Текст книги "Сила прошлого"
Автор книги: Сандро Веронези
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Я не хочу, чтобы этот человек ко мне прикасался…
– Постарайся поставить себя на мое место, Джанни. Ты в чем-то совершенно уверен, а тут появляюсь я и разрушаю эту уверенность своими невероятными рассказами. Ты думаешь, я этого не понимаю? – Он снимает с меня свою лапищу. – Думаешь, я не в курсе того, что вид у меня… мало заслуживающий доверия, скажем так?.. Я в курсе, вид у меня еще тот, но что тут поделаешь? Я такой, таким был всегда, и не делал из этого трагедию: никаких друзей, помимо твоего отца, никаких невест, жен, детей, никакой социальной жизни. Только шлюхи, только всякие секреты и тайники, и все время прикидываешься, что не знаешь того, что знаешь, и знаешь то, чего отродясь не знал… Не то, чтобы я жаловался, пойми меня правильно, но разве после такой жизни человек может внушать доверие? Теоретически, при той жизни, которую я вел, меня бы уже давно не должно было быть в живых…
Он ухмыляется.
– Сказать по правде, я уже раз был покойником, в 1972 году: умер и погребен. У меня даже есть могила, правда-правда, на кладбище в Ливорно, с моим именем, все как полагается, только там покоится один тип из Люксембурга. Когда оказываюсь там, я всегда приношу цветы и ставлю их в стаканчик… в общем, звучит сентиментально, я знаю, но бывает размякну… Потому что думаю, что когда я и в самом деле помру, никакой тип из Люксембурга не принесет цветы на мою могилу, да и самой могилы не будет, потому что у меня на всем свете нет ни одной родной души. С недавних пор, когда, бывает, стою у этой своей могилы и думаю обо всем этом, прямо плакать начинаю, как кретин…
Он грустно качает головой.
– Хотя оно и в порядке вещей, – он хлюпает носом, – старость…
У меня разболелась голова, этот человек выжимает из меня все соки. Смотрю на него: есть ли хоть что-то из всего, что он говорит, во что можно было бы вот так взять и поверить? Где эта старость, например? Уж никак не в глазах, они у него лживые, юркие, как у юнца, и не в физической форме: здесь он даст мне, тридцатисемилетнему, сто очков вперед. Не в словах, не в языке, не в том, как разговаривает, и даже не во внешнем виде – массивный, устрашающий, тянет на шестьдесят, максимум на шестьдесят пять, пожалуй, имеется избыток веса, но со здоровьем вроде бы все в порядке, не считая этого хрипа в легких, которого сегодня, кстати, не слышно. Почему он не может сказать хоть что-нибудь, всё равно что, что бы так явно не противоречило очевидности?
Я откидываюсь назад, закрываю глаза, а он продолжает ораторствовать:
– … а я не готов был к старости, и меньше всего на свете был готов к такой ситуации, как эта. Потому что, понимаешь… все секреты, которые становились мне известны (а их в течение моей жизни было немало, уж поверь мне), по сути не очень-то меня интересовали. Я воспринимал их всего лишь как информацию, предмет купли-продажи, мою работу… Так называемая “невидимая Италия”, Джанни, – та, где пассажирский самолет падает в море и прекрасно известно, что с ним произошло, а виновники всего этого тут же делают все, чтобы родители жертв, газеты, ты, например, никогда не узнали правды) эта Италия была местом моей работы. Я чувствовал себя в ней, как рыба в воде, но для этого мне надо было нарастить еще один слой кожи, ибо, увы, мир так устроен, и именно поэтому в мире есть люди, которых называют шпионами – у меня была цель, и эта цель меня оправдывала. Но теперь все иначе. Впервые в жизни я не могу вынести тяжести тайны, потому что думаю о тебе, о том, какие воспоминания об отце ты сохранишь, думаю о том, каким человеком был твой отец на самом деле, и чувствую на себе груз ответственности… Вопрос в том, как мне тебя убедить. Доказательств у меня нет, это понятно, твой отец тщательно заметал все следы, иначе и быть не могло (потому что если бы твой отец оставил хотя бы тень какой-нибудь улики, это было бы)…
Внезапно включается звук телевизора, и Больяско умолкает. Кончилось техническое время видеопаузы – и в этом за двадцать лет нулевой прогресс. Одно время я работал на телевидении и убедился, что даже у профессиональной аппаратуры есть эти ограничения – она не может удержать паузу больше нескольких минут.
