Текст книги "Браво, молодой человек!"
Автор книги: Рустам Валеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Браво, молодой человек!
Глава первая
1
Они шли, впереди была теплая мгла…
В благостной тихой пустоте узкой улочки, у иссохшего забора с перевесившимися через него тяжкими, зелеными и чуть припыленными кипами сирени, они обнялись, томясь, изнемогая от близкого незамирающего блеска глаз и ощущения обоюдной силы; их томило счастье и горечь этого окаянного счастья – он мог бы легко поднять ее к себе на грудь и нести, потом опустить и быть возле нее и долго ее любить, чувствуя каждой жилочкой трепет и волненье, и слезы покоя, и счастливый смех, и слыша заранее и понимая какие-то очень хорошие слова, которые вот-вот скажутся…
Они расстались, когда им приближалось к двадцати (нам уже восемнадцать, говорили они горестно и отчаянно, уже под двадцать, а ни черта еще не сделано!), и долгие годы разделяли их, а встретились, когда им не было еще тридцати (до тридцати – боже ты мой! – надо было жить да жить целых два года).
Долгие годы разделяли их, они любили друг друга, не так, правда, как Ромео и Джульетта, потому что им надо было еще и просто жить и испытывать натиск разнообразных многочисленных забот, создающих такую круговерть суеты, что не всякому в наш быстрый век из нее выбраться.
Ни он, ни она не достигли за эти долгие годы высокого положения, и уже усмешка стала мелькать на губах у них, когда они вспоминали невообразимо смелые мечты ранней юности; не сделали открытий, кроме разве одного – жить им друг без друга очень плохо.
…Она очень медленно, украдкой от него, повернула голову и глянула туда, – но он глянул тоже, – где наполовину была растворена ветхая калитка и где два окна, выходящие на улицу, сохраняли на себе тусклый отсвет вечера. Когда они посмотрели потом друг на друга, содрогнулись – от близости домика, от мысли об уюте и обыкновенном счастье, которым счастливы тысячи людей.
– Туда нельзя, – сказала она тихо, и жалуясь, и наряду с этим давая ему понять, что ей приходится быть непреклонной.
Был в Тихгороде домик, где когда-то они жили вместе, где вместе жили их матери, а теперь – Рустем с матерью, вместе, одиноко. А вот другой домик, в котором она поселилась недавно и обещала хозяйке, строгой, как все хозяйки, своевременный расчет и спокойное, благообразное пребывание здесь.
Невдалеке, за дворами и палисадниками, за тихой рекой, за грохочущими шоссе, за небольшим заводцем, двор которого обнесен дощатой оградой и к которому плотно протоптана довольно широкая тропа, обрамленная молодыми, но уже высоко вскинутыми тополями, – была степь, таинственная ковыльная земля сокровенной полудетской поры, на которую они боялись ступить легкодумно, просто для прогулок и забав. Им хотелось ступить на эту бескрайнюю землю однажды, когда они отправятся жить дальше и делать большие и очень необходимые дела где-то там, далеко – неизвестно где, известно только, что сперва в своей стране, а потом, может быть, в Египте или в Индии…
– Идем в степь, – сказал он.
– Идем, – просто и грустно сказала она.
И вот они шли. Впереди была теплая недвижная мгла, но в иную минуту легкое веянье касалось их лиц; это, может, дышала нагоряченная за день земля или уходили из ковылей прилегшие там и вспугнутые теперь сомлевшие ветры. Но даже этого легкого веянья хватало, чтобы ощутить впереди далекий ковыльный и звездный простор. Они были счастливые и усталые от этого ощущения.
Они шли и часто спотыкались о скользкие бугорки и оступались в уемы, тоже скользкие, закрытые теменью, и едва не падали, он крепче сжимал ее руку, и сна крепче сжимала ему руку.
– Постой, – сказала она. – Постой же, Рустем! – шепотом сказала она, и легкое родное веянье коснулось его лица.
Они остановились, обернулись назад, в сторону города, и зажмурили глаза от белого сильного света, полыхающего над степью.
Они спотыкались и оскальзывались-то потому, что часто оглядывались назад, а потом, когда опять трогались вперед, ничего перед собой не видели.
Целые исчезнувшие годы были между ними. И она сказала:
– У нас было только хорошее. Правда?
