопировала ваш стиль. А вот это уже плагиат…
Появляется официант с моим кофе, я пью его маленькими глотками и делаю вид – делаю вид, – что читаю ее рецензию, но на самом деле пытаюсь понять, зачем ей этот пистолет, пытаюсь как-то увязать его с этой удивительной женщиной, которая похожа на двух актеров сразу, которая выводит меня на чистую воду в школьной стенгазете и начинает каждую фразу со вздоха, а итог своих размышлений, сам по себе достаточно нескладный (никогда не подозревал, что на свете бывают такие женщины), пытаюсь соотнести с причиной нашей встречи, которая, черт побери, вовсе не посвящена тайнам моей литературной кухни…
Отрываю взгляд от листков, в то время как она снова открывает сумочку. Пистолет на месте, никаких сомнений. Маленький, серебристый, и никакая это не игрушка.
– Вы курите? – спрашивает она. В ее руках, унизанных кольцами – пачка “Мальборо Лайт” и золотая зажигалка.
– Нет, спасибо, – отвечаю. – Я бросил.
– О, тогда не буду курить у вас под носом…
Я привык.
– Неужели? Давно бросили?
– Девять месяцев.
– Ну, тогда все в порядке. Уверены, что вам это не помешает?
– Абсолютно.
Она пристально смотрит на меня, словно перед тем, как выразить восхищение и этим фактом, хочет освободиться от подозрений, что еще десять часов назад я рылся в помойном ведре в поисках пачки “Капри Супер– лайт”. Потом закуривает и делает глубокую затяжку своими прекрасными губами.
– Я тоже бросала, – говорит она, – десять лет назад, когда была беременна Маттео. Но снова начала недавно, после аварии…
Она уже другая: сосредоточенная, жесткая. Как ей удалось так молниеносно приступить к главному? Она продолжает смотреть на меня в упор, взглядом, который и до того нелегко было выдержать, а сейчас он просто меня пронзает. Я опускаю глаза. Почему она на меня так смотрит? Что я могу ей сказать? А что если, едва заговорив, я снова брызну слюной, как тогда? Может, удастся выпутаться, просто отдав ей книгу Карвера? Но теперь я не уверен, что хочу отдавать ей эту книгу, после того, как она поймала меня за руку, а у Карвера я тоже позаимствовал немало.
– Что у вас с лицом? – спрашивает она.
Инстинктивно подношу руку к щеке, она, улыбаясь, качает головой: нет, не здесь. Потом, опережая меня, протягивает руку к другой щеке и проводит пальцами до подбородка – легкая, целомудренная, нежная ласка, мне было бы приятно так же коснуться ее щеки, начав с родинки.
Потом показывает мне кончики пальцев, они в крови.
– Вы порезались во время бритья?
– Я ничего не заметил, – отвечаю.
– Похоже на то…
Мочит салфетку в стакане с водой, стоящем возле стаканчика с мороженым, и аккуратно промокает мне щеку.
– Щиплет?
– Немного.
Выходит, все это время я разгуливал с окровавленным лицом. Вот почему она так пристально на меня смотрела. И, выходит, я уже был в крови возле дома, в этой толпе, когда увозили сына Аниты.
– Ничего страшного, пустяки, – обращается ко мне, словно к сыну, – всего лишь царапина.
Промокнув кровь, оставляет на щеке влажную салфетку и улыбается тому, что салфетка не падает. Анну тоже смешат предметы, приклеившиеся к чему-то сами по себе.
– Спасибо, – говорю я и снимаю салфетку. Кровь смешалась с водой, и теперь кажется, что салфеткой просто промокнули губы, испачканные вишневым соком. Она берет сигарету, лежащую в пепельнице – в ней уже два окурка, – затягивается и вдруг мрачнеет, словно по её лицу проплывает темное облако.
– Послушайте, – говорит она, – по-моему, я совсем вас не отблагодарила тогда. Ваша щедрость совершенно сбила меня с толку, и я не сумела выразить вам все свое…
Голос дрогнул, и кажется, что в эту пробоину сейчас хлынут рыдания. Но она уже привыкла сдерживать слезы, и ей хватает мгновения, чтобы взять себя в руки. В данном случае хватает очередной затяжки “Мальборо Лайт”.
– Главное, я хотела объяснить вам, почему взяла ваши деньги и на что использую их.
– Это были не мои деньги, – вставляю я.
– Ваши, еще как ваши. И если я их взяла, то только потому…
Она снова останавливается и резким движением, от которого я вздрагиваю, опускает в воду очередную салфетку и прикладывает к моей щеке.
– Продолжает кровоточить… Подержите подольше…
Она отпускает салфетку, и та держится на щеке, она улыбается. Я прижимаю салфетку ладонью, не так смешно.
Еще одна затяжка, долгая, глубокая.