Открываю глаза, по телевизору идет реклама: знаменитый телеведущий уговаривает зеленого человечка с пешеходного светофора примерить свои ботинки, ботинки очень удобные, и человечек забирает их себе, оставляя телеведущего босиком на тротуаре. Идея, как обычно, украдена рекламщиками из кино, точнее говоря, из фильма Каздана,[55]55
Лоуренс Эдвард Каздан (р. 1949) – американский сценарист, режиссер и продюсер.
[Закрыть] как же он называется, про Лoc-Анджелес, название какого-то места, из двух слов, вроде “Бэй-Эрия”, но не “Бэй-Эрия”, со Стивом Мартином[56]56
Стив Мартин (р. 1945) – американский актёр, писатель и продюсер.
[Закрыть] в роли психоаналитика, ему еще стреляют по ногам, и он понимает, в чем смысл жизни, и множество других запутанных историй, но та, со Стивом Мартином, самая лучшая, и это он разговаривает с зеленым человечком со светофора, черт, как же этот фильм называется? Название какого-то местечка, из двух слов, не могу же я и этого не помнить…
Нет, не могу вспомнить. Дотягиваюсь до пульта управления и выключаю телевизор. Больяско кивает в знак одобрения. Его миниатюрные очки куда-то подевались.
– Ты помнишь, – говорит он, – как твой отец повез вас в путешествие по Европе на “Фиате-1500” летом 68-го?
Он опять идет в наступление. Впрочем, я его уже изучил, тактика его не меняется: ходит с флегматичным видом вокруг да около, говорит на посторонние темы и исподволь, терпеливо готовит удар. Бац! – путешествие по Европе на “Фиате-1500”… Как тут изобразишь безразличие, если он даже и об этом знает?!
– Помнишь, в первый вечер вы остановились в Стрезе,[57]57
Стреза – небольшой городок в Пьемонте на Лаго Маджоре.
[Закрыть] – продолжает он, – на Лаго Маджоре, чтобы посмотреть финал европейского чемпионата по футболу. Кто тогда играл?
Тянет время, прикидывается, будто чего-то не помнит, спрашивает меня, чтобы вовлечь в разговор, не дать остаться в стороне …
__ Италия – Югославия…
– Точно, – глоток пива, – сыграли вничью, тогда было не так, как сейчас, пенальти не били: ничейный матч переигрывали через три дня, а вы переигровку уже не смогли бы посмотреть, потому что в это время были бы заграницей. И ты поссорился тогда с отцом, помнишь? Тебе так хотелось остаться в Италии, чтобы посмотреть этот матч…
Опять он застал меня врасплох, и на сей раз удар достиг цели: ты еще не понял, куда он метит, а он уже попал. Тут тебе не вывернуться, после этого маневра ты вынужден задуматься, откуда, черт побери, он знает такие подробности…
– Впрочем, мне переигровка больше нравилась: если игра заканчивается вничью, при чем тут пенальти, что за дурацкая выдумка, по пенальти всегда побеждает слабейший. Разве это футбол? Сегодня есть команды, которые только на них и рассчитывают…
А теперь неожиданное отступление – вот хитрюга: нарочно отвлекает мое внимание, втягивает в ненужную дискуссию (“да нет, пенальти – это такое волнующее зрелище” и т. д.), словно таким способом ты сможешь его попридержать, притормозить, сбить с мысли. Пустые надежды, это ты притормозишь, ты выдохнешися в бессмысленном споре, который и не думал затевать…
– …пусть победит сильнейший. Словом, вы повздорили, и тебя все-таки увезли, помнишь? Германия, Бельгия, Голландия – а ты, бедняга, думал только о финале… Вот для чего я об этом вспомнил: помнишь, в Амстердаме вы попали в аварию, твой отец по ошибке выехал на встречную полосу на набережной канала, и вы задели “Фольксваген”? Помнишь, водитель “Фольксвагена” посадил тебя на закорки после того, как с отцом они все уладили?