– Всякое у нас было.
– Нет-нет, – тихо простерла она руки к нему. – Когда мы были вместе… у нас было только хорошее. Правда?
– А когда не вместе, всякое у нас было. – Он сказал это очень мягко и погладил ее по щеке, потом по плечу, и оно дрогнуло, приникло к ладони. – Но мы ни в чем не будем упрекать друг друга. Других мы тоже не будем упрекать. И тогда все у нас будет хорошо.
Они тронулись дальше, не оглядываясь больше назад, и глаза их привыкли к темноте, и впереди подрагивала звездочка, то ли уж сорвавшаяся с неба и бьющаяся в ковылях, то ли еще в небе; впереди различалась мутная белесость ковылей, а потом смутно, каким-то хряпким виденьем возник валун. Они подошли к валуну. Рустем потрогал его бока ладонью, они были шершавы и теплы.
Они сели, прислонившись к валуну спиной. Он обнял ее.
Сейчас он мог наслаждаться – он был в глубине степи, ему некуда было спешить, с ним была Жанна, и от него ей тоже некуда было идти. Здесь он мог вспомнить и пережить детство, мог повторить самую раннюю юность и мог подняться ступенькой выше и стать гораздо мудрее и чище, ощутив чистую и мудрую близость с человеком, который дороже всех, всего.
Он поймал лицом ее неясный шепот, стал гладить ее сухие горячие щеки, легкие теплые плечи; она теснее прильнула к нему, он обнял ее мягко и крепко, чувствуя в себе нежность и силу и то, что ей хорошо от его нежности и силы.
Ему хорошо было не уставать. Потом он устал, и это было тоже хорошо. Молчали.
Жанна пошевелилась, отодвинулась от валуна, но руки ее были в руках Рустема. Она сказала:
– Ты долго молчишь.
– Я не молчу, – отозвался он, – я думаю.
– И я, – сказала она. – Только… о прошлом.
– Я тоже думаю о прошлом.
– Значит, мы уже немолодые.
– Нет, – не согласился он, – мы молодые. По разве плохо, если молодым уже есть о чем вспоминать?
Вот мелькнула, сверкнула, ослепительно блестя под чистыми зимними лучами солнца, лыжня и потекла-покатилась в широкие снега, теряясь в их еще более ослепительной яркости; они бежали, слыша, как похлопывают лыжи по твердо убитой лыжне, как верещит скрытый по бокам, в снегу, иссохший мерзлый кустарник, задеваемый палками; внезапно лыжня стрельнула вбок и под уклон, и они стали, окруженные непролазным тальником, и в этой чуткой сухой тишине слышали частое, рывками, дыхание друг друга; они присели, не снимая лыж, на корточках, близко друг к другу, стыдливо смутились, когда исчезла яркая даль снегов; потом небо розовело и меркло.
Возвращаясь в совсем уже густые сумерки, они остановились посреди реки, на дороге, по которой ездили зимой в город рабочие из поселка мясокомбината, из ближних деревень колхозники; зелено, стеклянно мерцали звезды, в морозной с каждым мигом густеющей темноте слышалось скрипенье санных полозьев, ржание лошади, гремучий кашель ездока; мутно-белый свет взворохнул темноту, и вот уже гуденье мотора накатывается все сильней, все неуклонней, и белый луч как бы скоком несется прямо на них; они сходят с дороги и стоят, держась за руки, их обдает крупкой снега, шумом мотора, что-то очень озорное кричит шофер.
…Он со стыдом подумал, что и прежде вспоминал те отдельные, очень яркие, дни, но она была вдалеке, и он, пеняя на себя самого и на других, виноватых в их разлуке, вздыхал совсем, черт возьми, по-стариковски, с этакой умудренной печалью: было – эх, миновало!
Миновало… будто тот кусок жизни, который проходит, так вот просто откалывается – и он уже не твой, ничей, а ты будто бы живешь другой жизнью, другим кусочком, которому тоже суждено отколоться, а тебе – вздыхать только или самоуслаждаться приятной то ли былью, то ли небылью.
Жизнь, конечно, хорошая штука, несется только сломя голову. И ты несешься сломя голову: вот-вот за этим, не за этим, так за другим, третьим, тысячным днем обозначатся какие-то блага наподобие райских.
