355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сабахатдин-Бора Этергюн » Призрак музыканта » Текст книги (страница 2)
Призрак музыканта
  • Текст добавлен: 7 сентября 2017, 11:30

Текст книги "Призрак музыканта"


Автор книги: Сабахатдин-Бора Этергюн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Сабахатдин-Бора Этергюн
Призрак музыканта

От переводчика

Сабахатдин-Бора Этергюн (1881–1946) родился в Истанбуле, в семье, принадлежавшей к потомственной воинской аристократии. Образование получил в Германии. Свой литературный путь начал как прозаик-реалист сборником рассказов «Слепые дети». Через некоторое время вышла книга его эссе «Прошлое и будущее турецкой словесности» (1911). Затем последовали романы «Безумная любовь к Ламартину», «Времена Османа-гази» и другие. Известность писателю принес роман «Врач-армянин», посвященный событиям 1915-го года на Балканском полуострове. Роман был переведен на французский, английский и немецкий языки. Вскоре Этергюн снова уезжает в Германию. Здесь были написаны романы «Мадемуазель Аиссе», «Призрак музыканта» (1936), «Двуглавый воин», а также многочисленные эссе и статьи. В конце тридцатых годов Этергюн сближается с Тибетским обществом. По неизвестной причине был выслан из Германии в 1943 году. Умер в Анкаре. В произведениях Этергюна перед нами предстают своеобразие, трагизм и величие одной из самых выдающихся в мировой истории держав – Османской империи. Время действия романа «Призрак музыканта» – XIV век.

Пролог

Время! Оно бушует на площадях, буйствует на полях сражений, безумствует в золоченом великолепии дворцовых залов; оно шумит в толчее богатых базаров; торжественный голос времени отчетливым эхом отдается в стенах мечетей. Время!

Разумеется, мы ничего не знаем о времени. Вот оно обернулось всадником и выехало из дворцовых ворот. Всадник в кафтане, шитом золотым узором; с темно-красным тюрбаном на голове; всадник на базарной площади – это прежде всего человек своего времени. Его лицо – не его лицо, его глаза – не его глаза; лицо, глаза, одежда – все это принадлежит не ему, но времени. И люди вокруг него – люди времени – купцы, мелкие торговцы, женщины под покрывалами, ремесленники. Но вот всадник сворачивает на одну из этих узких улочек; пузатые деревянные балконы нависают над мостовой, вымощенной булыжниками, сглаженными копытами многих коней и обутыми ступнями многих прохожих. Тишина. Жара. Одиночество. Голос времени смолк. Всадник перестает быть человеком времени, всадник – это уже не время; всадник – человек. Для самого себя – он единственное воплощение себя самого, он – единственный и неповторимый, существующий вне всех времен и пространств. Он не мыслит себя воином, всадником, но – человеком.

Улочка поднимается вверх. Копыта с легким гулом ударяются о мостовую. Тишина. Жара. Одиночество.

Запертые ворота дома украшены широким медным кольцом. Всадник наклоняется с коня и ударяет кольцом о ворота. Властно и мерно. Ворота распахиваются, привратник почтительно сгибает спину. Всадник въехал во двор, даже не взглянув на того, кто отпер ему ворота. Спешившись, всадник бросил поводья подоспевшему конюху.

– Господин…

– Да… Нет… Приготовь… Не нужно!.. Ступай!

Спустя час наш всадник уже сменил тюрбан на небольшую полукруглую шапочку, из-под распахнувшегося халата виднеется белая сорочка с треугольным вырезом, открывающим сильную смуглую шею – кожа чуть загрубела. Он сидит перед маленьким круглым столиком, скрестив ноги в плотных темных шароварах на кожаной подушке, и бросает в рот горсти вареного прожареного риса, потом длинными сильными пальцами разрывает жареного цыпленка. Он ест сосредоточенно, как человек, поглощенный какими-то путанными и даже немного пугающими его самого мыслями, но мыслями привычными.