Ну вот – ради этого он все это и затеял:
– Помнишь, ты разревелся и хотел, чтобы тебя поскорее спустили на землю, а потом сказал отцу, что этот человек тебе не нравится?
И вот теперь, когда он меньше всего ожидает, – ответный удар. И какой!..
– Этот человек – были вы, – опережаю его я.
В его глазах – удивление, такого он не ожидал, потом кивает, отводя взгляд.
– Точно.
Я разражаюсь смехом, на этот раз настоящим, от души, потому что я и сам такого не ожидал – попадание прямо в цель.
– Не веришь даже в это? – спрашивает он.
– Помните, как говорил Тото?[58]58
Тото – настоящее имя Антонио Фокас Анджело Дукас Де Куртис ди Бизанцио Гальярди (1898–1967) – итальянский комедийный актер, прозванный “принцем смеха”.
[Закрыть] – я завершаю комбинацию. – “Я не против”.
У меня выходит непохоже, но сейчас это неважно: мне удалось его подловить. Он становится предсказуемым…
– Тебе кажется естественным, что я обо всем этом знаю?
Невозмутимо улыбается.
– Послушайте, – говорю я, – вам известно очень много обо мне, не отрицаю. Возможно, вы и в самом деле разведчик, и были связаны с моим отцом какое-то время по каким-то секретным военным делам, не знаю. Но поверьте мне, несмотря ни на что, всей правды вы не знаете. Недостаточно быть хорошо информированным, чтобы переделать человеку всю его жизнь. К примеру, вы знаете о том путешествии, знаете, где мы были, что делали, но считаете, что мне не хотелось ехать, а это – неправда. Для меня это было настоящее чудо и, если бы меня спросили, что у меня в детстве было самое прекрасное, я бы ответил: “Путешествие по Европе на “Фиате-1500”". И мой отец это знал. Конечно, я огорчился, когда узнал, что будет переигровка, а мы в это время будем неизвестно где и не сумеем ее посмотреть. Для меня этот финал значил очень много, я футболом бредил, и мне ничего так не хотелось, как победы Италии в чемпионате Европы. Но я был ребенком, черт побери, и уже на следующий день, когда мы оказались в Германии и ели эти невероятные, огромные сосиски, или смотрели на оленей в Шварцвальде, или ночевали все в одной комнате в маленьких, приятно пахнущих гостиницах в Майнце, во Фрайбурге, я был счастлив, и про матч думать забыл: ни о чем другом я и не мечтал, я был счастлив в этой круговерти пикников, незнакомых ветров, монорельсовых дорог, плотин, готических соборов, речных паромов, пятнистых коров, ветряных мельниц, удивительных номерных знаков и цветных телевизоров. А когда появился тот официант– итальянец, как раз в Амстердаме, и сказал нам, что Италия победила, и стал рассказывать, какие голы забили Рива и Анастази, и даже изображать их, и как Факкетти держал кубок над головой, а Валькареджи несли на руках, самой большой радостью для меня было то, что я узнал про все это именно там. Понятно?
На лице его появляется недоумение, как если бы он хотел сказать: “А это тут при чем?”
– И человека, который вылез из “Фольксвагена”, – продолжаю я, – я отлично помню, не думайте. Потому что я и вправду заплакал, когда он взял меня на руки, но только от обилия впечатлений и чувств: авария в Амстердаме, голландец сажает меня к себе на закорки; и потом, я вовсе не говорил, что этот человек мне не нравится, наоборот, он мне как раз безумно понравился, и именно поэтому я так хорошо его помню. Он был высокий, от него пахло лосьоном после бритья, у него были тонкие-тонкие волосы, их трепал ветер, волосы были светлые, и это были не вы.
Я лгу безбожно, черт побери, я совершенно не помню того человека. Помню аварию, солнечные блики на ветровом стекле, “Фольксваген”, который на нас мчится, скрежет соприкоснувшихся боками машин, помню отца и того человека, склонившихся над капотом и заполнявших листки страховки, ветер, который уносил листки, потом маму, державшую за руку мою сестру, людей, не обращавших на нас внимания, баржу, бесшумно плывущую по каналу, но я совершенно не помню того человека, чем от него пахло и какие у него были волосы. Не помню, кстати, будто я сказал, что он мне не нравится, но в одном я уверен: это был не он.
– Это был я, – настаивает он.
– Скажите-ка, – я почему-то сбиваюсь на какие-то миланские обороты, – вы и вправду думаете, что я перестану доверять своей памяти из-за того, что перепутал журналиста с официантом?
– Это был я, Джанни. Авария была подстроена с целью осуществить “К-3” – контакт в общественном месте для обмена информацией.
– Ха!
– Это был К-3, – настаивает он, – “К” как раз и значит “контакт”. Есть всего три вида контактов между агентами под прикрытием, как твой отец, и агентами, работающими без прикрытия, как я: третий – самый рискованный, потому что происходит в общественном месте. Его использовали только в чрезвычайных случаях…
– Это был не чрезвычайный случай, – замечаю я, – это были каникулы.
Он закуривает свою сигаретку. Делает две глубокие затяжки. Кашляет.
– Ты помнишь, – говорит он, – генерала Де Лоренцо? Это имя что-то говорит тебе?
– Нет.
– Генерал Лоренцо, фашист, хотя выдавал себя за монархиста; четырьмя годами раньше, в 64-м он пытался организовать государственный переворот, был разоблачен, но не понес никакого наказания, наоборот, приговорили тех, кто на него донес. В том году Европа бурлила, и пока комиссия Ломбарди[59]59
10 января 1968 г. правительство Андреотти во избежание созыва парламентской комиссии назначило собственную комиссию по расследованию деятельности Де Лоренцо.
[Закрыть] снимала с него все обвинения, он занимался подготовкой очередного переворота, действуя через подпольную сеть, куда более засекреченную и опасную, чем знаменитый “Гладиатор”, который – на случай, если тебе это неизвестно – был создан для отвода глаз. Твой отец, естественно, знал всё это, и через меня хотел переправить в Москву список имен журналистов и парламентариев, замешанных в новом заговоре. Он был очень обеспокоен, считал, что опасность переворота весьма высока. Вот они – чрезвычайные обстоятельства. И вот почему была устроена эта авария в Амстердаме. Он написал мне имена заговорщиков на страховом бланке. Агентство печати “Новости” опубликовало этот список, Италия выступила с опровержением, но заговор провалился. И вот почему он не дал тебе посмотреть переигровку…
– Он бы никогда этого не сделал, – возражаю я. – Никогда бы не позволил отступить от плана, который они с мамой продумали во всех деталях; прекрасно помню, как он вычерчивал красным карандашом наш маршрут на карте, разложив ее на столе в столовой, – кстати, этот стол он через несколько лет разбил вдребезги во время очередного скандала, когда обвинил меня в том, что я коммунист…
Он откидывает голову, улыбается.
– Да, я хорошо помню то время, когда вы ссорились каждый день. Он гордился тем, что ты коммунист. Правда, чересчур еще буржуазный, как он говорил, но это по его вине…
– Я вовсе не был коммунистом. Никогда. Это он себе втемяшил в голову.
– Но ты же сам ему говорил…
– Это он говорил, а я делал все, чтобы вывести его из себя. Потому что в нем было что-то ханжеское, и одна мысль о том, что его сын – коммунист, приводила его в бешенство.
– Ханжеское… – ухмыляется он.
Гасит, с силой раздавив, сигарету в пепельнице, допивает последний глоток пива, отирает рот рукой.
– В твоем отце – что-то ханжеское…
– Да, ханжеское.
Он рыгает и покачивает головой, все шире улыбаясь.
– Ты не знал его…
– Знал, еще как. Большего ханжи я никогда не встречал.
– Он делал вид.
– Он не делал вид, он им был.
– Твой отец не был ханжой, Джанни.
– Со мной он был ханжой.
Этого не следовало говорить. Ошибка: получалось, я допускал, что с другими он мог и не быть ханжой, тогда как он был ханжой со всеми. Однажды на Рождество он ушел прямо из-за стола в бридж-клубе, потому что какая-то особа явилась в туалете со слишком большим декольте. Он был ханжой. Но я совершил ошибку, и Больяско уставился на меня, сияя победоносной ухмылкой. Так, должно быть, смотрит пироман на устроенный им пожар.
– Вот-вот… – говорит он.
С трудом поднимается, идет к двери на террасу, смотрит в пространство, едва заметно кивая головой.
Тишина.
Тишина.
Тишина.
Благодатная, нежданная тишина.
Я откидываюсь назад, закрываю глаза. Римский вечер с его родными звуками, которые яд, источаемый этим человеком, умудрился отравить: сирена скорой помощи искаженная эффектом Допплера, газующий мотоцикл на бульваре Марко Поло, – звуки того равнодушия, с которым Рим, смирившись с самим собой, тянет свою лямку, звуки, которые кажутся – а, может, так оно и есть – благодатной тишиной.
Меня клонит в сон, и это неплохо, потому что сон может стать для меня выходом из положения, неожиданным подарком. Он продолжает молчать, и его дыхательный аппарат вновь начинает работать с хрипами и свистами. Помолчи он минуту-другую, и я – обложенный со всех сторон, измученный, разбитый в пух и прах – мог бы все же оставить его в дураках: мог бы уснуть, прибегнув к оружию так называемых “внесистемных” решений, как делает Франческо, когда, проигрывая в карты, швыряет в воздух всю колоду. По сути, это тоже неплохой способ решения проблем. Помню, когда я еще играл в шахматы, был один русский – настоящий русский по имени Виктор Баланда, – который завоевал мое безраздельное восхищение (вместе с пожизненной дисквалификацией), найдя для затруднительных положений замечательное “внесистемное” решение: он нокаутировал противника могучим ударом в челюсть – ход, который шахматисты и поныне называют “вариантом Баланды”.
М-да, старина Баланда… Самый яркий метеорит, пронесшийся по шахматному небосклону семидесятых годов: никто не знал, ни сколько ему лет, ни где он живет, ни на что существует, он возник из пустоты и стал одерживать одну победу за другой с какой-то бешеной скоростью, так что, казалось, был в одном шаге от самого турнира претендентов, где отбирается соперник чемпиона мира. Потом однажды в Акапулько он оказался в трудном положении в партии с каким-то мексиканцем, который шел на последнем месте, и, потратив почти все время на поиски спасительного хода, встал из-за стола и провел прямой в голову, отправив противника в больницу. Его дисквалифицировали, удалили с турнира, потом исключили из всех официальных соревнований (это сопровождалось комической дискуссией в Дисциплинарном комитете ФИДЕ – в регламенте ничего не говорилось о наказаниях за применение физической силы в отношении соперников), и он куда-то пропал. Но полтора года спустя, в связи с началом нового отборочного цикла Федерация объявила амнистию, и Виктор Баланда стал снова участвовать в турнирах. Я отлично помню его на турнире в Пальма де Майорка в 1979 году: вот он проходит по залу “Консолат дель Мар”, как всегда в коричневом вельветовом костюме, не обращая внимания на устремленные на него со всех сторон взгляды, потому что, несмотря на присутствие нескольких знаменитых гроссмейстеров, именно он – главная изюминка этого турнира; вот его рябое лошадиное лицо, борода, ястребиный нос, хитроватый взгляд за металлическими очками. Это турнир по швейцарской системе, где каждый участник встречается с тем, кто следует за ним в таблице после очередного тура, и Баланда после четырех побед кряду должен играть с сильнейшими. Еще несколько выигрышей, парочка ничьих, и вот его последняя встреча, он на втором месте в турнирной таблице, его противник – сильный шахматист, тоже русский, опережающий его на пол-очка: чтобы обойти его и триумфом отметить свое возвращение, ему нужна только победа, если же будет ничья или поражение, то его опередят еще многие. Его противника я едва помню – его ординарная внешность потонула в забвении, как, впрочем, и его имя, поскольку, хотя он на этом турнире – сильнейший игрок, а для меня этот турнир – один из последних, то, что затем случилось, навсегда вычеркнет его из моей памяти. Я сижу в первом ряду, быстро сдался в своей последней партии, чтобы заполучить это место, потому что Баланда – мой идол, в пантеоне моих двадцати лет он занял место Бобби Фишера, и его игру я не пропущу и за всё золото мира. Разыгрывается классический вариант ферзевого гамбита, любимый дебют Баланды, вокруг стола – небывалая, сказочная тишина, две-три сотни зрителей, застывших в каком-то молитвенном молчании, не отрывают глаз от стола под огромным, свисающим с потолка вентилятором и от двух фигур русских шахматистов, словно погруженных в зеленоватую воду – это из-за освещения. У противника белые, и он играет на ничью, это понятно, а Баланда затратил немало времени, чтобы вынудить его раскрыться: у него есть еще шансы, он имеет преимущество на ферзевом фланге, и ладьи стоят лучше. Он не проигрывает, у него нет очевидных трудностей, и даже если придется согласиться на ничью, он все равно пройдет турнир без поражений. И вдруг в нем что-то срабатывает: это замечаю только я, я уверен в этом, и, хотя не могу сказать, откуда у меня взялась такая уверенность и на чем она основывается, но она у меня есть. Что-то срабатывает в Викторе Баланде, и внезапно шахматная доска, фигуры, позиция перестают иметь какое-либо значение – решение переносится в другое пространство, где нет этого стола, нет этих правил и где весь этот интеллектуальный обряд, который только что казался чем-то священным, становится просто смешным. Он начинает попусту терять время: снимает очки, протирает их, снова надевает, потом поворачивается в сторону зрителей, к этим помешанным на шахматах мещанам, которые не видят дальше шестидесяти четырех клеток доски и у которых даже мысли нет, что сейчас произойдет, хотя однажды это уже случилось и именно из-за этого они, по сути, здесь и находятся. Часы его продолжают идти, Виктор Баланда не торопясь поднимается, как уже не раз проделывал в ходе партии, чтобы подумать над ходом, расхаживая по сцене с низко опущенной головой, но на сей раз его сосредоточенность другая – это сосредоточенность леопарда посреди саванны, который рассчитывает направление ветра, расстояние до жертвы и скорость, чтобы ее настичь… Его противник – некая картезианская туманность – с головой, забитой расчетами вариантов и тысячами заученных партий, сидит спокойно, задумчиво, положив руки на стол и уткнувшись в них подбородком. Он тоже еще ничего не понял, ничего не боится, ничего не подозревает, не видит грубой реальности, которая обретает форму у него на глазах; видит, возможно, комбинацию, способную по ходу этой партии, которой не суждено завершиться, привести его к выигрышу пешки, но не видит, как великолепный боковой удар поражает его прямо в челюсть и отключает в нем сознание: он валится на пол с глухим стуком, переходя прямиком от светлого и ничем не грозившего ему будущего точно рассчитанных вариантов к тому смутному и залитому кровью, в котором он очнется, оказавшись уже в машине скорой помощи ("Где я?", “Что случилось?”), а врач посоветует ему лежать спокойно. Дело сделано: Баланда садится за стол, передвигает пешку и останавливает часы. Улыбается в центре разразившейся вокруг него бури, и продолжает невозмутимо сидеть на своем стуле, пока его хватают за руки, осыпают оскорблениями, угрожают, пытаясь в то же время привести в чувство его противника – вариант Баланды еще не разыгран до конца: нужно убедиться, что противник не может подняться, нужно, чтобы судья прервал партию, не имея при этом возможности написать в протоколе, что Баланда отказался ее продолжать, или проиграл, или согласился на ничью, нет, придется поломать голову, чтобы найти в деревянном, бюрократическом лексиконе слова, способные описать случившееся (“… прибегнув к недопустимому насилию, нанес сопернику удар в лицо, что вызвало у последнего временную потерю сознания и стало причиной прекращения игры с его стороны; сделал в дальнейшем ход № 41… Н5-Н4”). Совершенно немыслимое событие в том маленьком мире, к которому принадлежит судья, и при этом совершенно простое и нормальное в том большом мире, к которому принадлежит Баланда.
А противник все не поднимается и не поднимается…