Остановись же! Ведь из того, что прошло, миновало, можно вернуть, может быть, самое лучшее, что вообще когда-нибудь у тебя будет!
…Он привлек ее к себе и обнял, прижимая к себе ее всю – ее теплые зябнущие плечи, маленькие напряженные груди. Она откидывалась, но только для того, чтобы глядеть ему в глаза, и лицо ее мягко, как-то очень тонко освещалось не то лунным несильным сияньем, не то светом солнца, которое совершало спокойный и неуклонный свой ход меж другими звездами, но могло же, как в сновидении, посветить ей в лицо.
– Если бы это было позже, – сказала она шепотом, – если бы это произошло через десять или двадцать лет, все было бы не нужно… было бы очень поздно, очень не нужно и горько.
О-о, как понеслась, дважды, трижды сломя голову жизнь и стала, как вкопанная, и он дрогнул, когда увидел их встречу, себя и ее, – умудренных, по-горестному добрых друг к другу, точнее, к тому, что было, миновало; усталых, но, может быть, и не очень усталых, сохранивших еще некоторые силы, но не для друг друга, а для своих детей, или одряхлевших родителей, для своей, с горестями и радостями, понемногу идущей на склон, жизни – но не друг для друга.
2
Может, уже начинало светать, а может, просто глаза совсем привыкли к темноте, и Рустем уже различал пучки белого ковыля и – еще белее – ромашки, потом он вдруг увидел еще один валун, и тот вроде шевелился. Ты погляди, хотел он сказать Жанне, погляди – валун точно шевелится, но понял, что кто-то идет к ним, не со стороны города, а с противоположной – степной.
Рустем поднялся и стал всматриваться в того, кто шел к ним.
– Здравствуйте, – услышал он.
– Здравствуй, здравствуй, Ильдар, – сказал Рустем, и Ильдар протянул ему руку. – Жанна, – сказал Рустем, повертываясь к Жанне, – вот познакомься с моим двоюродным братцем.
– Очень приятно, – рассеянно сказал Ильдар, – здравствуйте.
– Мне это очень нравится! – воскликнула Жанна, смеясь и тряся обеими руками руку мальчишки. – Вы гуляете один? Но, может быть, с утра у вас экзамен?
– С утра у меня работа. А был я далеко, та-а-м, – он махнул рукой в темноту. – Но что здесь делаете вы? – Он удивился: будто ходить в степи вдвоем смешное дело, а одному – это да-а!
– Чудак ты, – усмешливо сказал Рустем. – Мы просто гуляем.
– В степи просто гуляют, – вроде огорчился Ильдар, – просто гуляют. А когда-то здесь… Вы знаете песню о Гульсаре?
– Знаю, – сказал Рустем. Он знал эту древнюю песню.
«Войду в ковыли, войду в горячие ковыли! Горячие ковыли, но не горят. Сердце мое горит – и загораются огнем ковыли. Ах, зеленые, белые родные ковыли!.. Люди, погасите ковыли, я плачу оттого, что горят ковыли! Сердце мое догорает и осыпает пепел, но я не плачу. Я плачу оттого, что горят ковыли». Люди спасли ковыли, поется в песне, но не спасли Гульсаре…
– Что-то больно кислый ты, – сказал Рустем.
– Да не кислый я! – почти с возмущеньем сказал Ильдар. Он помолчал, и было заметно, что он усмиряет вспыхнувшее вдруг раздражение и возвращает себя к каким-то плавным, хотя и не слишком спокойным мыслям. – А был я далеко, – проговорил он как бы для себя. – Та-а-м. Там курганы, могильники… Тамерлан проходил когда-то, и где-то далеко есть башня, там похоронена его дочь. И Пугачев, говорят, был здесь.
– По историческим местам ступаешь, помни! – с усмешливой значительностью сказал, не удержался Рустем.
– Никаких там дорог, – как бы для себя говорил Ильдар, – не пасется скот, ни одного домика. И земля не распахана…
Он стоял лицом к городу, и свет с той стороны касался его глаз. Лицо Ильдара было грустно.