Сегодня у него нет никаких спешных дел, и вообще никаких дел нет. Он сам чувствует, как эта бездеятельность, осененная летней жарой, порождает в нем дурные мысли; нет, не порождает, ибо мысли эти существуют уже давно; не порождает, но развивает, взращивает, словно заботливый садовник. Вот сознание уже свыклось с этими дурными мыслями, они окрепли и расцвели, они перестали казаться дурными и воспринимаются теперь как нечто вполне естественное. Человек закладывает руки за спину, ходит по комнате, чуть приволакивая сухощавые ступни в мягких туфлях без задников. Человек приближается к окну, выходящему во двор. Во дворе – утоптанная копытами серая земля, во дворе тишина и жара. В глубине широкого двора – конюшни, дальше – темнолистные заросли папоротниковых кустов, за ними – еще строения. Человек смотрит в окно. Взгляд его минует конюшни и лиственные заросли; для того чтобы с каким-то безнадежным упорством останавливаться вновь и вновь на тех дальних строениях, замкнуто белеющих в глубине двора.

Человек думает о том, что если он сейчас подойдет к двери, раскроет ее, минует прихожую и выйдет во двор, это ничего не будет значить, ничего не изменит.

Человек медленно идет к двери. Уже обычным шагом проходит через прихожую. Наконец останавливается во дворе. Стоит некоторое время. Тишина и горячее солнце, казалось, поглотили его сознание. Он недвижим, он весь сосредоточился на своих ощущениях. Он чувствует, как тяжелеют пальцы опущенных рук; чувствует, как невольно сжимаются веки, чтобы солнечный жар не слепил глаза. Ему кажется, что он стоит так долго-долго. В глубине души он понимает, сознает, что это всего лишь отсрочка; что он все равно сейчас пойдет дальше.

И он идет по двору. Снова шаги его медленны. Он тянет время. Проходя мимо конюшен, он чутко прислушивается. Звуки привычны и обыденны – лошади жуют, хрупают. Конюхов не слышно. Подумав о конюхах, он с отвращением принимается думать о слугах вообще, об их низменном любопытстве, о сплетнях, пыльными струйками крутящихся вокруг его дома. Эти мысли прерываются, когда он вдруг понимает, что перед ним – папоротниковые заросли. Привычное зрелище темно-зеленых листьев теперь воспринимается как что-то не совсем заурядное, даже странное. Он протягивает ладонь и ощущает какую-то терпкую шершавость – это пальцы коснулись поверхности листа. Какое-то время человек занят этими кустами. Темная вытянутость веток занимает его, мелкие бороздки покрыли каждую веточку змеиной сетью, человек различает каких-то маленьких светлокрылых насекомых, а вот муравьи тянутся по стволу. Но и это всего лишь оттяжка, отсрочка. Он знает, знает, что пойдет дальше.

И он идет дальше. Делает шаг за шагом. И еще один шаг. И еще.

Близятся дальние строения.

Стены маленькой, почти квадратной комнаты побелены. Ярко выбелена и пустая ниша в одной из стен. Маленькое узкое оконце помещается под самым потолком; должно быть, обычно оно пропускает не так уж много света, но сегодня день такой солнечный, что в комнате совсем светло. Снаружи замерло высокое солнце, продлился полдень. В одном из углов квадратной комнаты брошен на светлые, гладко выструганные доски пестрый тюфяк. Узкая подушка смята как-то по-детски. Тонкое желтое шерстяное одеяло сиротливо скомкано. Дверь крепко заперта. В комнате удушливо несет мочой, потому что в другом углу приткнулся сосуд для известных надобностей.

По этой комнате, наискосок, из угла в угол движется немолодая уже женщина. Она ходит как-то странно, шаркает босыми ногами, не отрывает ступни от пола; руки, согнутые в локтях, она держит как-то скованно перед грудью, выставив вперед сжатые кулаки. Во рту у нее видно, что не хватает нескольких зубов, от этого губы западают. Женщина худа, но кожа лица еще гладкая, а волосы, выбившиеся из-под косынки, хотя и посекшиеся, посеребреные, но хранят остатки некие былой пышности. Косынка связана удлиненными кончиками на затылке, и свободное – до щиколоток – платье и косынка – из одной и той же материи – пестрой – в цветочек, истончившейся после многократной стирки, но это дорогая ткань, называется она – «басма» и тотчас после выделки бывает плотной, даже немного жесткой. Из этой же ткани сшиты и шальвары женщины, окаймленные у щиколоток тонкими тесемчатыми полосками.

