355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рюдигер Сафрански » Хайдеггер: германский мастер и его время » Текст книги (страница 22)
Хайдеггер: германский мастер и его время
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:40

Текст книги "Хайдеггер: германский мастер и его время"


Автор книги: Рюдигер Сафрански



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 46 страниц)

Мир как Целое… Почему требуется особое настроение, чтобы пережить, прочувствовать это? Ведь мир всегда здесь; мир – это всё, что можно охарактеризовать как случайность или как падение. И мы всегда находимся в его средоточии. Конечно. Но мы уже успели кое-что узнать: для Хайдеггера это повседневное пребывание в мире одновременно означает впадение в зависимость от мира. Мы исчезаем, растворяемся в нем. И потому Хайдеггер уделяет такое внимание настроению скуки: в этом настроении – как и в настроении ужаса, которое было проанализировано в «Бытии и времени», – «Целое мира» предстает перед нами в некотором отдалении, отделенное от нас той дистанцией, которая только и делает возможной метафизическую позицию удивления или ужаса, а значит, является необходимым условием третьего акта экзистенциальной драмы. В первом акте человек – каждодневно – растворяется в мире и мир наполняет его собой; во втором акте все куда-то «отодвигается», теряет свою значимость и свершается событие великой пустоты, тройственной негативаности (не-самость, незначащий мир и отсутствие соотнесенности между ними); наконец, в третьем акте то, что ранее было «отодвинуто», вновь возвращается: возвращаются собственная самость и мир. Самость и вещи в определенном смысле становятся более «сущими», чем были прежде: они обретают новую, повышенную интенсивность. К этому все и сводится. Хайдеггер редко формулировал свои идеи так ясно и незащищенно, как в этом лекционном курсе: «Дело идет не менее как о восстановлении этого изначального измерения события в философствующем бытии, чтобы снова «видеть» все вещи проще, зорче и неотступнее» (ВиБ, 345).

Тема «мир как целое» слишком велика, чтобы взгляд исследователя мог ее охватить. Наверное, это так. Именно поэтому Хайдеггер хотел показать, что эта большая тема, хотя она слишком велика для исследования, повседневно непосредственно переживается нами в таких настроениях, как скука и ужас, – переживается в те мгновения, когда мир от нас ускользает. Ближе к концу лекционного курса, когда оглядываешься назад, становится очевидно, что весь проделанный Хайдеггером филигранный анализ скуки был лишь попыткой описать, каким образом мы имеем «мир как целое».

Но перспективу можно и перевернуть. То, что мы «имеем мир», – это одно; и совсем другое – что мир «имеет» нас. «Имеет» не только в том смысле, что мы растворяемся в мире обезличенных людей (Man) и «забот о подручном» (Besorgen des Zuhandenen). Как раз этот аспект Хайдеггер уже рассмотрел в «Бытии и времени». Сейчас его интересует то обстоятельство, что мы принадлежим к природному царству.

Во второй части лекционного курса Хайдеггер впервые предлагает набросок своего рода натурфилософии – эта попытка так и останется единичной в его творчестве, больше он ее никогда не повторит. Насколько большое значение придавал ей сам Хайдеггер, видно из того, что он ставил эти рассуждения в один ряд с «Бытием и временем».

Годом ранее были опубликованы две важные работы по философской антропологии: «Положение человека в космосе» Макса Шелера и «Ступени органического» Хельмута Плеснера. Шелер и Плеснер пытались, каждый своим путем, соединяя результаты биологических исследований и их философские интерпретации, раскрыть взаимосвязь между человеком и остальной природой и тот разрыв, который существует между ними. Сам Хайдеггер в «Бытии и времени» так сильно подчеркнул наличие разрыва между присутствием и нечеловеческой природой, что, как потом утверждал критиковавший его Карл Лёвит, при чтении этой книги неизбежно напрашивался вывод об оторванности человеческой экзистенции от телесных, природных предпосылок ее существования. Шелер и Плеснер, оба отчасти побуждаемые к тому неприятием точки зрения Хайдеггера, вновь поместили человека в природный контекст, однако – что было главной проблемой для них обоих – показали и его «несводимость» к этому контексту.