– Послушай, – сказал Рустем и взял руку мальчишки. – Чудак ты, чудак! Пусть нам будет немного грустно, пусть мы подумаем в этой тишине, что по горло у нас работы, что и землю надо распахать, и завод строить…
– Трепач ты, – сказал Ильдар, – с тобой никогда по-человечески не поговоришь.
Он был в таком возрасте – он только нынче закончил школу, – когда грусть кажется уделом слюнтяев, а обстоятельные рассуждения о жизни – заурядной болтовней.
– Я не люблю трепаться, – сердито заговорил Рустем, – я люблю дело делать! И кое-что сделал! И не год и не два, а все десять работаю в горячем цехе. И в конце концов… я старший брат, и ты не забывайся!..
Не забудется, до гроба станет помнить мудрые уроки старшего брата!
– Трепач! – крикнул Ильдар, и голос его занесся высоко, и в нем зазвенели восторг и злость. – Трепач! – Он махнул кулаком и кинулся прочь, оскальзываясь, оглядываясь, взмахивая кулаком.
Рустем молчал и не подходил к Жанне.
– Ладно тебе, – сказала она, – не огорчайся.
Как же мне не огорчаться, – подумал он, – когда этот мальчишка ни во что меня не ставит. Я не был таким паскудным мальчишкой, я уважал, я обожал своего старшего брата…
– Ладно тебе!
– Милая, – сказал он и шагнул к ней.
3
Опять они приблизились к валуну и, смущенно постояв, сели, прислонились к валуну спиной. Валун остывал, на травы ложилась роса, становилось зябко; опять они обняли друг друга.
Как хорошо сидеть у валуна, подумал он. А я и не знал, как хорошо сидеть тут! Только однажды я знал, как хорошо, как горестно убежать к валуну…
Четвертый год война шла, и ему было уже восемь – и уже возил он на тачке сосновые шишки из лесу. (Как быстро, как жарко закипал самовар, начиненный этими шишками, и как весело, уютно постреливали они в железной печурке, которую они зажигали вечером, когда остывала большая печь). И уже месил кизяк, доил корову, стоял в очередях за хлебом, но потом мать не стала пускать, боясь, что его задавят. Он собирал картошку, которую копали мать и старший брат, а потом отвозил ее на старой безрогой корове домой.
…Как хорошо, как горестно было убежать к валуну.
Семья слушала очередную сводку Совинформбюро. Наши воевали в Польше, и гады-фашисты катились и катились в тартарары, и мама тихонько гладила густые цыганские кудри старшего брата – Шамиль в том году закончил десятилетку и работал на номерном заводе в одном цехе с мамой – гладила кудри старшего брата, плача и не замечая Рустема. Завтра Шамиля – все уже готово было в дорогу – провожать на фронт.
Рустем выбежал из дому.
Ведь все хорошо, и наши уже побеждают, а мама плачет, ей еще плакать…
Он перебежал речку, побежал в степь. Яркое солнце кружилось в огромном горячем небе, далеко, до самого горизонта, полыхала зелень ковылей. И сразу он обессилел. Он уже не бежал, а брел, ложился в траву, поднимался и опять брел.
Он увидел валун. На нем сидел беркут. Рустем приближался, беркут и не думал улетать, Рустем уже видел, как перебирает он по камню ржавыми своими когтями…
– Ах, ты поганая птица! – закричал он, закрыл глаза и кинулся вперед, крича и размахивая руками. Потом замер, услышал стук, а потом – выше – тяжелый шелест медленных крыльев.
Он припал к камню лицом, грудью, животом.
Он почувствовал, что очень сморен, что засыпает, глаза слипаются, весь он мягко оседает в травы, как в мягкую постель. Но он давно уже умел делать что-либо вперекор своим маленьким ли, большим ли желаньям. Он поднялся и, широко, увесисто ступая, пошел домой – может, за шишками понадобится съездить или обед готовить.
И еще раз он был у валуна, когда они на старой безрогой корове везли картошку. Жанна сидела на мешках, он шел обочь телеги. Корова вдруг стала, потом, коротко жалобно взмыкнув, опустилась наземь и, сколько ни махал он над нею веревочной вожжой, она так и не поднялась. Озябшая Жанна сползла с мешков, подошла к корове и, сев на пыльную дорогу, кротко и ласково просила ее подняться, называла ее миленькой, добренькой, умницей.