– Видите ли, – продолжает она, – австрийская клиника, куда я хочу поместить Маттео, – это единственное место в Европе, где есть надежда его вылечить. Я только что встречалась с профессором, который ее создал, он единственный из специалистов, который не сказал мне, что шансов нет. Он сказал “мало”, но добавил, что в их "Доме пробуждений”, так называется клиника, слова “смириться” не существует: никаких политических махинаций, никто не требует поскорее освободить место в реанимации, которое занимает твой сын, никто не ждет, что ты согласишься отдать его органы, чтобы спасти чью-то чужую жизнь…
Она с такой силой делает последнюю затяжку, что я вспоминаю Визинтина, товарища по училищу, который вечно просил у ребят дать ему разок затянуться и делал такую затяжку, что сжигал сигарету до фильтра.
Потом одним движением гасит ее в пепельнице.
– Но я не хочу спасать чужую жизнь, – говорит она, – я хочу спасти жизнь своего сына. И в той клинике я смогу делать это, не испытывая чувства вины.
Машинально достает из пачки очередную сигарету, подносит ко рту, закуривает. На моих курсах учили, как вести себя во время сильного стресса – потеря работы, переезд, развод и т. д., – чтобы не начать курить снова. Но такого, когда у тебя сын лежит в коме, у них не было предусмотрено.
– Правда, клиника очень дорогая, – продолжает она, – а сколько предстоит провести там времени, неизвестно. Поэтому я взяла ваши деньги: для Маттео они могут означать лишних десять дней лечения, и, может, в эти десять дней он придет в себя. Я положу их на отдельный счет в банке и буду использовать, когда закончатся мои: с этой минуты все то время, что Маттео будет жить, и вообще все, что за это время случится, будет подарком от его друга Пиццано Пиццы…
Голос ее опять надломился, она делает затяжку, и снова мгновенно берет себя в руки.
– Если же, – говорит она, – случится так, что они не понадобятся, я их вам верну.
Она внезапно умолкает, и нас сразу накрывает оглушительное безмолвие Рима. И опять же, что я могу ей на это сказать? В голову приходят одни вопросы: почему она ни разу не упомянула своего мужа, а ведь носит обручальное кольцо? Почему держит в сумочке пистолет? Почему на церемонии она с такой мольбой обращалась к местным властям, коль скоро решила перевести сына в австрийскую клинику? А если тогда еще не решила, – как можно предположить – если эта идея с австрийской клиникой возникла после ее выступления, или, может быть, вследствие его – ведь ясно же, что со светилом медицины она встретилась только что, – то для чего ей сейчас лгать, причем лгать глупо, о причине, по которой она взяла эти деньги, и кому? – мне, который у нее ничего не спрашивал? Но, с другой стороны, что может значить логика для человека, оказавшегося в столь ужасающей ситуации?
Смотрю снова на мокрую салфетку, которую держал у щеки: крови, похожей на сок, почти уже нет. Она поправляет волосы, курит, опускает глаза, в третий раз открывает сумочку – в ней в третий раз я вижу пистолет, – достает бумажник и собирается достать деньги, открывая мне тем самым путь к спасению – продлись молчание еще немного, и я бы его не вынес.
– Нет-нет, разрешите мне, – говорю.
Беру два промокших чека, лежащих под стаканами с водой, и одновременно тянусь за бумажником, пытаясь сделать это естественно и твердо, словно это непререкаемое решение галантного и уверенного в себе мужчины, каким я никогда не буду. Она не возражает, однако безмерно удивлена – смотрит на меня в буквальном смысле с открытым ртом – пустым, безо всякого выражения взглядом, как будто не понимает, как будто до нее не доходит, что на чеках выбита сумма за товар, который мы приобрели, и что кто-то должен их оплатить, иначе владельцу кафе будет не на что жить. Кажется, будто она внезапно растеряла все, что знала о мире, и в этом погасшем взгляде вся ее красота мгновенно меркнет, словно сметенная каким-то опустошающим внутренним ураганом. Нет больше Флоринды Балкан, нет Тони Музанте, не остается ничего: пока длится это жуткое, застывшее, парализующее меня мгновение, кажется, будто она заглянула в тот ледяной провал, который держит ее сына в плену.
– Счет, бормочу я, показывая чеки.
– О! – она встряхивается. – Спасибо… – словно до нее только сейчас что-то дошло.
Ну ладно, думаю я, всё это очень странно, странно, как и пистолет в ее сумочке, однако женщина находится на грани срыва, скажи спасибо, что она в своем уме, а вообще-то неизвестно, что от нее можно ждать. Правда, пока я достаю деньги и кладу их под стакан, стараясь по-прежнему выглядеть спокойным, уверенным в себе и прочее, она продолжает рыться в своем бумажнике. Почему?