В то время особенно большое внимание привлекло к себе исследование Шелера. Хайдеггер почувствовал, что должен ответить на его вызов, совершив собственный экскурс в сферу натурфилософской антропологии.

Природа относится к миру. Но имеет ли вообще нечеловеческая природа «мир»? К примеру, камень или животное – имеют ли они некий мир или просто появляются, встречаются в нем? В нем – то есть в мировом горизонте, который «имеется» только для человека, этого миросозидающего природного существа?

В «Бытии и времени» Хайдеггер объяснил, что способ бытия природы, как неорганической, так и органической, и вообще телесного аспекта жизни «лишь по видимости само-понятен» (Бытие и время, 371). Это не так просто: чтобы сознание «схватило» бессознательное, чтобы было познано то, что само не способно познавать. Присутствие, или бытие-вот (Dasein) должно понять некое сущее (Seiendes), бытие которого вовсе лишено этого «вот» (da).

Натурфилософская часть лекций по метафизике представляет собой отдельное размышление об этом «вот» и о том, как вообще мы можем понимать природу, не знающую этого «вот». Хайдеггер хочет проникнуть в эту тьму, чтобы оттуда еще раз бросить взгляд на человеческую экзистенцию. Бросить взгляд отстраненный, для которого то событие, что в человеке происходит просветление, благодаря чему светло делается вообще в природе, является совершенно необычным. Речь идет вот о чем: взгляд на человека «со стороны» природы позволяет обнаружить, что в нем, человеке, открывается бытие-вот (Da-sein) – просвет (Lichtung), как позже назовет это Хайдеггер, – в котором могут «показываться» вещи и сущности, сами от себя сокрытые. Бытие-вот дает природе сцену. Единственный смысл натурфилософии Хайдеггера заключается в инсценировании эпифании этого «вот».

Вещи и сущности «выступают» перед нами. Но можем ли и мы, в свою очередь, поставить себя на их место? Можем ли мы разделить с ними их способ бытия? Могут ли они сообщать нам какие-то свои свойства и можем ли мы сообщать какие-то наши свойства им?

Мы разделяем с ними мир, в который они погружены, тогда как для нас он представляет собой «вот». И потому в определенном смысле мы им даем это «вот», которого сами они не имеют. А от них мы воспринимаем волшебство их покоя и полной погруженности в то, чем являются они сами. И благодаря этому можем на самих себе испытать, что значит «нехватка бытия».

Хайдеггер начинает свой экскурс с рассмотрения камней. Камень безмирен. Он пребывает в мире, но не способен из себя самого установить какое-либо отношение с миром. Переходя далее к животным и описывая те отношения, что существуют между ними и миром, Хайдеггер опирается главным образом на исследования Якоба фон Икскюля[225]Note 225
  Якоб фон Икскюль (1864-1944) – немецкий биолог, зоопсихолог и философ. Окончил Тартуский университет. Работал в физиологическом институте в Гейдельберге и на зоологической станции в Неаполе. С 1925 г. профессор Гамбургского университета, при котором создал институт по изучению отношений животных со средой.