Женщина смотрит прямо перед собой, лицо у нее сальное, ногти на руках и ногах длинные и нечистые.

Внезапно женщина останавливается, неловко, словно механическая игрушка из тех, что изготовляют в немецком городе Нюренберге – кукла-автомат. Немного постояла. Затем той же походкой двинулась к тюфяку, села, вытянув ноги. Из-под подушки женщина вынимает обрывок тонкой бечевки, накручивает на пальцы и принимается медленно двигать пальцами, сплетая разные сочетания. Это древняя игра девочек, особенно приятная в пути, когда катится через степь крытая повозка и словно бы в такт ее движению мерно сплетаются веревочные узоры, ловко движутся детские пальцы… Но теперь у женщины это плохо получается.

Женщина снова прячет бечевку под подушку. Она сидит на тюфяке, покачиваясь взад и вперед, глядя прямо перед собой, не издавая ни звука. Тишина. Жара. Одиночество.

Человек подошел к запертой двери. Ему еще кажется, что он сможет повернуться и уйти, если захочет, пожелает. Но вместе с тем он твердо знает, что сейчас вынет ключ из-за пояса и отопрет дверь. Он видит себя отпирающим эту дверь, но в то же время еще сознает, что пока у него есть возможность выбора. Он еще может уйти! Если захочет, если захочет!.. Он вынул ключ. Ключ небольшой, немного заржавленный. Возможность выбора все еще остается. Он медлит, время замирает. Он пристально рассматривает ключ. Грубоватые изгибы и закругления металлической вещицы. Затем сознание словно бы отключается. Блудливо зажав рот его способности мыслить, его пальцы уже поворачивают ключ в замочной скважине.

Женщина слышит, как поворачивается ключ. Скрип. Но она не обращает внимания.

Он уже знает, что дверь открыта, он ее открыл. Можно войти. Но очнувшееся сознание вцепляется в его руку из последних сил. Он стоит перед дверью, осталось лишь слегка толкнуть ее. Последнее движение он ощущает, как некий решительный свой поступок. Он распахивает дверь. Ну вот, все совсем не так уж страшно, даже обыденно, ведь не в первый раз!

Она сидит на тюфяке, вытянув ноги, и смотрит на него равнодушно. В сознании его мелькает оправдательная мысль – а, может быть, и она привыкла, да, конечно, привыкла, и все это стало обыденным, обычным, только вот надо таиться от слуг, потому что все они сплетники, да!..

Но тут что-то восстает из самой глуби его души. Нет, нет, нет! Все это скверно, дурно! Все это делает его безумцем, и безумие его неблагородное, грязное. Все это грозит подмять под себя его живой рассудок, сделать его таким же, как она!

В это время он четко ощущает, что возможность выбора исчезла. Шаг за шагом он приближается к тюфяку. И вдруг, он сам не может понять, почему это произошло, но он возвращается к двери и останавливается, прислонившись к притолоке.

Женщина по-прежнему равнодушна. Но разве она бывает иной?

Он стоит, скрестив руки на груди. Затем, помолчав напряженно, начинает говорить.

Он называет ее по имени. Некоторое время выжидает. Она смотрит равнодушно, словно не может узнать его.

Он снова произносит ее имя, обращается к ней. Он говорит, что все произошло не по его вине. И в конце концов, он тоже имеет право на ошибки, на душевные терзания и метания! Разве нет?

Она молчит.

Он продолжает говорить. Разве с ней дурно обращались? Разве она сама не…

Молчание.

Разве она сама не виновата? Чья вина больше? А может быть, и ее? Разве он не окружил ее богатством и почетом? Ведь он требовал не так уж много взамен! Другой бы…

Он всем своим существом ощущает это пустое молчание, ее молчание, ничем не заполненное, ни мыслями, ни чувствами; безмолвие одичалого безумия.

Это безумие заразительно, оно захватывает. Пыльный вихрь этого безумия сминает его сознание. Вот уже исчезла потребность оправдывать, обосновывать свои действия, осталось лишь одно желание действовать.

Его странным образом возбуждают этот запах стоялой мочи, это странное женское лицо – явные следы былой красоты в сочетании с этим щербатым запавшим ртом. Ее бессмысленные глаза животного. Эти нечистые ногти, уже начавшие напоминать когти; его тело, его плечи словно бы вспоминают, с какой неосознанной силой вцепляются эти когти, оставляя грязные следы… О-о-о!..

Теперь вся суть его существа направлена лишь на одно: исполнить свое желание. Пальцы нетерпеливо, поспешно развязывают пояс.

Так бывало и прежде, так будет и теперь. Все колебания, мучения, сомнения – вероятно, все это всего лишь необходимая частица того наслаждения, которое он испытывает. Да, это странное наслаждение, он сам стыдится… Но когда-то давно, когда он наслаждался, как все, без этой тайны, без этого стыда, ведь тогда наслаждение не было таким острым, не было!

Наконец-то он достигает последней стадии, последней фазы – это последнее – свобода! Угрызения, сомнения, колебания, мучения – все позади. Теперь он отлично понимает, что ему вовсе не нужно, чтобы она отвечала ему – словами или ласками. Нет! Ему нужно именно это странное тело безумного существа. Ему всегда нужно все это – тягостное борение с самим собой в комнате, проход по двору, после мучительных колебаний – поворот ключа в замочной скважине, попытка говорить с ней, ее молчание, подобное непонимающему тебя молчанию пустыни. И наконец – свобода и обладание. И все это обязательно должно повторяться, повторяться, повторяться – из раза в раз повторяться.

Он знает, что в телесной любви он силен, но есть и поискуснее. Он сам встречал изощренных умельцев, слышал их рассказы, эти люди умеют обладать каждой частицей женского существа, извлекать наслаждение из каждой клеточки женского тела. Он в любви прост и ясен – объятия, поцелуи в губы с гибким языком, скользящим в приоткрытый женский рот; он любит ощущать себя победителем – любит чувствовать под собой содрогания женской плоти.

И теперь он берет ее так, как ему привычно. Навязчивая мысль о том, что все это – совсем не то, чего хотелось бы ей, совсем не то; эта навязчивая мысль делает его еще более напористым и сильным.

Она не противится. Не отвечает ему даже учащением дыхания; она словно исполняет обыденную повинность, не затрагивающую ее сознания.

Но вот все кончено. Телесная суть смолкает, вновь пробуждается душа. Приходят те чувства и мысли, что приходят обычно. Отвращение. Досада на самого себя. Стыд. И самое страшное – страх – а вдруг все то, что он делает, в итоге приведет его к безумию? Вдруг отъединит от обычных людей? Вдруг он уподобится ей, и ему все будет безразлично, и постепенно он утратит, прервет все связи с внешним миром? Ведь он и теперь ведет двойную жизнь. Уже и теперь он замечает, что сделался молчаливым, все чаще замыкается в себе, общение с людьми досаждает ему. Возможно, все это – признаки надвигающегося безумия. Но он вовсе не хочет терять рассудок, уподобляться ей, не хочет.

Пояс завязан. Ключ! Вот он, торчит изнутри. Не забыл запереть дверь. Еще одно доказательство того, что все эти сомнения, угрызения, метания – всего лишь условность, почти мнимость. Нет, он не безумен, ведь не забывает принимать меры предосторожности, запирает дверь изнутри. Нет, потеря рассудка не грозит ему.

Вот он уже готов уйти. Обыденные заботы припоминаются. Кстати, ведь это заботы о ней! Он вернется в дом и прикажет служанке пойти к ней вечером, как обычно, накормить ужином, прибрать в комнате. Да! Он заботится о ней.

Он стоял, отвернувшись. Но внезапно вздрогнул. Его огнем ожгло странное, паническое ощущение – она смотрит осмысленно! Нет, невозможно! Этого не бывало и быть не может! Нет!

Прежде чем он успевает подумать, сделать хотя бы шаг, он испытывает новый приступ страха, ужаса. Но что же так пугает его в этот жаркий безмолвный день?

Что такого страшного могло произойти в этой обыденной тишине большого двора?

Самый заурядный звук… нет, не один звук… Вот ключ выпал из замочной скважины, с легким стуком упал на пол. И тотчас – знакомый обычный звук. Но звук этот ужасает. Это… Снаружи повернулся ключ!