Он стоял, оцепенев оттого, что ничего не может сделать, от жалости к Жанне, от жалости к верной старой издыхающей корове. И он убежал в ковыли, к валуну. Он бежал и думал, что там никто не увидит, как он будет плакать, но когда он подбежал и упал, и обнял холодеющий валун, оказалось, что слез нет.
На небо выходили звезды, и прохладное их мерцанье и прохладное дыханье ковылей так были ему хороши, и может, если бы он дольше полежал там, стало бы легче. Но он поднялся и пошел – от ковылей, от звезд, туда, где ждала его Жанна, где издыхала изможденная, старая верная корова.
Когда через несколько лет он прочел о себе заметку в газете, которая называлась «Туда, где труднее» (комсомолец проявил сознательность, перешел на отстающий участок), он улыбнулся грустной умудренной улыбкой: разве это очень уж трудно?
У старшего брата всякое в жизни было.
Глава вторая
1
В этот день тихгородцы – от мала до велика – все направлялись в городской сад смотреть футбол.
ИРА
Очень красивая девочка шла, с высоты высоких каблуков поглядывая на встречных.
Парнишки и парни ошеломленно замедляли шаг и смотрели во все глаза на нее.
Это ей было и н т е р е с н о.
Но ни с кем из них она не остановится и не ответит ничего, если парни и отважатся заговорить с ней. Есть один мальчишка; он, конечно, не лучше других; она, конечно, не влюблена в него безумно. Но он, капитан команды «Зарево», очень просил, чтобы она пришла на футбол; она идет – то ли ему, то ли чему-то своему верна девочка.
Девочке это и н т е р е с н о.
МУСАВИРОВ
«Где моя доча?» – думал он.
С ним здоровались, он был главный инженер завода, его многие знали – с ним здоровались, он рассеянно кивал.
Где Ира? Весь день ее не было дома…
К дьяволу этот футбол!.. Да, там, конечно, будут Галкин, Панкратов и другие. Ну, он тоже будет там, сядет с ними рядом. Стоп! – я здесь, обо мне не посплетничаете. Если я хожу, бываю – значит, я жив, бодр, не слаб…
Надоело всюду при-сут-ство-вать!
Рустему всегда было немного грустно видеть, как тихгородцы еще за день до матча оживленно строят догадки, спорят, как спешат в назначенный час на стадион и как страстно «болеют» и кричат, как кричат наши болельщики где-нибудь на шикарных трибунах заморского стадиона. И как бескорыстно, честно признают они мастерство татушников и огорченно вздыхают, что-де наши-то против них жидковаты. Но когда случается схватка с какой-либо приезжей командой и играют с ней татушники, тут уже тихгородцы кричат: «Знай наших!» О-о, тут гордыня тихгородцев возносится высоко, ибо татушники выигрывают почти всегда.
(Эх, тихие города, любовь наша, горечь наша! Мы вас покидаем, любим, тоскуем и… не возвращаемся).
Грустно, что никакой славы город не имеет. А слава татушников… Поставили в Тихгороде гражданское авиационно-техническое училище, и приезжают сюда парни из больших городов, чтобы закончить училище и опять уехать в большие города.
А им хлопают болельщики, и в том, как хлопают и кричат они, чувствуется горечь, какая-то наивная горечь, похожая на горечь парнишек, со злой тоской глядящих, как ведут татушники под руку лучших девчонок города.
Как девчонки пялят на них глазки, как шевелят крашеными бровками! Ну, а татушники обо всем том знают, после победы ли, поражения ли, облачаются они в темно-синие изящные мундиры и вышагивают по аллеям победно.
Спокойно, тяжеловато уходит из сада команда «Зарево», ребята явились на поле после работы, и теперь им надо сбросить дома жаркую свою, выцветшую и покоробленную возле печей одежду, вдоволь поплескаться водой и похрапеть часок-полтора.
– А с кем это играет ТАТУ? – спрашивает веселым голосом Жанна. – Что это за команда «Зарево?»
– Команда «Зарево?» – с задумчивой усмешкой переспрашивает Рустем. – Это будущая слава Тихгорода. Между прочим, капитан «Зарева» не кто иной, как мой братец.
– Ильдар! – с явным удовольствием, точно имя знаменитого человека, произносит Жанна.
А Ильдар, наверно, натягивает сейчас форму, зашнуровывает бутсы и озабоченно думает о схватке, исход которой или сделает знаменитой команду «Зарево», или опять принесет страдания всей команде и ее покровителю Георгию Степановичу Галкину.
Галкин – директор завода. Завод выпускает изоляторы для высоковольтных линий страны. Заводец так себе, невелик, пока действует всего лишь один цех обжига (Рустем работает там старшим обжигальщиком), строится второй цех, и там работает Ильдар. А потом Георгий Степанович пошлет его в Славянск учиться на обжигальщика.
– Мы с Георгием Степановичем друзья, – как бы между прочим роняет иногда Ильдар. – О-о, здесь будет огромный завод! – говорит Ильдар, и черные глазенки его азартно посверкивают.
Как знать, может, так и будет. Ведь до войны на месте завода были всего лишь мастерские, а теперь заводец. Почему бы заводцу не стать огромным заводом? Во всяком случае, Галкин в это верит. Что верит, он убежден так, что в это верит теперь каждый мальчишка! И в том, что команда «Зарево» станет самой знаменитой, Галкин тоже убежден.
…Рустем с Жанной входят в сад. Сегодня среда, «маленькое воскресенье», и на открытой эстраде под ветхим куполом оркестр наяривает что-то отчаянно заморское, и во всех аллеях тьма-тьмущая татушников. Среди них мечется с мегафоном в руке
ВИТА ЕПИФАНОВ
– Привет, Вита!
Вита в белой рубашке и белых холщовых брючках похож на слабую, хрупкую птицу.
Он слышит это «привет», съеживается будто на него дунуло вьюгой, но тут же, заносчиво мотнув головой, отворачивается.
«Как жизнь, старик?» – спросил однажды при встрече Рустем.
«Хожу в дарованиях», – печально усмехнулся Вита.
Куда уж там, теперь-то, когда под тридцать! А в школе да-а: он посещал изо, посещал музыкальную школу, участвовал в шахматных турнирах. Тогда ему кричали: «Епифашка!», – и ничего, он откликался охотно. Он был «дарование», стоило ли сердиться на какие-то дурацкие клички.
Он не сбегал никогда с уроков, он с открытым ртом слушал учителей, внушающих, что закончив школу, их питомцы станут капитанами дальнего плавания, знаменитыми музыкантами, полярными летчиками. (Может быть, те учителя в свое время со слезами приехали в Тихгород и все грезили о туманных далях, не замечая, как привыкают к Тихгороду, и здесь им не так-то уж и плохо). Он любил учителей. Они любили его: сладостно, наверно, было им знать, что когда-нибудь этот мальчишка станет их гордостью и утолит их застарелую тоску о туманных, черт возьми, далях.
А ребята кричали ему: «Епифашка!»
Вот был у них в классе Ханиф Акчурин, любимец школы. Он любил и признавал один лишь футбол. Но как самозабвенно любил, как самоотверженно атаковал! Он, конечно, тоже грезил, как и все, чудесами дальних мест, но он хорошо знал с в о е поле – сто на пятьдесят – и он умел, взяв мяч на с в о е й штрафной площадке, совершить трудный быстрый далекий путь к чужим воротам и ударить наверняка…
И все-таки Рустем рад был увидеть Виту. Нечасто он видит ребят, с которыми учился, приезжают они в год раз, а то и реже.
Нечасто: с Ханифом не встречался лет пять, но он видит, видит его на экране телевизора, когда бежит тот по краю поля и долбает голы туркам, датчанам, югославам. А одного парня видел в киножурнале – встречали Юрия Гагарина, и среди лиц в летной форме мелькнуло лицо того парня…
А ты как, Вита? Убил змею, вырыл колодец, родил сына? У Герки Сирпина три пацана, например.
Три пацана, усмехнулся Рустем. А у тебя-то что, тоже куча пацанов? – спросил он себя. А тебе-то есть чем похвастать, что рассказать подрастающему поколению? Есть? А чего же струсил весной пойти в родную школу на вечер выпускников и рассказать юнцам о славных своих делах?…
Муторно у него стало на душе.
И тут он увидел, что Вита направляется к ним. Ага, Епифашка заметил его кислую мину и устремился, как на падаль, к то-ва-ри-щу, у которого муторно стало на душе.
– Салют! – говорит Вита.
– Вита! – изумленно вскрикивает Жанна. – Вот чудо-юдо! Здравствуй.
Вита пристально всматривается в нее (неужели так уж изменилась моя Жанна?), всматривается, странная, вроде бы смущенная улыбка выходит ему на губы.
– Из дальних странствий возвратясь? – бормочет он. – А я тут… мы с Рустемом в этой дыре, в пещерных условиях, среди пещерных существ, вдали от цивилизации.
– Ладно тебе, – отмахивается Жанна. – Ты, видно, живешь не совсем плохо. И впечатление производишь вполне положительное.
– Вполне?
– Вполне.
– Вполне! – веселеет Вита. – Я культмассовик горсада!
– Да, – замечает Рустем, – у тебя все хорошо, Епифашка.
Лицо Виты зло кривится. Времена меняются, и давние мальчишеские клички, которые он прежде игнорировал, теперь воспринимаются очень болезненно.
– Я тебя догоню, – говорит Рустем Жанне, – я догоню тебя, – настойчиво говорит он, и Жанна медленно трогается в сторону аллеи.
– Слушай, Вита. Не очень-то радостно встречаться с однокашниками? (Господи боже, чего я такой злющий) А, Епифашка?
– Мое от меня не уйдет, – заносчиво говорит Вита и подносит мегафон к губам.
– Привет, Епифашка!
– Наплевать! – раздается в мегафоне.
Рустем усмехнулся, пошел догонять Жанну.
– Вы поссорились? – спросила она.
– Идем. – Он взял ее за руку, и они пошли меж деревьев, просвеченных угасающим солнцем.
– Он крикнул: наплевать. Это на тебя?
– Не-ет, – усмехнулся Рустем. – На всех людей. На меня он не осмелится.
– На всех осмеливается, а на тебя нет?
– Когда плюют на личность, личность бьет по физиономии.
2
Вдруг земля задрожала, сквозь ветки они увидели, как бегут татушники в синих мундирах в сторону футбольного поля. Они выбрались из аллейки и тоже побежали, легко, весело, и остановились на краю поля.
На середине поля стоял судья и по бокам его стояли помощники, уже выбегали команды, первые – татушники, мускулистые, тренированные юнцы, ну да заводские ребята тоже – будь здоров! Стали полукружьем друг против друга, и уже татушники гаркнули «привет!», а наши что-то медлили, и тут Рустем увидел, как выскочил на поле Ильдар, и даже в том, как он бежал, угнув голову, увесисто отталкиваясь ногами от густо затравеневшей земли, чувствовалась недобрая угрюмость…
Они стояли близко у ворот, здесь оказались татушники, а мяч летал на той половине поля; видно было плохо.
– Я болею за синих, – сказала Жанна, – смотри, как они штурмуют.
– Как хочешь, – сказал Рустем.
– Ты сердишься?
Он не ответил.
– Ты сердишься? За кого же ты?
– Я болею за своего непутевого братца, – сказал Рустем.
Татушники штурмовали, дико орала толпа болельщиков в темно-синих кителях, визжали девицы.
Рустем избоку, осторожно глянул на Жанну.
– Вовсе я не сержусь, – сказал он нежно и обнял ее за плечи. – Хочешь, сядем на траву?
Они сели. Рустем внимательно следил, как наседают татушники, как орут их дружки и визжат девицы…
Мяч попал к Ильдару, он быстро двинул его вперед по краю «семерке», но у «семерки» тут же отняли и сильным высоким ударом навесили над воротами «Зарева». Ильдар рванулся туда, там уже копошились игроки в синих и красных майках, Ильдар затерялся где-то, потом появился с мячом и повел – быстрей, быстрей! Распсиховался, никому не передаст. Отнимут, не дадут добежать до ворот. Но Ильдар сделал пас, все той же «семерке», и сам побежал вперед, а потом хорошо принял от «семерки», повел прямым сильным бегом к воротам и сильно и прямо ударил.
– Ура! – услышал Рустем рядом тонкий голосок. – Ура! Браво, Ильдар!
И он закричал «ура!» и вскочил. И потом такое «ура» подхватили болельщики – дай бог!