[Закрыть]
. Он говорит, что животное «бедно миром» (weltarm). Окружающий его мир – это именно «кольцо окружения» (Umring), которым охвачены (benommen sind) все инстинкты животного (GA 29/30, 347). В соответствии с поступающими оттуда раздражениями приходят в действие, отмыкаются определенные способы поведения и импульсы. Для животного миром является «окружающая среда». Оно не способно выжить, будучи оторванным от этой среды. Хайдеггер цитирует голландского биолога Буйтендайка: «Итак, оказывается, что во всем животном мире связь животного с его окружением почти так же прочна, как и единство тела» (GA 29/30, 375). Этот малый «окружающий мир», который можно рассматривать как продолжение тела животного, Хайдеггер называет «кольцом отсутствия препятствий» (Enthemmungsring). Животное реагирует на все, что прорывается внутрь этого кольца; оно реагирует на Нечто и в этом смысле связано с ним, но не воспринимает его как именно эту, конкретную данность, или, иными словами: оно не воспринимает самого акта своего восприятия. Животное в определенной мере открыто для мира, но мир не может стать для него открытым, очевидным именно как мир. Мир открывается только человеку. Между человеком и его миром разверзается некое свободное пространство. Привязанность человека к миру уже настолько ослабла, что человек может как-то относиться и к миру, и к самому себе, и к себе как к чему-то такому, что происходит в мире. Конкретный человек не только отличен от других, но может и «из себя самого» отличать себя от других; кроме того, он не просто по-разному относится к разным вещам, но и сам выявляет различия между ними. Как мы уже знаем, Хайдеггер называл это промежуточное «пространство» свободой. Пребывающее в мире сущее, попав в горизонт свободы, приобретает другой характер реальности: оно теперь выделяется – как реальное – на фоне возможного бытия. Существо, которое обладает возможностями, не может не воспринимать реальность как реализацию возможностей. Пространство возможного, раскрывающееся перед человеком, как бы придает реальному четкий контур, делает его уникальным. Это пространство включено в горизонт сравнимости, генезиса и истории, а значит, и времени. Благодаря всему этому у человека появляется возможность удержать Нечто в поле своего восприятия именно как «это» (конкретное) Нечто, отличить его от других, «опросить» его. Если для животного Нечто входит в зону охваченности (Benommenheit) окружающим миром, зону, в которой субъект восприятия проживает, но не переживает мир, то с появлением человеческого взгляда оно впервые выделяется на этом смутном фоне как нечто отчетливо воспринятое, «схваченное» (wahrgenommene). К возможному бытию, между прочим, относится и мысль, что Нечто могло бы вовсе не существовать. Эта мысль придает миру особую прозрачность. Мир – совокупность всего, что случайно и подвержено падению; и именно поэтому мир – это не Всё. Он «оправлен» в еще более просторные пространства возможного и недействительного (незначащего). Только потому, что мы чувствуем, что значит «отсутствующее», мы можем пережить присутствие как таковое – пережить, испытывая благодарность, удивляясь, ужасаясь или радуясь. Реальность, какой ее переживает человек, постоянно пребывает в прерывистом движении: она то подступает ближе, то прячется, то вновь показывает себя.

Эта соотнесенность с возможным бытием и с Ничто – то, что совершенно отсутствует в отношении животного к миру, – характерно именно для человеческого, более свободного отношения к миру, которое Хайдеггер называет миросозидающим (weltbildend).

Если Макс Шелер в своем антропологическом эссе «Положение человека в космосе» интерпретировал духовную личность человека, опираясь на шеллинговскую идею «становящегося» – в человеке и посредством человека – Бога, то Хайдеггер в конце лекционного курса по метафизике напоминает о другой великой мысли Шеллинга: именно в человеке природа открывает глаза и впервые замечает, что она есть. Этот описанный Шеллингом «просветляющий взгляд» (Lichtblick) природы (GA 29/30, 529) Хайдеггер называет «открытым местом», которое «открывается» только в человеке, ибо все остальное сущее по природе своей закрыто. Без человека бытие оставалось бы немым: оно было бы здесь, но не было бы «вот-бытием». В человеке природа впервые совершает прорыв к самопрозрачности (зримости для самой себя).

Курс лекций о метафизике, прочитанный в зимний семестр 1929/30 года, – несомненно, самое значительное из всех устных выступлений Хайдеггера и едва ли не второй по значению труд его жизни – начался с инсценирования и анализа скуки, настроения вялого безразличия ко всему. А закончился резким переходом от этого скучного безразличия к совершенно иному настроению – энтузиазму. Именно в этих лекциях мы находим один из редких хайдеггеровских пассажей, которые проникнуты духом торжества жизни: «Человек – это Не-могу-оставаться-на-месте и Не-могу-двинуться-вперед… И только там, где опасность ужаса, там и блаженство изумления – та зоркая захваченность [сущим], которая есть дыхание всякого философствования» (GA 29/30, 531).

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Подведение итогов в последние годы республики. Плеснер. Обрушивающиеся перекрытия. Друг и враг. Двусмысленность Хайдеггера: индивид или народ? Первое приглашение в Берлин. Карл Мангейм. Спор вокруг социологии знания, попытка спасти либерализм. Об умении притираться друг к другу, несмотря на «неустранимые шероховатости». Хайдеггер в платоновской пещере. Идея полномочности. Как сущее становится еще более сущим.