Но ведь этого не может быть! Ключом владеет он один! Его заперли? Что это?

Страх! Панический страх! Он оборачивается и встречается глазами с ее взглядом. Осмысленный взгляд. Она смотрит на него с досадой и отвращением. Или ему просто кажется?

Он не двигается. Не приближается к двери. Стоит посреди комнаты. Он безоружен. Но постепенно возвращается к нему прежняя уравновешенность. Надо подождать! Пусть первым действует тот, кто запер его!

Он не ошибся! Тот, невидимый, начинает действовать. Новый поворот ключа. Отпирают дверь! Что ж, он достаточно силен телесно для того, чтобы противостоять!

Дверь раскрывается медленно. И что-то странное, таинственное в этой медлительности.

На пороге человек в белом тюрбане и красно-желтом шелковом халате. В руках – музыкальный инструмент – от деревянного полушария тянутся вдоль длинной деки туго натянутые струны – тамбур.

В первый миг он даже не воспринял, не разглядел, какое лицо у вошедшего. Он лишь узнал одежду, инструмент, характерную посадку головы.

Но мертвый не может вернуться! Разве не сам убивал? Разве не был на похоронах?

И внезапно…

1
ЧАМИЛ – АНАДОЛ

Бруса – место моего рождения. Здесь, в столице нашего государства – государства воинов-османов, я впервые открыл глаза и начал познавать окружающий мир.

Сначала был дом, отец был, была мать, была кормилица, няня, слуги и служанки. После был город, город с чаршией – торговым кварталом, где селились мелкие ремесленники вблизи своих лавчонок. После мой мир начал расширяться. Я узнал название местности, в которой находился город. Название это звучало, как название звучной, чуть гортанной песни – Анадол. Анадол, Анадол!

Анадол – моя родина. Я сижу впервые на спине смирного старого коня. Мне страшно немного. Отец сказал, что я не упаду. Отец едет позади меня. Я понимаю, что мне не должно быть страшно, но мне все равно страшно. Слуга ведет коня за повод. Я сижу в седле. Меня покачивает на ходу.

– Посмотри вокруг. Не думай все время о коне. Подумай о том, что ты видишь вокруг, – это я слышу спокойный и доброжелательный голос отца.

Я удивлен – откуда он знает, что я все время думаю о коне и не смотрю по сторонам? Сделаю так, как он говорит!

Мне пять лет. Я широко раскрываю рот и шумно вдыхаю воздух, набираясь храбрости. Воздух очень чистый, даже вкусный какой-то. Я сосредотачиваюсь и добросовестно начинаю смотреть по сторонам.

Где раньше были мои глаза? Я вижу маленькие масличные деревца, усыпанные мелкими округлыми плодами. Я вижу широкие поля. Колышутся сгустившиеся стебли. Среди желто-зеленых колосьев я замечаю яркие красные маки. Все это очень красиво! Все это – Анадол!

Я ощущаю разреженность воздуха.

– Почему такой воздух? – громко спрашиваю я. Оборачиваться, сидя в седле, я еще боюсь и поэтому говорю громко, чтобы отец услышал меня.

– Потому что мы скоро подъедем к высокой большой горе, – отвечает отец.

Дорога и вправду пошла вверх. Становится прохладно, но я тепло одет и мне только нравится, что легкий ветерок румянит жарко мои детские тугие щеки.

Мы поднимаемся. Я уже вижу вдали купола и минареты моего родного города. Значит, мы уже высоко! Я не боюсь высоты.

Небо голубое-голубое! Редкие белые облачка на нем видятся такими яркими и пушистыми.

И вдруг мои представления о том, что такое высота, меняются. Потому что я вижу гору. Гора огромна и многоцветна. Вершина ее далеко-далеко от меня. Белая, заснеженная вершина. А сама гора, она разноцветная. Голубоватая, темная, коричневая, серая. Разная! Гора составлена, сложена из выступов и едва приметных тропок и нависающих карнизов, и крутых склонов. Гора!

Белые облака тают вблизи заснеженной вершины.

Отец подъезжает ко мне.

– Эта гора называется Олимп! – говорит отец. – Когда-то этой землей владели эллины. Это было очень давно. Они верили, будто здесь, на горе, обитают их боги, языческие боги. Главного своего бога они звали Заном, или по-иному – Зевсом. Они представляли себе его в виде высокого полунагого человека с благородными чертами лица, обрамленного кудрявой бородой. Они верили, будто Зан сидит на вершине Олимпа на золотом троне, рядом со своим верным орлом, и повелевает громами и молниями.

Я слушаю рассказ отца, вот, хотел было сказать, что слушаю, как сказку. Но нет, сказки рассказывает моя старая няня, тетушка Зухра, и в сказках – все выдумка, я знаю! А то, что рассказывает отец, оно взаправду было. Мой отец очень умный и знающий. Он улем – ученый, толкующий Коран. Отец, может быть, самый умный улем, поэтому у него есть титул – мевляна. Но другие улемы, они небогаты, а мой отец – богат, он – приближенный султана.

– Эллинов победили ромеи, – продолжает отец, – и дали их богам свои имена. Потом пришли другие воинственные народы и разрушили государство ромеев, а оно было велико и обширно. Тогда наследниками ромеев сделались византийцы. А теперь эта земля принадлежит нам. Потому что мы завоевали ее силой оружия. Мы – ее хозяева и наследники. Теперь нам принадлежит ее прошлое и мы создадим ее будущее!

Здесь прерывается мое воспоминание. Разумеется, я уже не помню, как мы вернулись домой. Но помню, что в моем детском воображении вместе с духами-джиннами и прекрасными пери из сказок тетушки Зухры поселились языческие боги эллинов. Иногда мне даже снился огромный Зан, играющий со своим орлом, высоко-высоко, на вершине горы Олимп!

Итак, отец считал меня одним из тех, кому предстояло создать будущее этой земли. Но будущее было для меня неясным и туманным. Куда яснее было прошлое, ведь оно воплощалось так вещно, так живо. Статуи обнаженных юношей и улыбающихся девушек протягивали руки мне навстречу. За много столетий эти бедные руки были отбиты. Но юноши и девушки улыбались по-прежнему и приветливо тянулись обрубками былых стройных рук навстречу тем, кого видели перед собой. Земледельцы здесь выпахивали прямо из земли расписные черепки и целые сосуды, красно-черные, разрисованные затейливыми узорами, и с этих сосудов улыбались все те же прелестные люди – красные контуры на черном, черные – на красном. А статуи были тоже раскрашены, и на место зрачков вставлены черные камешки.

Странно было то, что для тех жителей здешних мест, что поселились здесь до нас, все это оставалось таким же чуждым, отдаленным, каким могло показаться самому простому османскому воину.

Я вспоминаю гору Олимп, как я шел к ее подножью. Близился день свадьбы моей дочери. Дом и двор наполнились людьми. Начались визиты с поздравлениями. Дочь, юная, счастливая, украшенная драгоценностями, в алых шальварах из тяжелого шелка, принимала подруг и родственниц. По обычаю юный жених не должен был бывать у нас. Но он все кружил верхом, поодаль от дома. И каждый день приезжал отец жениха с богатыми подарками. А предстояла еще и сама свадьба. Музыканты, трапеза, гости. Я решил проехаться за город, подальше. Я чувствовал себя немного утомленным. Спешился и ведя в поводу коня, двинулся к подножью горы. И вдруг услышал топот копыт. Меня догоняли. Я обернулся… Да, в тот день, в день той странной находки я вновь вспомнил то, о чем старался не вспоминать.

Но я помню и другой Олимп – Олимп моего детства. Вот я ступаю на тропку, цепляюсь за ребристые камни, карабкаюсь. А впереди меня легко, словно горный молодой козел, несется вверх мой старший брат Хасан. Он оборачивается и его юное лицо смеется.

– Чамил! Чами! – окликает он меня.

Я люблю его, хочу подражать ему и потому усердно карабкаюсь по склону, забыв о страхе.

Хасан был старше меня лет на пятнадцать. Он был сыном первой, старшей жены моего отца. Звали ее Пашша, она очень хорошо вышивала и учила этому мою мать. Мне нравилось иногда заглядывать в ее комнату, она всегда угощала меня сушеными фруктами, изюмом.

Помню Хасана двадцатипятилетним. Он подавал большие надежды. Отец собирался сделать его улемом – ученым толкователем Корана, меня же мечтал видеть прославленным воином. И все вышло наоборот. Я тянулся к ученым книгам, а брат был увлечен воинским искусством.

По характеру Хасан резко отличался от отца. Насколько отец славился своим спокойствием, уравновешенностью, умением примирять спорщиков, настолько Хасан отличался взбалмошностью, когда ему хотелось высказать свои мысли, ничто не могло остановить его.

– Зачем ты это сказал? – порою спрашивал отец своего старшего сына. – Да, это тонкая и остроумная мысль, но зачем было высказывать ее вслух? Ведь все равно никто не поймет тебя. Более того, тот человек, которому ты доверил свою мысль, глуп и перетолкует твои слова тебе же во вред! Неужели так трудно сначала подумать, а после – говорить!

Брат и не думал оправдываться, искренне соглашался с отцом и снова поступал по-своему.

То было время, когда войска наши приблизились к землям сербов. По указанию султана воздвигли крепость. И вот однажды несколько сербских воинов подскакали к нашей крепости, хмельными голосами они выкрикивали угрозы, стреляли из луков в ворота. Когда из крепости показался наш разъезд, сербы обратились в бегство. Но как ни горячили они своих коней, наши всадники нагнали наглецов. В стычке погибло несколько наших. В то время полководец Хаджи Мехмед лежал больной, крепость поступила под начало моего брата Хасана. Он приказал углубиться в сербские земли. Разве мы не получили права на это? Поход прошел очень и очень успешно. Важен был этот поход еще и тем, что все чувствовали – сербские земли рано или поздно войдут в пределы нашей державы, так что брат мой сыграл роль, то что называется, первой ласточки. Но несмотря на такие обстоятельства, всех, конечно, поразило прибытие самого султана.

Выделяясь белым пышным тюрбаном с кисточкой, украшенной жемчугом, чуть скашивая иронически черные зрачки продолговатых больших глаз, ехал султан впереди свиты. Конь под ним белый, седло и сбруя нарядные. У султана мясистые сильные губы, алеющие в чаще черной бороды, и орлиный нос. Таким видел мой брат султана Орхана.

Добрались до небольшой церкви. Строение оказалось темным, приземистым. Султан сошел с коня. Пожелал войти вовнутрь. Сделал знак группе особо доверенных лиц следовать за ним. Брат отъехал немного в сторону от остальной свиты. И вдруг Орхан вскинул руку, приглашая его следовать за собой. Хасан спрыгнул со своего коня и также вошел в церковь.

Внутри в церкви обреталось все, что и должно обретаться в христианских храмах. В сущности, самое интересное во всех этих церквах, конечно, разрисованные стены. Эти изображения не похожи на изображения, сделанные эллинами. Церковные росписи как-то скованны, грустны, нет в них безоглядной эллинской радости.

Эта церковь также была разрисована. Все это я знаю по рассказам брата, и знаю, что особенно ему понравились изображения хрупких светловолосых девушек в белых одеяниях.

Заложив руки за спину, султан оглядывал пестрые стены. Люди из свиты поглядывали на моего Хасана, ведь султан отличил его. А султан Орхан между тем вскинул руку и громко заговорил.

– Отныне все это канет в небытие! – он повел рукой. – Здесь, на этих землях, родятся новые люди и новые стены! – Затем он немного повернул голову и, не обращаясь ни к кому в отдельности, коротко бросил:

– Поджигай!

Все поспешно покинули строение. Подскакал воин с факелом и поджег церковь.

И тут (некстати, как и всегда) овладело моим братом бесовское желание высказать вслух свои мысли. Решено – сделано! Но говорить интересно, когда кто-то тебя слушает (или хотя бы делает вид, будто слушает!). Если признаться откровенно, моему брату было все равно, кто его слушает и слушает ли вообще. Лишь бы рядом находился какой-то человек. Если уж на моего Хасана найдет, человек этот немедленно, сам того не желая, сделается его доверенным.

На сей раз судьба, должно быть, решила сыграть с моим старшим братом злую шутку, потому что рядом с ним оказался не кто иной, как Мукбил Челеби, первый придворный сплетник, доносчик, интриган. Вот с этим-то Мукбилом Челеби Хасан и заговорил, будто с самым ближайшим другом.

– Какая нелепость, – начал Хасан, – воображать, будто что бы то ни было может кануть в небытие!

Мукбил ответил взглядом, полным интереса и сопереживания. Разговор велся, разумеется, вполголоса, чтобы не услышали. Но говорить с Мукбилом Челеби, пусть даже и вполголоса, все равно, что орать на всю базарную площадь, – все все будут знать!

– И эта торжествующая напыщенность! Если уж воину захотелось поджечь, разве нельзя это сделать молча и решительно? Иначе я невольно вспоминаю историю одной продажной гречанки по имени Таис. Александр Македонский взял ее с собой в поход, и она приказала поджечь великолепный дворец; кажется, она сочла прекрасных каменных быков – стражей ворот и дверей – символом деспотизма! – брат улыбнулся насмешливо.

Мукбил Челеби сделал большие глаза.

– И возможно ли создать, выстроить, родить нечто совершенно новое? Подобное мнение – такая же мнимость, как и пресловутое убеждение в том, что существует некое окончательное небытие!

Мукбил Челеби внимательно выслушал как рассуждения о небытии, так и о возможности или невозможности рождения чего-то совершенно нового. В результате мой старший брат Хасан подвергся опале. Султан Орхан при виде его делал тоскливую и досадливую физиономию. Я полагаю, что султан Орхан вовсе не был настолько глуп или легковерен, чтобы всерьез принимать наветы Мукбила Челеби! Просто султан понял, что брат мой при всей своей храбрости человек ненадежный, эгоистичный и не знающий удержу. Ведь Хасан даже не задумался о том, кому он поверяет свои мысли, не думал о последствиях своей откровенности, спеша удовлетворить свою страсть к оригинальным монологам. Разумеется, мой отец по-прежнему пользовался уважением при султанском дворе. Он повел себя умно, но, увы, у него не хватило силы воли показать всем, будто он отвернулся от родного сына. Результатом было то, что отцу предложили назначение в Айдос, на крупную административную должность. Отцу удалось уговорить Хасана, который оставался не у дел, поехать со всеми нами.

Сначала мне не очень хотелось покидать Брусу. Это был мой город у подножья моей горы! Но после я заметил, что мать даже рада предстоящему отъезду. В Айдосе жил ее отец, там остались ее сестры, мать радовалась возможности повидать своих родных. Она принялась рассказывать мне о том, что я увижу прекрасный пролив Босфор, и мне захотелось увидеть его. Я уже не так жалел о том, что покидаю мой Анадол, мой Олимп, мою Брусу. Но судьбе угодно было, чтобы, прощаясь с миром моего детства, я все же заплакал.

Мы двигались медленно, целым караваном, довольно-таки пышным. Мужчины ехали верхом, женщины – в крытых повозках. В придорожных селах останавливались, меняли коней. Я то ехал на коне вместе со взрослыми, а то пересаживался в повозку к матери. В десять лет я уже хорошо держался в седле и не боялся пускать коня в галоп. Иногда мы ночевали на открытом месте. В сумеречном воздухе вдали я различал очертания моей горы – моего Олимпа! Мы разжигали костры. В те дни я впервые принял участие в охоте. Отец любил охоту, держал отличных гончих псов и славился своими соколами. Но прежде он не брал меня на охоту. Я увидел теперь совсем близко, как сидит благородная птица, чья головка прикрыта кожаным колпачком, на согнутой в локте руке сокольничего, спрятанной в большую рукавицу. Вот колпачок сдернут и сокол молниевым камнем взмывает в небо. В этих местах водились куропатки, округлые птички, местные жители почитают их символом женской верности и преданности домашнему очагу. Приятных, домашних женщин они зовут «куропатками». Надо сказать, очень вкусное жаркое получалось из этих куропаток. Служанки хлопотали у костров под надзором моей матери и Пашши, матери Хасана; звенели медные котлы и сковородки, вкусно пахло супом и жарким. И эти звуки и запахи казались какими-то странными на открытом воздухе, когда вокруг зеленела трава, а вдали голубела горная вершина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю