Текст книги "Тайна Ребекки"
Автор книги: Салли Боумен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
26
Начну с самого начала – начну с дождя. Роза всегда уверяла, что во время чтения возникает некая взаимосвязь между читающим и текстом произведения. И очень многое зависит от ума того, кто листает страницы книги. Если говорить обо мне, то, читая тетрадь Ребекки, я вошла в состояние, которое можно определить одним словом: восприимчивость.
Вручив их (нечитанные) Тому Галбрайту, я поехала в больницу к отцу с пижамой и бритвой. Доктор Латимер, закончив осмотр, заявил, что собирается задержать отца не просто на ночь, как он предполагал сначала, а на целую неделю, чтобы провести ряд обследований. Под дождем я отправилась домой – взволнованная и обеспокоенная. «Дворники» метались то влево, то вправо, как сумасшедшие, но переднее стекло оставалось мутным и расплывчатым. Фары высвечивали шоссе только метра на полтора-два, а дальше все скрывалось в туманном мраке.
Мне не давало покоя слово «неделя». Что оно означало на самом деле? Может быть, слишком серьезный и важный мистер Латимер таким образом просто попытался тихонько устранить меня. Он сказал: на время. Но разве вся наша жизнь не временное состояние – от рождения и до смерти? Вопрос, в сущности, только в том, насколько временное. Сколько осталось моему отцу: год, месяц, неделя, часы или минуты? В «Соснах» стояла пугающая пустота, и на мои шаги отзывалось эхо. Дождь барабанил по крыше, окна словно задернул серый занавес, я не могла разглядеть ни холмы, ни море – они исчезли из виду.
Мы с Баркером сели рядышком на кухне, желая только одного, чтобы не зазвонил телефон. Из желобов с шумом лилась вода. Роза призналась, что во время перелетов никогда не спит: чтобы удержать самолет в воздухе. Я никогда не летала на самолетах, но сегодня очень хорошо понимала, что она имела в виду: я не спала всю ночь, чтобы мне не позвонили из больницы. И совсем забыла про Тома и про тетрадь.
Когда утром я выехала из дома, дождь все еще не унимался. – Ничего не случилось? Как отец? – спросила я у ночной сестры. Она ответила, что отец держится молодцом и никаких происшествий за ночь не случилось.
Но она ошибалась. Казенные учреждения меняют людей, особенно таких старых, как мой отец, с устрашающей быстротой. И, увидев отца после первой проведенной в больнице ночи, я была подавлена. Больничная одежда оказалась ему мала. И сам он сразу стал каким-то образом меньше. Человек, на которого я всегда с детства смотрела снизу вверх, вдруг сразу уменьшился. Передо мной оказался больной старик со слабым сердцем, и он отличался от остальных пациентов палаты только незначительной разницей в симптомах. На него уже подействовала безликая атмосфера заведения.
Медики развили бурную деятельность возле него, а отец лежал, опутанный проводами и присосками, которые впились в его наполовину выбритую грудь. Для меня он был целой вселенной, но эта вселенная вдруг сузилась до размеров металлической кровати, окруженной цветной занавеской. На какую-то долю секунды, пока отец еще не успел осознать моего присутствия, я заметила страх и растерянность, промелькнувшие в его глазах. Но потом он взглянул прямо на меня, и, пока мы смотрели друг на друга, все, что нам было необходимо сказать друг другу, было сказано без слов. Накрыв своей рукой мою, он тихо произнес:
– Элли… моя милая Элли.
И я оставалась в палате до тех пор, пока медсестра не потеряла терпение и не выпроводила меня в помещение для посетителей, где горела люминесцентная лампа. И до тех пор, пока не закончилось обследование, я продолжала нести очень важное дежурство. На желтом столике лежали истрепанные и зачитанные журналы, где печатались кулинарные рецепты, приводились образцы для вязания и вышивания, выкройки платьев и советы, как переделать джемпер, как помочь ребенку, когда у него режутся зубки. Будь они написаны на санскрите, я бы запомнила из них ровно столько же. Чтобы не потерять отца, – как мне казалось, это было единственное верное средство, – я все время пыталась восстановить его прошлое. Но прошлое не желало подчиняться и все время норовило выскользнуть из моих рук, как спутанный клубок, в котором перемешано второстепенное и важное.
Я видела женитьбу моих родителей, ободранные обои в доме, который мы снимали в Сингапуре, медаль, которую отец спрятал в ящик стола. Маму – молодой и здоровой и умирающей. Вспомнила, как мой брат читал стихи, и отец заметил, что не мужское это занятие – увлекаться поэзией. Я в свои восемь лет с любовью вышиваю кисет для табака ко дню рождения отца и, полная радости, мчусь по холмам Керрита на велосипеде. Моя сестра Лили, запустив на всю громкость граммофон, слушает блюз. А толстый щенок Баркер грызет наши носки. Машина Ребекки подъезжает к нашему дому. За закрытой дверью слышатся голоса – обиженные и печальные. Лицо отца, когда он получил телеграмму о смерти Джонатана.
И это вся жизнь? Но я любила отца не только за эти отрывочные воспоминания – особенно сейчас, когда больница подбиралась к нему, намереваясь уничтожить его индивидуальность, стереть все то, что отличало его от других. Я злилась на себя и, вне всякого сомнения, на доктора Латимера, когда он наконец вышел переговорить со мной.
Он недавно переехал сюда из одной замечательной лондонской больницы, где обслуживание пациентов было поставлено на самом высоком современном техническом уровне, и оказался намного моложе, чем я думала, – около сорока лет. Высокий, но все же чуть ниже Тома Галбрайта; многие женщины наверняка сочли бы его привлекательным: темные волосы, спокойные и внимательные серые глаза. Но я уже заранее настроилась против него, возможно, меня сердило, что именно он настаивал на том, чтобы оставить отца в больнице. Медсестры пели ему дифирамбы, возносили его хирургическое мастерство до небес, повторяли как молитвы хвалебные отзывы о нем в медицинских кругах. Но, видя, как суетятся вокруг него няни и медсестры, я решила, что он самодовольный дурак.
Сейчас я изменила свое мнение о нем. Доктор Латимер оказался умным человеком и понял, что меня сердит, почему я настроена против него, и не пожалел времени, чтобы развеять мои страхи. Он провел со мной намного больше времени, чем я ожидала, и объяснил досконально, зачем нужны все эти обследования и что они дадут. Он говорил спокойно, уверенно и достаточно оптимистично, хотя несколько раз употребил слово «если», как все врачи, когда говорят о результатах анализов и обследований. К моему удивлению, он постарался кое-что выяснить и обо мне: сколько мне лет, где я училась и так далее, задал несколько сугубо личных вопросов о нашей жизни в «Соснах», которые мне не показались не столь уж существенными для лечения.
– Мы живем очень тихо и уединенно, – объяснила я ему. – Стараемся никуда не выходить и очень редко кого принимаем у себя. Мои обязанности состоят из повседневных мелочей: приготовить нужную еду в нужное время. Прогуляться после обеда. Отец весь погружен в прошлое, и это неблагоприятно воздействует на него. Я пытаюсь отвлечь и развеять его. Иногда мы играем в карты, или я читаю ему…
Латимер очень внимательно слушал. Представив, насколько глупо все это звучит, я покраснела.
– А кто выбирает книги для чтения? – спросил он с легкой полуулыбкой. Видя симпатию в его спокойных серых глазах, я солгала. Мне не хотелось, чтобы меня жалели.
Поразительно, чего может добиться врач. Наверное, потому что мы воспринимаем их отчасти как священников, как людей, наделенных особой властью, потому что все еще продолжаем верить в их мудрость и интуицию, в их проницательность. Сама не заметив, как это произошло, я рассказала Латимеру такие вещи, которые ни с кем не обсуждала до того, – о бессонных ночах, о кошмарах, которые донимали отца.