Незадолго до своей смерти Макс Шелер (в докладе 1928 года) сказал: «За всю историю, охватывающую около десяти тысячелетий, наша эпоха – первая, когда человек стал полностью и без остатка проблематичным для самого себя; когда он больше не знает, что он такое, и в то же время знает, что он этого не знает».

Диагноз Шелера относится к двум аспектам исторической ситуации, сложившейся к концу существования Веймарской республики. Первый аспект касается появления множества противоборствующих друг с другом идеологий и мировоззрений. Почти все они были «настроены» на грядущую в скором будущем катастрофу – некое крушение, перелом или разлом – и в своей совокупности порождали только ощущение беспомощной растерянности.

«Это как если бы мир вдруг стал жидким и начал утекать сквозь пальцы» – так Вальтер Ратенау[226]Note 226
  Вальтер Ратенау (1867-1922) – еврейско-немецкий промышленник, государственный деятель и публицист; изучал философию, естественные науки и электротехнику, основал первый в Германии электрохимический завод, с 1915 г. председатель «Всеобщей компании электричества» (АЭГ). Автор ряда философских работ, в том числе эссе «К критике эпохи» (1912), откуда взята приведенная здесь цитата, и книги «Новое общество» (1919), в которой он предложил свой вариант гармоничного социального устройства. В феврале 1922 г. был назначен министром иностранных дел, а 26 июня того же года убит членами подпольной террористической организации.


[Закрыть]
уже в 1912 году описывал процесс, более позднюю стадию которого Роберт Музиль (ближе к концу Веймарского периода) прокомментировал еще язвительнее[227]Note 227
  В эссе «Беспомощная Европа».


[Закрыть]
: «Стоит только появиться какому-нибудь новому «изму», как все думают, что с ним явился и новый человек, и с завершением каждого учебного года начинается новая эпоха… Неуверенность, отсутствие энергии, пессимистический настрой характерны для всех нынешних душ… И, естественно, все это приводит к неслыханной мелочной торговле в духовной сфере… Политические партии сельских хозяев и работников ручного труда имеют каждая свою философию… Духовенство раскинуло свои сети, но и у штайнерианцев миллионы приверженцев, и университеты тоже ценятся. Я даже как-то прочитал в газете профсоюза кельнеров о мировоззрении младшего персонала ресторанов, который требует всяческого уважения к себе. Просто какой-то вавилонский сумасшедший дом: из тысяч окон наперебой вопят тысячи голосов!»

«Перепроизводство мировоззрений» в Веймарский период было реакцией на то, что традиционные модели интерпретации мира и ориентации в нем явно не выдерживали перегрузок, обусловленных новыми событиями и ситуациями. К числу этих новых ситуаций относится в первую очередь плюрализм либерального открытого общества, которое характеризуется именно отсутствием какого бы то ни было обязательного мировоззрения или представления о человеке. В таком обществе обязательны не содержательные высказывания, а только правила игры, которые – по крайней мере, в идеале – требуют мирного сосуществования даже противоположных смыслополагающих проектов. В плюралистической среде со свойственным ей многообразием духовной жизни так называемые «истины» низводятся до уровня простых мнений. Это, конечно, не может нравиться тем, кто полагает, будто нашел «спасительное слово». Демократия как форма жизни делает относительными все притязания на обладание абсолютной истиной. Ганс Кельзен[228]Note 228
  Ганс Кельзен (р. 1881) – австрийский юрист, профессор Венского, Кёльнского и Женевского (1933-1940) университетов. В 1940 г. эмигрировал в США, с 1942 г. профессор Калифорнийского университета. Один из основателей так называемой нормативистской школы права.


[Закрыть]
, один из немногих защитников республики среди юристов, в ту пору объяснял это так: «Метафизически-абсолютистское мировоззрение связано с автократической позицией, критически-релятивистское – с демократической. Тот, кто считает, что абсолютная истина и абсолютные ценности человеческого познания изжили себя, должен признавать не только свое, но и чужое, противоположное мнение по меньшей мере допустимым. Поэтому релятивизм есть мировоззрение, предполагающее демократическое мышление».