Мяч опять ушел на ту сторону поля, ушел надолго.
Рустем оглянулся и увидел недалеко от себя девчонку. Может, первокурсница медучилища, может, десятиклассница – очень красивая девчонка. Высокий нежный лоб ее был открыт, и черные волосы прямо спадали к плечам, на ней была синяя узкая юбочка и легонькая белая кофточка. Руки ее были открыты по самые плечи и свободны, и девчонка не знала, куда их девать, и то скрещивала на груди, то складывала за спиной.
– У вас глаза, как у старой сплетницы, – сказала девчонка.
Ох, уж эта очаровательная непосредственность юных существ!
– Нет, – с улыбкой сказал Рустем, – старшие братья – добрые молчуны.
Тем временем татушники забили ответный гол. Быстро сквитали. И все наседают, охваченные веселым жестоким безумием, ошеломляюще крепко и гулко звучат удары по мячу, и он, такой добродушно круглый, когда мирно катится по траве, возносится вверх и зловеще блестит на солнце, летит прямо – с резким вьюжным свистом…
Когда закончился первый тайм, Рустем повлек Жанну к раздевалке. Там отдыхали заводские игроки, и их окружали мальчишки. Рустем обошел угол строеньица, прыгнул через перила на веранду, поднял к себе Жанну, и оба они оказались в самом, так сказать, центре событий. Георгий Степанович сидел на скамейке; рядом, с одного бока, сидел начальник стройучастка Панкратов, с другого – Ильдар. Остальные стояли.
– У них подготовка лучше, – говорил Оська, «семерка», потирая ушибленное колено.
– Стонут парнишки, – весело сказал Панкратов.
– Оська правду говорит, – сказал Ильдар. Он был угрюм и все глядел куда-то поверх голов и плеч, словно ждал кого-то. – Они тренируются чаще.
– Стонут парнишки, – весело повторил Панкратов.
– Слишком неравные силы, – заговорил главный инженер завода Мусавиров, наклоняясь к Галкину. – Мальчишки наши упрямы, однако…
– Упрямство характерно для одного симпатичного животного с аршинными ушами, – сказал Рустем, глядя в сторону. – А парни наши упорные.
– Я вижу то, что я вижу, – сказал Мусавиров, не глядя на Рустема. – А если кому-то хочется видеть то, что ему хотелось бы видеть… что ж! – Он так и не поглядел, кто это говорит с ним.
Серьезный дядька! Рустем хотел было сказать что-нибудь по поводу такой серьезности, но Жанна сжала ему локоть обеими руками.
– Не люблю умников, – шепнул ей Рустем. – Не надо умничать, когда идет игра.
– Ладно тебе, – шепнула она.
– У меня в глазах темнеет, как заорут эти татушники, – услышали они голос Оськи.
– Всегда орут, – мрачно сказал Ильдар.
– Надо выиграть, – очень серьезно сказал Галкин.
– Это что получится, – спросил Панкратов, – это что же получится при маленьком делимом и большом делителе?
– Стой, стой, Петр Панкратыч, – рассмеялся Рустем. – Это что за арифметика?
– Делимое, – рассмеялся Панкратов, – возможности команды, делитель – то, чего ей хочется.
– Я полагаю, рассмеялся Мусавиров, – это применимо не только в отношении игры в футбол? Не так ли?
– Это в отношении любой личности.
– Хитрая теория, – невесело сказал Галкин, – это из библии – делимое, делитель?
– Из жизни, – невесело ответил Панкратов.
– Ребята, ребята! – послышался вдруг писклявый очень решительный голосок. – Ребята! – к игрокам, энергично работая острыми локотками, пробивалась рыженькая, стриженная под мальчика, девчушка.
– Ребята! – крикнула она опять и оказалась в окружении футболистов. – Ну, ребята… ну проникнитесь духом… ну, чтобы еще два мяча… Ну, можно же не уходить так далеко от ворот противника!
– Честное слово, Ольга! – в сердцах сказал Оська. – Честное слово, ты неглупая девчонка, а говоришь… просто смешно!
– Постараемся, Ольга, – серьезно, мягко сказал Ильдар.
– Мы стоим во-он там, – Ольга показала рукой на ту сторону поля.