– Понимаю, – кивнул Латимер и что-то коротко записал в блокноте. Позже (кстати, что тоже было достаточно странно) он так же спокойно спросил меня: «Не терзает ли что-то вашего отца?» Эта фраза настолько ошеломила меня, что мой собственный ответ вылетел у меня из памяти.
Все закончилось тем, что доктор Латимер попросил меня, чтобы я как следует отдохнула, и не позволил мне приезжать чаще одного раза в день – после обеда – ровно на час, чтобы проведать отца. После чего я вернулась домой.
Дождь лил как из ведра и продолжался до конца недели. И в моей жизни наступил странный перерыв, который нарушил однообразный уклад прежних лет. Я слонялась по дому, не зная, чем заняться, и в таком состоянии я находилась в тот день, когда в дверях появился белый, как мел, Том Галбрайт с черной, как маленький гробик, тетрадью Ребекки, которую он прятал под блестящим от дождя макинтошем.
Он хотел, чтобы я прочла записки. Но первым делом он признался, кем является на самом деле и какое он имеет отношение к Ребекке и к тем событиям, которые она описывает. Из-за стольких лет пребывания в приюте ему трудно было говорить правду и держаться непринужденно. Он всегда вел себя так, как если бы страшился перешагнуть черту и сблизиться с кем-нибудь, опасаясь, что его тотчас отвергнут. Может быть, поэтому, а может, почему-то еще он словно боялся «быть узнанным», как будто это знание могло дать другому человеку власть над ним.
С таким же трудом ему далось объяснение, почему он первым делом – после прочтения записок – пришел именно сюда, в наш дом, и что он выяснил насчет своего рождения и своих родителей. Он говорил быстро, холодно и сдержанно – опять же, наверное, им руководил защитный рефлекс.
Меня и удивил, и обрадовал его рассказ. Для такого человека, как он, который жил без семьи, не зная, кто его отец и мать, эти записки – лучший подарок в жизни. И мне до сих пор кажется, что, окажись я на его месте и узнай вдруг, что моя мать – Изольда, женщина с прекрасными волосами, щедрым сердцем и такая храбрая, я бы босиком побежала по волнам. И я думала, что его должно обрадовать то, что он находился в родстве с Ребеккой, даже если совсем не в том виде, как представлял. Когда у него восстановилась кровная связь с прошлым, когда Том узнал, кто он, откуда и что у него теперь есть своя семья и своя собственная семейная хроника, – это так утешительно после стольких лет розысков.
– Значит, Джоселин и Элинор твои родственницы, – сказала я. – Твои кузины. Это же просто поразительно! Они будут в восторге. Когда ты собираешься рассказать им все? Или ты уже рассказал?
– Нет, и не знаю, стоит ли? Во всяком случае, пока. Мне еще о многом надо подумать…
Конечно, я еще не прочла тетради Ребекки, осадила я себя, и поэтому не представляю, что еще там есть, помимо того, что рассказал Том. Особенно в том, что касается его самого. Для меня он по-прежнему оставался закрытым и непроницаемым. В то время как я сама – как на ладони. И, глядя ему в лицо, я осознавала, что не понимаю его чувств, его эмоций, его переживаний. Я была из обычного мира. Он принадлежал к другому. Я думала о смерти, а он – о рождении. Как преодолеть разделяющую нас преграду?
Разговор шел в кухне и напоминал какой-то длинный сон, и я даже потеряла ощущение времени и, наверное, не смогла бы сказать, какой сейчас год. Водоворот времени унес нас в прошлое. Глядя на смятение, написанное на его лице, я со всей ясностью осознала: только любовь может полностью излечить его и вернуть к жизни. И уже почти готова была открыться ему и сказать, какие чувства питаю к нему, – прямо и откровенно, как я обычно делаю. Словно стояла на краю утеса и приготовилась прыгнуть прямо в бездну. Но, слава богу, мне каким-то чудом удалось заставить себя остаться на месте – промолчать.
Том отодвинул кресло и встал. И я тоже встала. Лапы Баркера дернулись во сне. Два чувства боролись во мне: страх за Тома и злость на саму себя за свое поведение. И, мне кажется, он догадался. Какое-то время он сосредоточенно смотрел на меня, как и я на него. А потом вдруг обнял меня. Через мгновение я начала целовать его – единственный способ растворить его броню. До этого я поцеловала его однажды – сама не знаю, как и почему, когда вручала ему тетрадь. Но это было легкое, ни к чему не обязывающее прикосновение губами. Сейчас я целовала его по-другому.
Мой опыт в этой области невелик, но я сразу почувствовала вкус отчаяния на его губах. На этот раз Том ответил поцелуем на поцелуй, и он продолжался довольно долго. А потом он вдруг отстранился от меня как-то странно и очень резко, словно устыдился своей слабости, и сразу ушел.
После этого мы не раз встречались с ним, Том рассказывал все, что ему удалось узнать, но при очередной встрече я увидела, что барьеры снова на своих местах.
Наверное, ему все еще мешает печать отверженности, что не важно для меня, но очень много значит для него. Но чем далее, тем явственнее проступали границы, за которые мне никогда не перейти. И наконец я все поняла: он любил кого-то другого, вот почему у него возникло ощущение вины. Какие-то смутные намеки проскальзывали в его речи, но Том не привык разговаривать с женщинами в открытую, а я и не думала расспрашивать его, поэтому прошло несколько недель, прежде чем я услышала ее имя. Когда он начал доверять мне как настоящему другу, что уже само по себе стало большим шагом вперед, мы больше ни разу не поцеловались, с его точки зрения, это, конечно же, выглядело изменой.
Сразу после его ухода я открыла тетрадь Ребекки и дочитала – уже глубокой ночью – до незавершенного конца, впитывая каждое слово. И эта крылатая девочка вручила и мне два прозрачных крыла. Я физически ощутила их у себя за спиной, но, к своему удивлению, выяснила потом, что никто не переживал того же ощущения, что и я.
Наверное, виной всему мой склад ума. Если бы скептичная Роза потребовала описать, что я испытываю и переживаю, я бы не смогла дать внятного ответа. Смерть и рождение, как обложка книги, стискивали меня с двух сторон. Ребекка писала о рождении, когда на самом деле умирала. Смерть, любовь, ненависть – вот личины, под которыми мог выступить убийца, но энергия, исходящая от записок, подействовала на меня, на мою неуверенность, на мои надежды. И в самом центре циклона, который закружил меня, никто не сумел бы остаться беспристрастным, – так объяснила бы я Розе, если бы ей вздумалось спросить меня о моих переживаниях…
Том предложил мне переписать записки Ребекки – сделать с них копию. Он убедил меня, сказав, что тетрадь прислали отцу, и поэтому мы должны вручить ее, когда он окрепнет. Я согласилась. И еще он добавил, что ему надо будет очень многое перепроверить. Он впервые произнес слово «перепроверить».
Слово мне не понравилось – меня даже передернуло. Но я видела, насколько близко воспринимает все события Том, ведь они имели непосредственное отношение к нему самому. Поэтому я согласилась, помимо всего прочего, чтобы хоть чем-то занять себя и отвлечься от беспокойных мыслей.
Всю последнюю дождливую неделю я провела за этим занятием. Я могла бы воспользоваться своей портативной пишущей машинкой, я научилась печатать, когда служила в армии, а еще я работала в юридической конторе на почасовой оплате – до того, как состояние отца ухудшилось, – так что я довольно сносно умела печатать.
Но мне не хотелось перепечатывать воспоминания Ребекки. Переписанная от руки история приобретала какой-то иной оттенок. Все равно как если бы я пересказала чьи-то слова, мой почерк каким-то образом изменил содержание текста Ребекки. Словно я ее перевела с одного языка на другой, и странность каких-то фраз и предложений стала еще более очевидной. Читательница я внимательная, что уже не раз отмечала Роза, поэтому сразу заметила кое-какие расхождения в тексте, пропуски и нестыковки, но меня это нисколько не волновало: я их воспринимала как присущее ей свойство. Но после того как я переписала тетрадь своей рукой, эти бреши и противоречия вдруг выступили более явственно: то, что я принимала за безыскусность, сейчас выглядело намеренным и сделанным с умыслом.
Какие-то отдельные намеки и ссылки на самом деле выглядели попыткой утаить правду, желанием замутить воду. И это еще больше убедило меня в том, что должна существовать третья тетрадь и что ответы найдутся именно в ней.
Взяв на себя скромную роль переписчика и зная, что оригинал собирался увезти Том, а копию – отдать отцу, я позволила себе сделать только одну небольшую вольность в том месте, где Ребекка говорила о том, что, если она вдруг исчезнет или умрет, ее верный Артур Джулиан проведет тщательное расследование. Я опустила эту фразу. Отец и без того ощущал себя виноватым перед ней: это замечание могло причинить ему боль, а мне хотелось уберечь его от этих переживаний.
К тому времени, когда я полностью закончила переписывать тетрадь, прошла неделя, и я невольно начала ждать от анонима очередного хода. Кольцо с бриллиантами отправили Джеку Фейвелу в тот же день, когда и мой отец получил первый пакет. Неизвестный действовал очень методично, и мне почему-то казалось, что в среду утром должен прийти третий конверт. Гуляя по холмам с Баркером, я высматривала почтальона. Но он принес лишь бланк налоговой декларации по годовым доходам, который пора было заполнять, и счет из овощной лавки. Ничего не пришло и на следующий день.
Я была огорчена и разочарована. Меня сжигала нетерпеливая жажда узнать больше. Занимаясь «перепроверками», Том вернулся в Лондон – пробовал отыскать ускользнувшие от его внимания источники. И я с нетерпением ждала его возвращения, но все же более всего мне хотелось прикоснуться к первоисточнику, вступить в контакт с самой Ребеккой. Переписывание – странное занятие. Ребекка незаметно стала мне другом и доверенным лицом, и я невольно попала под ее обаяние. Тем более что ощущала себя одинокой без отца и представляла, насколько более одинокой я могу вскоре оказаться. Хотелось, по примеру Ребекки, научиться бесстрашно хватать судьбу за гриву и удерживаться на скаку.
И когда, вынимая очередную корреспонденцию, я снова не обнаружила ничего связанного с Ребеккой, мое терпение истощилось. Я решилась пройти в кабинет отца, чтобы прочесть то, что он успел собрать и разложил для прочтения на столе как раз перед отъездом в больницу. Он, конечно, не простит меня за то, что я начала листать его бумаги, но ведь он и не брал с меня обещания, что я не дотронусь до них.
Перебраться через баррикады книг было непросто. Какое-то время я кружилась вокруг стола, не решаясь прикоснуться к отцовской подборке. Баркер, старчески постанывая, устроился на коврике перед камином и следил за мной понимающим взглядом. Мне пришлось сделать над собой последнее усилие, чтобы справиться с охватившими сомнениями.
Бедный папа! Ничего странного в том, что он так оберегал свой «архив», как он называл собранные им материалы. Неудивительно, что он отказывался показывать все это Тому или мне. Его гордость была бы уязвлена, потому что подборка выглядела очень жалкой, если не сказать – ничтожной. Отец только делал вид, что накопил нечто значимое. «Архив» состоял из нескольких приглашений в Мэндерли, нескольких записок Ребекки с предложением участвовать в благотворительных сборах, самых обычных программок об очередных парусных гонках в Керрите, в которых она всегда принимала участие, рецептов блюд, которые готовили в Мэндерли и которые мама просила переписать для себя.
Осознавая, что злоупотребляю доверием отца, я продолжала рыться в его бумагах. И единственное, что, как мне казалось, заслуживало интереса, – фотография четырех со вкусом одетых женщин за чаепитием в саду Мэндерли. На обратной стороне рукой моего отца были записаны имена «Трех граций» – сестер Гренвил – и Мегеры – бабушки Макса.
Миссис де Уинтер выглядела как правительница своего небольшого государства; лицо Евангелины скрывала широкополая шляпа, Вирджиния полуотвернулась, а прекрасная шестнадцатилетняя Изольда сидела на траве у ног Вирджинии. Удивительные золотистые волосы были распущены и свободно падали ей на плечи. Достав отцовскую лупу, я внимательно всмотрелась в лицо Изольды. Она, казалось, была чем-то обижена и, нахмурившись, смотрела в сторону камеры, ее губы слегка приоткрылись. На всех фотографиях всегда отсутствует тот, кто делает снимок. Кто это был? Лайонел?
Кроме этой фотографии, у меня вызвала интерес небольшая пачка писем от Максима. Большинство из них казались одинаково сухими, но в конце пачки я наткнулась на самое последнее, написанное торопливо и небрежно и отправленное в Сингапур.
Дорогой Джулиан,
рад был узнать, что ты намереваешься вскоре вернуться с семьей в Керрит. Не беспокойся насчет того, что «останешься без дела». Как только ты вернешься, увидишь сам, что здесь открылось множество комитетов, которые с радостью будут сотрудничать с тобой. В суде тоже много вакансий, поэтому, если надумаешь, только скажи, и я замолвлю за тебя слово – так что место тебе найдется непременно.
А сейчас хочу сообщить тебе важную новость. Я женился и тем самым опроверг все слухи о том, что собираюсь остаться закоренелым холостяком. Ее зовут Ребекка. Наконец-то я нашел ту, которую смог назвать женой. Ее отец (он уже умер) искал счастье в Южной Африке, вкладывал деньги в разработку шахт. У нас есть общие знакомые, и наши пути пересеклись, хотя Ребекка предпочитала вращаться в модной артистической среде, которую я обычно избегал. Впервые я заметил ее прошлым летом на нескольких лондонских вечеринках, но удобного случая быть ей представленным не выпадало. Ребекка одна из самых красивых женщин, что мне довелось когда-либо встречать, и она поразила меня сразу же, при первой встрече.
Но я даже не стану пытаться описывать ее, никакие слова не смогут сделать этого. К тому времени, когда ты вернешься, мы уже поженимся – собираемся отметить это торжество во Франции, где у Ребекки остались родственники, и, может быть, проведем медовый месяц в шато в ожидании солнечных дней, до приезда в Монте-Карло. Мы вернемся весной, когда Мэндерли выглядит лучше всего. Так что ты получишь возможность собственными глазами убедиться в ее неотразимости и в том, какой я счастливец, что выиграл эту награду в трудном соревновании. Мне кажется, что Беатрис вряд ли сразу одобрит мой выбор – ты же знаешь ее норов, но зато моя бабушка сразу признала Ребекку. И если бы даже у меня оставались какие-то сомнения (а у меня их не было), поддержка бабушки смела бы все преграды.
На прошлой неделе я впервые привез Ребекку в Мэндерли и сильно нервничал. И представь, она тотчас влюбилась в эти места, как только увидела их. Очень глупо, но я боялся, что ей наши окрестности покажутся глушью по сравнению со столицей, где она привыкла общаться с самыми интересными людьми. Не всякому по вкусу пришелся бы Мэндерли, и многих женщин этот громадный дом мог бы обескуражить, но, как я уже успел заметить, Ребекку ничем не испугаешь.
Все здесь выглядело таким запущенным. Во время войны я забросил все хозяйственные дела, переложив их на плечи Кроули, и только благодаря ему удается как-то поддерживать относительный порядок. Но, глядя на дом, у меня просто опускались руки, я не мог понять, с чего начинать в первую очередь. Отец умер, в последние годы он тяжело болел и ни во что не вникал. И тем не менее Ребекка не унывает. Она считает, что все наладится самым лучшим образом, и берет это на себя.
Мне трудно в одном письме рассказать обо всех переменах, которые произошли в моей жизни благодаря появлению в ней Ребекки. Помнится, ты как-то сказал, что женитьбу можно сравнить с безопасной, надежной гаванью. Но я бы выбрал другое сравнение – у меня такое ощущение, словно выходишь в открытое море. Не знаешь заранее, что может случиться. И это придает силы. Любить и знать, что ты любим, – такая радость, но одновременно меня терзают опасения… – расплата за долгие сомнения в том, что существуют романтические отношения, так мне кажется. Все, над чем я насмехался, теперь переживаю сам и в результате не могу написать тебе связного и обстоятельного письма. Так что прости меня.
Приезжай побыстрее и приходи к нам в гости, но будь готов к неожиданностям: Ребекка не похожа ни на одну из женщин. Она бесстрашна, как мужчина, и далеко не столь благовоспитанна, как большинство молодых леди нашего круга. Она все высказывает прямо, без обиняков, отчего здешние дамы невольно вскидывают брови от удивления. Но те, кто хорошо меня знает, ты, например, тотчас поймут, почему я ни секунды не медлил, когда наконец встретил ее благодаря счастливой случайности на корабле, когда возвращался из Америки. И хочу сообщить тебе кое-что – и это останется только между нами…
Я перевернула страницу, но окончания не нашла. Перебрав все бумаги, я убедилась, что окончание письма Максима исчезло бесследно. Так я и не узнала, что же собирался поведать Макс де Уинтер моему отцу.
Спустя несколько недель после того, как я призналась, что рылась в его бумагах, я спросила отца, куда делось окончание. Он ответил: письмо было написано так давно, что он забыл, о чем шла речь в последних строках. Кажется, Максим признавался, что мать Ребекки – актриса. Вряд ли отец стал бы сознательно лгать мне, но сейчас я размышляю: почему он тщательно отбирал все оставшиеся материалы? Не подчищал ли он по каким-то известным только ему причинам, что могло бросить хотя бы легкую тень на друга и его жену? И не уничтожил ли он и другие документы, как уничтожил это письмо, чем и объясняется скудность собранных им материалов?
Глядя на пепел у каминной решетки, я, конечно, не могла бы угадать, когда и что сгорело в его темной пасти, мы разводили огонь каждый вечер до отъезда отца в больницу.
Роза приехала побыть с нами, после того как папу выписали из больницы, и я временно отложила свои записки. Доктор Латимер отказался от операции, потому что новые лекарства, которые, кажется, не давали побочных эффектов, принесли хороший результат. Сказался и больничный режим: диетическое питание строго по часам, специальные упражнения и отсутствие каких-либо волнений. И я пришла к выводу, что болезнь отца вызвана его переживаниями, чувством вины за прошлые ошибки. И, посвятив Розу в послание некоего анонима, взяла с нее и с Тома обещания, что они и словом не обмолвятся о присланном недавно дневнике Ребекки.
Это оказалось намного легче, чем мне представлялось, отчасти потому, что Том часто выезжал в Лондон, а отчасти из-за того, что у отца появилась новая любимая тема разговоров, как я вскоре обнаружила. Отец весьма критично относился к врачам и лекарствам, но Латимеру он поверил и восхищался им. И это выражалось в том, что он проглатывал все прописанные ему пилюли, что при всяком удобном случае начинал нахваливать своего лечащего врача, и в том, наконец, что он пригласил его в «Сосны». Латимер оказался не только прекрасным специалистом, но и очень начитанным человеком, его политические взгляды отличались левым уклоном, но не мешали вносить оживление в беседу.
Благодаря его заботам отец заметно окреп в последнее время, и это было результатом не только воздействия таблеток. Латимер сумел заставить его расслабиться, отвлекал от тягостных размышлений непринужденной беседой, а когда надо, умел вызвать его на доверительный разговор, который тоже приносил отцу огромное облегчение.
После развода и трудностей, связанных с переменой места, Латимер собирался начать жизнь заново и пока что снимал временное пристанище, чтобы со временем выбрать дом поблизости от моря. С ним приехали два его сына – Майк и Кристофер. Отец успел с ним как-то быстро подружиться, хотя был противником разводов, считая, что они идут от испорченности. Особенно это мнение утвердилось после многолетней связи моей сестры Лили с женатым мужчиной, и я еще ни разу не замечала, чтобы старомодные представления отца за последнее время изменились, он переживал из-за разрыва отношений с ней, но своих убеждений не менял.
Надо сказать, что и я тоже ощутила на себе влияние Латимера, во всяком случае, он заинтересовал меня. Доктор стал навещать нас два раза в неделю под видом гостя, но я понимала, что это отчасти жульничество: он не столько надеялся развлечься в нашем обществе, сколько маскировал свое профессиональное наблюдение. Что касается отца, то и его отношение к Латимеру тоже было не столь уж бескорыстным, как он прикидывался. К своему удивлению, я поняла, что отец подводит Латимера к мысли купить «Сосны».
Всякий раз, как тот приходил, отец начинал водить его по нашему участку. И превозносил виды, открывающиеся отсюда, и деревья, что мы высадили. Даже приводил его на кухню и нахваливал нашу плиту, хотя она чуть не каждую неделю выходила из строя, но об этом он умалчивал. Не вспоминал и о том, что крыша начала протекать и что рамы покосились и закрывались с трудом.
– Отсюда видно море, Латимер, – повторял он, наверное, в десятый раз. – И за ним можно наблюдать из окна весь день.
Фрэнсис Латимер ничего не упускал, и его явно беспокоила ветхость дома, как мне кажется, его забавляла похвальба отца, но он прекрасно владел собой и смотрел на все с невозмутимым видом, как настоящий игрок в покер. Как-то раз, когда мы стояли в самом конце нашего участка, где его отгораживала невысокая стена, он заметил, с каким выражением я смотрю на отца, который пел песнь песней по поводу красоты панорамы, и отметила легкую тень удивления, промелькнувшую на интеллигентном лице врача, и он поспешил согласиться: «Да, действительно, вид необыкновенный, просто незабываемый».
Удивило меня и то, как решительно отец взял быка за рога. Он давно говорил, что после его смерти «Сосны» надо продать – это даст мне средства к существованию. Наша развалюшка была единственной нашей ценностью, и отец верил, что я смогу безбедно жить на деньги, вырученные от продажи дома. Но я думала иначе, я считала, что должна сама позаботиться о себе, и в этом наши представления с Ребеккой совпадали, мы обе считали, что женщина должна сама зарабатывать себе на жизнь. Я собиралась пойти в университет, получить степень и затем найти работу, но никогда не говорила о своих планах отцу. Это могло задеть его гордость.
Но мне никогда не приходило в голову, что отец надумает продавать дом до своей смерти. Он всегда повторял, что его вынесут отсюда ногами вперед. Я не могла взять в толк, почему он вдруг переменил решение, пока не догадалась, что идея пришла в голову доктору Латимеру. Но отец нигде не смог бы прижиться после «Сосен»: ни в бунгало, ни на крыше американского небоскреба. «Сосны» для него были тем же самым, что и Мэндерли для Максима. Перемена могла просто убить его.
И во время очередного визита доктора я прямо сказала Латимеру, что думаю на этот счет. Мне не хотелось, чтобы он питал ложные иллюзии, похоже, что ему и в самом деле приглянулся наш дом. Настойчивая идея отца стала меня беспокоить. Пребывание в больнице сильно изменило его. Он выглядел крепче, здоровее, бодрее, его вспыльчивость и обидчивость заметно уменьшились, но он стал рассеянным и забывчивым. Меня радовало, что он стал спокойнее, но он перестал быть тем, каким я его знала. Наверное, среди тех лекарств, которые он принимал, какое-то средство было успокоительным.