В веймарском обществе все пользовались преимуществами существования либеральных гарантий свободы мысли, но лишь очень немногие были готовы примириться с релятивизмом как их следствием. Исследование духовной позиции немецкой молодежи, проводившееся в 1932 году, показало, что для большинства представителей этого поколения либерализм мертв: «У этих молодых людей осталось лишь невыразимое презрение к «либеральному» миру, который пренебрежительно называет духовную бескомпромиссность оторванностью от реальной действительности; они знают, что компромиссы в духовной сфере являются началом всех пороков и всяческой лжи».

Выразителем такого рода антилиберализма был русский философ Николай Бердяев[229]Note 229
  Николай Александрович Бердяев (1874-1948) – философ, литератор, публицист, общественный деятель. В 1922 г. был выслан из России и до 1924 г. жил в Берлине, где учредил Русский научный институт и Религиозно-философскую академию. В Берлине им были написаны работы «Смысл истории. Опыт человеческой судьбы» (1923) и «Новое средневековье. Размышления о судьбах России и Европы» (1924). В 1924 г. он переехал в Париж, где открыл парижское отделение РФА, основал и возглавил журнал «Путь» (1925-1940) и издательство ИМКА-пресс. Его перу принадлежит ок. 40 книг и 500 статей.


[Закрыть]
, тогда очень популярный в Германии; в Берлине двадцатых годов он разглядел – и научился презирать – процесс лабораторных экспериментов по производству современной культуры. Его эссе «Новое средневековье» (1927) направлено против демократии, которую автор упрекает в том, что она позволяет «большинству голосов» решать, что есть истина. «Демократия – свободолюбива, но это свободолюбие возникает не из уважения к человеческому духу и человеческой индивидуальности, это – свободолюбие равнодушных к истине»[230]Note 230
  Бердяев Н. А. Новое средневековье. М.: Феникс – ХДС-пресс, 1991. С. 65.


[Закрыть]
.

Бердяев отожествлял демократию с недостаточным уважением к духу. Макс Шелер тоже говорит о все усиливающемся презрении к духу – втором (наряду с ощущением растерянности) из двух аспектов современной ситуации, которые он подвергает философскому анализу. Но Шелер возлагает ответственность за это презрение к духу не на демократию, а на ее противников. С его точки зрения, презрением к духу проникнуты все те течения, которые отрекаются от цивилизации, призывают вернуться к (мнимо) естественному, или элементарному, и заклинают такие «изначальные» силы, как кровь и почва, инстинкт, опьянение, народная общность и судьба. «Всё это указывает на систематический бунт инстинктов в человеке новой мировой эры». Шелер считал, что инстинкты восстают против рассудка, который требует постоянных компромиссов. Томас Манн, вдохновленный идеями Шелера, сходным образом описал доминировавшие в ту эпоху умонастроения в статье «Немецкая речь» (1930). Он говорил о «распустившихся школьниках», которые сбежали из «идеалистически-гуманистической школы» и теперь исполняют «Виттову пляску фанатизма». «Эксцентричному душевному состоянию человечества, сбежавшего от Идеи, соответствует политика в гротескном стиле: с замашками в духе Армии спасения, с массовыми конвульсиями, с базарной шумихой, с криками «Аллилуйя!» и дервишески-монотонным скандированием лозунгов – до тех пор, пока у всех не выступит на губах пена. Фанатизм становится принципом спасения, воодушевление – эпилептическим экстазом, политика – опиумом для масс Третьего рейха или пролетарской эсхатологией, разум же закрывает свой лик». Томас Манн восхваляет практичный республиканский разум социал-демократического рабочего движения. Он делает ставку на левоцентристские политические силы и предупреждает интеллектуалов о том, как опасна эрозия основополагающих гуманистических идеалов, советует не доверять экзальтации «авантюрных сердец», которые, изголодавшись по интенсивности переживаний, жаждут бунта любой ценой и превозносят разрушение, так как усматривают в нем выражение метафизического экстаза. Томас Манн намекает на «бунтарей» типа Эрнста Юнгера, заявившего в середине двадцатых годов: «Мы не укрепимся нигде, если огнеметы предварительно не осуществят в этом месте большую чистку посредством Ничто».

Томас Манн оперировал чисто политическими доводами, Шелер же оставался в рамках философии. Он призывал дух заново осмыслить свою роль, проявить самокритичность и осознать наконец тот факт, что время великих духовных синтезов действительно миновало. Но это не значит, что дух должен отступить и примириться со своим поражением. Напротив, ему следует постичь собственную сомнительность как особый благоприятный шанс. Шелер придает растерянности возвышенное значение. Его последний труд «Положение человека в космосе» заканчивается, как известно, мыслью о том, что утрата уверенности в чем бы то ни было могла бы стать началом рождения нового Бога. Но уже не Бога «спасения и помощи», «внемирного всемогущества», а Бога свободы. Такого Бога, который растет благодаря нашим свободным действиям, нашей спонтанной энергии и инициативе. Этот Бог не предлагает никакого убежища тем, кто сбил себе ноги, бродя по дорогам современности. «Для поддержания человека, для элементарной компенсации его слабостей и для удовлетворения его потребностей, которые все время грозят превратить его в «предмет», не предусмотрено никакого абсолютного бытия».

Итак, Бог Шелера являет себя в мужественном стремлении к свободе. Надо выстоять в нынешних смутах, выдержать утрату ориентиров. Из той силы, что противостоит всякого рода фанатичной односторонности и догматизму, родится новый гуманизм – как «идея вечного, объективного Логоса… проникновение … в тайны которого доступно не одной нации, не одному культурному кругу, а только всем вместе, включая и будущих… незаменимых в своем солидарном… сотрудничестве (ибо каждый из них уникален) субъектов культуры».

Хельмут Плеснер в эссе «Власть и человеческая природа» (1931) цитирует эти рассуждения Шелера как пример стремления (очевидно, непреодоленного до конца даже самыми свободными умами) найти формулы, которые позволили бы достичь компромисса, «навести мосты» в ситуации духовной бесприютности. «Как можем мы здесь, где все затоплено наводнением, надеяться на возможность какого-то прочного синтеза, который не потребовал бы основательного ремонта уже через несколько лет? От перекрытий нам ждать нечего – кроме того, что они обрушатся».

Антропологический принцип Плеснера: человек определяется только тем, что не может быть определен окончательно, ибо любые этические, научные, религиозные рамки возможного определения сами являются историческим продуктом жизнедеятельности человека. «Человек» в определяющем, сущностном смысле всегда остается изобретением им же самим создаваемой культуры. Все высказывания о человеке никогда не могут охватить человека как завершенную, опредмеченную величину. Любая возможная точка зрения на человека располагается в «сфере творческого субъективизма». Субъективизм этот следует рассматривать в радикально-историческом плане. Однако история – не просто «сцена», на которой «в соответствии с какой-то взаимосвязью появляются (и потом вновь уходят с нее) носители вневременных ценностей»; скорее уж историю нужно понимать как «место создания и уничтожения ценностей» (304). Но даже и эта идея историчности есть лишь одна из исторически обусловленных идей. Мысль о том, что в процессе истории ценности сами собой релятивизируются, тоже не может быть абсолютно правильной. Существовали и сейчас еще существуют культуры, которые не знают такого рода тематизации собственных основ. Так что в результате остается одно: «будоражащая» идея неисчерпаемости человека. Человек неисчерпаем, потому что его основания всегда располагаются «перед» ним. Что собой представляет человек, это всегда только предстоит узнать – в очередной миг решения. Предназначение (Bestimmung) человека заключается в его самоопределении (Selbstbestimmung), то есть в том, что он сам выбирает для себя предназначение. Человек есть то, чем он решил стать. Он «проектирует» себя самого исходя из ситуации неопределенности. «Будучи связанным с самим собой этим отношением неопределенности, человек постигает себя как силу и открывается навстречу своей жизни, теоретически и практически, как открытый вопрос» (321).

Отсюда Плеснер делает вывод: вовсе не философия, а только практическая деятельность в бесчисленных ситуациях, каждая из которых неизбежно оказывается необозримой, решает вопрос о том, что собой представляет человек в тот или иной конкретный исторический момент. Сущность человека нельзя обнаружить «ни в каком нейтральном определении какой бы то ни было нейтральной ситуации» (319). В этой связи Плеснер заговаривает о Хайдеггере, чья фундаментальная онтология (по его, Плеснера, мнению) содержит слишком много нейтральных определений человеческого бытия.

Экзистенциальные понятия Хайдеггера, считает Плеснер, исторически индифферентны, и в этом заключается их недостаток. Например, само понятие историчности понимается не исторично.

По словам Плеснера, Макс Шелер и Мартин Хайдеггер исполняют, каждый на свой лад, «симфонию взглядов, бросаемых в Абсолютное» (286). Первый видит Абсолютное в творческом духе, второй – в основаниях, фундаментах присутствия.

У Хайдеггера такая позиция в конечном итоге приводит к презрительному отбрасыванию всей политической сферы, которую он считает сферой обезличенных людей (Man) и неподлинности – областью, резко отграниченной от сферы подлинного («собственного») бытия самости. Но эта последняя сфера, которую немцы обычно называют Innerlichkeit («внутренней жизнью»), как раз и есть то последнее метафизическое убежище, в котором люди еще пытаются укрыться от силы истории.

Хельмут Плеснер же хочет, чтобы философия изнутри себя раскрылась навстречу этой силе, даже рискуя погибнуть. Философия должна погрузиться в «бездонность реальности» (345), а это значит: осознать, что она сама, желает ли она того или нет, включена в «естественные жизненные отношения дружбы и вражды» (281). Для нее не может быть никакой лишенной напряжения «внеположности», никакой позиции «над» враждующими партиями. Нынешнее время не допускает никакого «универсалистского» расслабления, не дает никакой передышки. Философия, которая намеревается исходить из реальности, должна вступить в элементарные отношения дружбы и вражды и попытаться их понять, чтобы из них понять и саму себя. Здесь Плеснер явно опирается на определение «политического», данное Карлом Шмиттом.

Эссе Хельмута Плеснера было написано в период, когда в Германии уже начиналась гражданская война. Национал-социалисты добились убедительной победы на выборах в рейхстаг в сентябре 1930 года[231]Note 231
  На выборах в 1930 г. нацисты получили ок. 6,5 млн голосов и выдвинулись на второе (после СДПГ) место в рейхстаге.


[Закрыть]
, штурмовые отряды патрулировали улицы городов, время от времени ввязываясь в уличные схватки с бойцами «Ротфронта»[232]Note 232
  «Ротфронткемпфербунд» («Союз борьбы Красного фронта») – военные отряды Коммунистической партии Германии в период Веймарской республики. Некоторые отряды проходили боевую подготовку под руководством советских инструкторов. Указом от 24 марта 1933 г. КПГ и ее вооруженные формирования были запрещены.


[Закрыть]
или защитниками республики. Центристская позиция, ориентированная на разумные компромиссы, практически исчезла. Политический стиль того времени определялся формированием враждующих лагерей.

В этой ситуации Плеснер требует, чтобы философия наконец очнулась от своих грез, от обманчивого представления, будто она способна постичь «основание» человека. Она не умнее, чем политика. У обеих одно и то же поле зрения, «открывающееся в непостижимое «Куда», из которого философия и политика посредством рискованных предвосхищений… формируют смысл нашей жизни» (362).

Осознание радикально понимаемой историчности приводит Плеснера к той точке зрения, что философия – не только из-за навязанного ей извне обязательства, но и в силу внутренней логики своего развития – должна вступить в опасную сферу политической жизни. Но, открывшись навстречу политике, философия сразу же замечает, как трудно ей держаться на уровне требований своего времени. Философское мышление «никогда не бывает таким же широким, как жизнь, и вместе с тем оно всегда шире жизни» (349). Кажется, философия по самой своей сути не способна сосредоточиться на текущем историческом моменте. Поэтому она, как правило, ограничивается тем, что формулирует общие принципы или описывает свои видения. Она предпочитает держаться либо в сфере предпосылок, либо в сфере ожиданий. И уклоняется от запутанного «настоящего», от мига принятия решения. Политика же, как утверждает Плеснер, «есть искусство распознавать нужный миг, благоприятную возможность. Там все зависит от момента» (349). Плеснер хотел бы видеть такую философию, которая открывается навстречу этому «мигу».

Чего же в 1931 году требовал актуальный «миг» от философа? Ответ Плеснера: постижения значения «народности». «Народность есть такая же сущностная черта человека, как способность говорить «я» и «ты», как доверчивость и отчужденность» (361). Просто позволить своей сопричастности к народу раствориться в идее универсального гуманизма – наихудший вид идеализма. «Собственное» должно утвердить себя – это верно как в отношении индивида, так и в отношении народа. Но такое самоутверждение не предполагает господства одного над другими, образования иерархической структуры. Поскольку все народы и все культуры вырастают на «мощной почве… творческой субъективности», Плеснер признает «ценностно-демократическое равноправие всех культур» (318) и надеется на «постепенное преодоление абсолютизации собственной народности» (361). В переводе на ясный политический язык это означает: следует содействовать национальному самоутверждению немцев (вопреки несправедливым требованиям Версальского мирного договора и репарационным платежам), но одновременно – давать отпор национальному и, тем более, расовому шовинизму. И все-таки принадлежность к определенной «народности» сохраняет «аспект абсолютности», ибо индивид не может распоряжаться этой своей принадлежностью, а всегда уже изначально обнаруживает себя в ней. «Для человека все политические проблемы помещаются в горизонте его народа: потому что человек существует только в этом горизонте, в случайном преломлении этой возможности». Такая ситуация, говорит Плеснер, не допускает для человека «никакой чистой самореализации – ни в мыслях, ни в действиях… а [допускает] лишь относительную, ориентированную на определенную народность, к которой он всегда принадлежит по крови и в силу традиции» (361).

Плеснер заканчивает свое эссе еще одним критическим замечанием в адрес Хайдеггера, которому ставит в вину отсутствие интереса к «народности». Своей «философией подлинности» Хайдеггер еще более углубляет традиционный для Германии «разрыв между частной сферой спасения души и общественной сферой власти». И тем самым содействует распространению «политического индифферентизма», представляющего, по мнению Плеснера, опасность для «нашего государства и нашего народа».

Я позволил Плеснеру высказаться так пространно, потому что его философия, опирающаяся на идеи Хайдеггера, политизировалась и национализировалась «на виду у всех», с высокой степенью саморефлексии, тогда как у Хайдеггера те же процессы протекали скорее в скрытой, латентной форме. Но именно потому, что они происходили подспудно, Хайдеггеру в 1931 году, когда вышло эссе Плеснера с критикой в его адрес, не было нужды чувствовать себя задетым. Ибо к тому времени он тоже уже искал способы установления прочных связей с «народностью» и, значит, с политикой – искал почти на тех же путях, что и Плеснер.

Я еще раз напомню о том ходе мысли в «Бытии и времени», который связывает воедино понятия историчности, судьбы и народа. Идея принадлежности индивида к народному сообществу уже в этой работе играла определенную роль, пусть и не центральную. Хотя идеал экзистенции в «Бытии и времени» скроен по мерке свободного самоопределения индивида, Хайдеггер не хочет понимать его как индивидуализм. Поэтому он подчеркивает, что такие фактичные силы присутствия, как сообщество и народ, должны быть включены в собственный проект присутствия как аспекты брошенности. Тот, кто решился «свободнее от иллюзий» принимать «брошенность своего вот» (Бытие и время, 391), не может не заметить, что он не волен выбирать народ, к которому принадлежит, что он брошен и в народ, то есть от рождения принадлежит к истории, традиции и культуре этого народа. Хайдеггер называет судьбой такую вовлеченность индивидуального присутствия в «событие общности, народа» (там же, 384). Но эта сопричастность, как и другие виды жизненной самореализации, может проживаться по-разному – подлинно и неподлинно. Присутствие может осознанно принять судьбу народа, понятую таким образом; тогда оно будет готово разделить эту судьбу и нести за нее ответственность; оно сделает дело народа своим делом – и даже при необходимости пожертвует ради него собственной жизнью; оно «изберет себе своего героя» (там же, 385) из сокровищницы традиции этого народа. Но при всем том индивид не должен отказываться от своей ответственности перед самим собой. Подлинная связь с народом остается связью с собственной самостью. И, напротив, «неподлинно» ведет себя тот, кто ищет причастности к народу лишь затем, чтобы убежать от собственной самости; в его восприятии народ не будет ничем иным, кроме как миром «обезличенных людей» (Man).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю