Текст книги "Месть смертника. Штрафбат"
Автор книги: Руслан Сахарчук
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
* * *
Штаб строился и зарывался в землю. Саперы копались в траншеях и крыли бревнами землянки, другие солдаты – вплоть до рядовых особистов – валили и распиливали деревья. Офицеры распоряжались, сержанты бегали и орали благим матом.
Белоконь осознал, что из прежнего командования он знает только Дубинского. Но найти полковника ему не удалось. Между делом он выяснил, что дивизию слили с еще одной, такой же потрепанной. Артдивизион и вовсе расформировали за неимением людей и тем более орудий. Белоконь мыкался по роще, нарывался на командный мат и, рискуя попасть под трибунал, игнорировал приказы лезть в землю с лопатой. В итоге его все-таки направили к капитану из нового начальства – это был командир одной из стрелковых рот. В туманной перспективе его роте должны были прередать артиллерию – все, что удастся наскрести из двух слитых дивизий.
Белоконь спустился в свежевырытую землянку и представился.
Капитан Чистяков был один. Молодой, круглолицый мужчина сидел за столом с кипой бумаг, чернилами и коптящей лампой из гильзы. На груди у него были две орденские планки – Боевого Красного Знамени и Отечественной войны. Чистяков почему-то страшно обрадовался появлению заблудшего сержанта.
– Ох, и вовремя ты, Белоконь! – воскликнул он и хлопнул ладонью по столу. – Вот молодец! А через минуту бы явился, я б тебя удавил, ей-богу!..
– Виноват, товарищ капитан? – то ли спросил, то ли сказал Белоконь.
– Список у меня огромный, понимаешь? Вношу пропавших без вести. Я как раз до твоей батареи дошел. Вот тебя бы сюда первым и вписал – по алфавиту. Говорю же, если бы ты позже ко мне свалился, удавил бы, чесслово! Это же снова все переписывать!.. С утра за бумагами сижу, ум за разум уже заходит.
Белоконь сообщил капитану о распоряжении Дубинского временно приставить его, Белоконя, к санчасти. Чистяков пожал плечами и продолжал о своем:
– Вот, видишь, сержант, все вы мне достались, и я теперь весь день заполняю бланки на похоронки. Три человека выживших, почти всех остальных приходится писать пропавшими без вести. Ах, да! Если ты сможешь железно подтвердить чью-нибудь гибель в бою, напишу посмертные представления на медали.
Белоконь назвал Еремина и троих уничтоженных у него на глазах солдат его расчета.
– Это те, что железно, – сказал он, – но могу подтвердить и остальных.
– Не надо остальных. Я и на этих напишу, только чтобы совесть моя была чиста. Сам, наверное, догадываешься, что после такого отступления никаких поощрений не будет и все бумаги завернут.
Чистяков не представлял, куда делся Дубинский, поэтому он, не мудрствуя лукаво, оставил приказ полковника в силе. Белоконю предлагалось пока побыть при госпитале. Отправлять сержанта в пехоту капитану было не с руки: Чистяков ждал, что на него вот-вот с неба свалятся новые пушки и готовился столкнуться с нехваткой обученных кадров. В таких случаях бывалыми сержантами не разбрасываются. А в санчасти Белоконь будет как у Христа за пазухой. Но от него требовалось являться в штаб каждые два дня – если орудия все-таки прибудут, сержант понадобится для натаскивания расчетов.
Напоследок капитан написал Белоконю записку для получения нового обмундирования.
* * *
Белоконь готов был к тому, что за новую форму ему придется самоотверженно сражаться со снабженцами. Солдатам постоянно пытались втюхать какое-то рванье, едва прокипяченные после предыдущих владельцев обноски. Однако в этот раз в штабе распределяли новые вещи из свежей партии. Сержанту без боя выдали пахнущую фабрикой гимнастерку, летние галифе, панталоны, нательную майку, новый вещмешок, фляжку и даже пилотку. Он давно рассчитывал заменить сапоги хорошими армейскими ботинками, но обуви в новой партии обмундирования не было, только портянки.
Нагрузившись обновками, Белоконь вышел из первой интендантской палатки и тут же стал в очередь у следующей. Здесь выдавали сухой паек, и с ним все оказалось сложнее. Сало и комбижир закончились до него. Муки, круп, макарон и даже соли не было вовсе. В очереди мечтательно говорили о выдаче рыбных консервов, масла и печенья, но их в этот раз отпускали только офицерам от капитана и выше. Потратив почти час, Белоконь получил две банки «второго фронта» (американской тушенки) и упакованные в бумагу сухари – вместе это почему-то называлось двухнедельным запасом продовольствия. С таким сухпайком надежда была только на регулярную кормежку в санчасти. В нагрузку ему выдали пять коробок сырых спичек, из которых загоралась каждая восьмая, что равнялось примерно одному коробку нормальных, сделанных в мирное время.
Следующей была очередь за спиртом, махоркой и мылом. Последнее приятно удивило сержанта: за прошедший год мыло выдавали впервые. Правда, по одному куску на четверых, но и четвертинка лучше, чем ничего. Он назвался. Здесь, как и всюду на раздаче, Белоконь добавил:
– Только для себя.
Сказал он так потому, что ему не раз случалось ездить к снабженцам от своего расчета или даже от всей батареи – вместе с Ереминым. Интендант странно посмотрел на петлицы сержанта и сказал:
– Вас, пушкарей, почти не осталось…
– Угу, – не стал спорить Белоконь, – то есть так точно.
– Пройди, пожалуйста, в палатку. Там Сан Саныч, скажешь ему… В общем, иди туда.
Белоконь прошел в глубь палатки-склада. Немолодой старлей-снабженец – очевидно, Сан Саныч – распаковывал ящики. Пахло сырым табаком.
Старлей близоруко оглядел вошедшего.
– Тоже командир? – спросил он.
– Командир расчета гаубицы, – сказал Белоконь, уже догадываясь, в чем дело.
– Большой расчет-то?
– Вместе со мной – восемь человек.
– И что же ты, один остался?
– Да. Я остался один.
– Ай-ай, бедные хлопчики! – гнусаво посочувствовал Сан Саныч. – Сколько молодых теряем, сколько чистых душ! Они же, почитай, совсем на свете не пожили! – Белоконь молча ждал, безразлично глядя в потолок палатки. – А тебе, командиру, как, наверно, за хлопцев душа-то боли-ит!.. Помянуть их хочешь?
Немного подумав, Белоконь кивнул.
– Хорошее это дело, – сказал Сан Саныч, – правильное. А в правильном деле мы всегда поможем, мы ж не звери. Есть вариант тебе за всех расписаться. Теперича никто проверять не станет, под трибунал не попадешь. Уж за это можешь быть покоен. Поделим все напополам, а мы с мужиками тоже за твоих хлопчиков выпьем. Ну, как?
Белоконь поколебался. Годом или даже несколькими месяцами раньше он бы точно не согласился – в этом было что-то противное, даже подлое. Но сейчас такие мысли доносились будто издалека, приглушенные безумной фронтовой обстановкой. Душа за ребят не болела. Им-то теперь лучше, им уже все равно.
…А неплохо устроились снабженцы! Выпьют они с мужиками, помянут. И они ведь почти не рискуют: ответственность на сержанте, выдающем мертвый расчет за живой и числящийся на довольствии. Впрочем, черт с ними.
– Сколько нам положено? – спросил Белоконь.
– На всех – шесть литров спирта, два куска мыла и восемь брикетов махорки. Получишь, значит, три литра, кусок и четыре брикета.
– Что ж ты, Сан Саныч, погибших ребят так обираешь?
Еремин, тоже старший лейтенант по званию, за такое обращение пробил бы сержанту «фанеру» – кулаком в грудину. Не за слова – за тон, которым они были сказаны. Но офицеры бывают разные, а уж кадровый пушкарь от кадрового снабженца отличается как яблоко от помидора. Хотя оба – те еще фрукты.
Сан Саныч ответил сравнительно спокойно:
– А ты не учи меня, малец, я ж для тебя стараюсь. И моему командиру налить надо, – пустился он в объяснения, – тоже ведь живой человек. У него тоже душа. Пожалеет хлопцев, документы не глядя пропустит. А его командир, майор наш, он не просто человек – человечище! С ним разговор особый… Не ерепенься, тебе же и так на помин хватит.
Белоконь чувствовал себя мерзко. Неужели ему настолько нужны эти мелочи? Нет. Нужны, но не настолько. В чем же дело?.. А в том, что в словах снабженца все же была правда. Ее можно было разглядеть даже за перекрывающим все желанием наживы. Белоконь мог бы помянуть товарищей, с которыми его связывала тяжелая гаубица-якорь. Он жив, и это не последний его расчет – эти люди быстро забудутся, будут вытеснены из его жизни новыми. Чтобы это не случилось слишком быстро, сержант возьмет себе небольшое, временное напоминание о них. Если он некоторое время будет помнить, просто помнить, что курит их махорку и пьет их спирт, этого будет достаточно.
– Уговорил, Сан Саныч, – сказал Белоконь. – Отложи мне два мыла и восемь махорок, нацеди фляжку спирта, а остальное между собой разольете, чтоб никого не обидеть.
– Больно ты, малец, шустрый! – сказал снабженец. – Тогда шесть махорок.
– Восемь. И два мыла. А спирта вовсе не надо.
– Одно мыло, семь махорок и полкатушки доброго крепкого шнура.
– Какого шнура?
– Я ж говорю, доброго. Почти двадцать метров. Если надо чего подвязать – это первое дело.
Белоконь почувствовал, что запутался, помотал головой и сказал твердо:
– Два мыла. Восемь брикетов махорки. Иначе не подпишу.
– Ишь, молодняк пошел! – возмутился снабженец. – Сделай вам добро, сразу зубами в горло вцепитесь! Я ж только тебе помочь хочу, для тебя! Ничего себе не оставляю, вот те крест!..
На слове «крест» Белоконь развернулся кругом. Правда, уйти он не успел – Сан Саныч остановил. Сделка состоялась.
Сержант нагрузил новый вещмешок и написал в интендантских бумагах, что получил двухнедельный пай спирта, махорки и мыла за весь расчет.
Потом Белоконь увязал все свое армейское добро в один тюк. Он уже собрался идти в санчасть пешком, когда вдруг обнаружил Алешу, который ругался со снабженцами. Водитель получал вещи для медиков и их пациентов. Тут же стоял его грузовик с ящиками, выглядывающими из кузова. Пока Алеша бесцеремонно орал на старших по званию, упирая на недостачу каких-то одеял, Белоконь залез в кабину, нашел там немного бумаги и соорудил себе самокрутку. Выкурил, свернул еще одну. Алеша к этому времени угомонился и расписался в накладных. За то, что он напялил лейтенантский китель и тем самым выдал себя за офицера, его хотели бить, потом решили арестовать, но он как-то выкрутился. Водитель ретировался в машину и поспешно переоделся в новую гимнастерку. Развалившегося внутри Белоконя он встретил как родного и немедленно подарил ему злополучный китель.
Алеша потратил несколько минут на оживление мотора. Мотор заурчал, и они тронулись. Водитель предложил свернуть на небольшое озерцо, о котором он выяснил в штабе. Для успокоения нервов. Белоконь обеими руками был за спокойные нервы.
Небольшой водоем за рощей оказался довольно живописным местом. Белоконь снял с себя все вплоть до ткани, обматывавшей зашитую ногу, и бросился в воду. Возможно, такое обращение даже с этой пустяковой раной грозило ему серьезными осложнениями, но желание выкупаться было сильнее опасений. Впервые за последний год он как следует намылился. Смыв горечь и грязь очередного отступления, он оделся во все новое и почувствовал себя заново рожденным.
* * *
Боевые действия на этом участке фронта на время приостановились. Немцы развернули линию обороны вдоль Дона, но было точно известно, что основные силы они теперь бросили на юг и юго-восток – на Сталинград. Германские позиции на великой реке местами были обозначены довольно условно, и на противоположный берег можно было прорваться силами одной роты. Только это было бессмысленно. Без серьезной поддержки любой успешный бросок завершился бы «колечком».
Ходили слухи о подготовке операции по прорыву к котлу у Миллерово (там держали круговую оборону сразу несколько советских дивизий), но слухи так и остались слухами. Для такой масштабной атаки понадобились бы немалые силы, а где их взять, когда основная часть Красной Армии тянется по пыльным степям к Сталинграду.
Медсанчасть, к которой временно прибился заблудший сержант артиллерии Белоконь, была одной из станций на пути марширующих на юг военных резервов. Сюда доставляли пострадавших на марше. Причем сбитые ноги и грыжи от работы с техникой были не самыми распространенными источниками увечий. По количеству жертв они уступали дракам. Ведь армия почти целиком состояла из мобилизованных и добровольно ушедших на фронт ребят, а их никто не учил настоящей дисциплине; их вообще почти ничему не учили – времени не было. Да и сами кадровики по пьяной лавочке точно так же убивали и калечили друг друга.
Хватало и несчастных случаев. Солдаты, до полусмерти замученные переходами по степной жаре со злыми суховеями, приноровились посменно спать на танковой броне во время маршей. Многие срывались под гусеницы. Время от времени Белоконю приходилось хоронить истекших кровью бойцов с раздавленными ногами. Впрочем, ему частенько случалось кого-нибудь закапывать. В медсанбате сержант был тем человеком, которого все использовали для самой пыльной работы. Чаще всего в качестве могильщика. Но даже несмотря на это, сложившееся положение было для Белоконя сродни командировке в рай. Это было совсем не похоже на четкую и размеренную жизнь батареи, где сержант каждую секунду должен был помнить, что к его шее привязан драгоценный трехтонный якорь – гаубица «М-30». Старшие фельдшеры здесь всегда были заняты, а санинструкторы давали ему пустяковые поручения.
В таком же свободном положении находился и водитель Алеша. Правда, он отвечал за грузовик, а тот и горючее жрал, и внимания требовал. Но Алеша любил свою машину, он не тяготился ее обслуживать и постоянно на ней разъезжать. К тому же две трети времени он, как и Белоконь, не был занят. Водитель слонялся по роще и допекал медиков своей болтовней.
Несколько раз Белоконь отправлялся с ним проехаться вдоль очередной колонны солдат. Однако в первой же такой поездке сержант понял, что нужен Алеше лишь как слушатель – изредка хмыкавший и поддакивавший. Солдаты сами укладывали и подсаживали пострадавших товарищей в кузов, шофер в этом не участвовал. Грузовик с грубо намалеванным на тенте крестом быстро заполнялся ранеными и возвращался в медсанбат. После каждого рейса Алеша рисовал на водительской дверце кабины маленький красный крест – в подражание пилотам истребителей, отмечающим на фюзеляже количество сбитых самолетов…
Итак, Белоконь наконец-то принадлежал себе. Хотя бы отчасти.
Ярмо пушки, ответственность за разгильдяев из расчета… Командиру орудия недееспособность любого из них грозила трибуналом – не говоря уж о неповоротливом стальном механизме. Однако сохранить и людей, и гаубицу с прилагающейся тягой (конной или механической) при длительном переходе или форсировании какой-нибудь мелкой речушки было нереально. А еще случались бомбежки. Белоконю очень долго везло. Потом удача взбрыкнула, как покойная кобыла Ромашка. «Р-р-раз – и все!» – как говорил анестезиолог Телятин. Один день – и всего этого нет. А отвечать за лопату и захоронение трупов – плевое дело.
Он наконец-то дышал свободно.
Белоконь настолько привык к копоти, пыли и грязи, что его до глубины души поражала возможность каждый день – даже несколько раз в день! – пешком или на грузовике двинуть к озеру, а там выкупаться и вымыться с настоящим мылом. Ощущение физической чистоты было чем-то из прошлой, мирной жизни.
Первое время Белоконь задумывался о том, что передышка в роще санчасти как-никак досталась ему ценой жизней всех его фронтовых товарищей. Бог войны насытился и на время отстал от сержанта. Но винить себя ему было не в чем, и дальнейшие события отвлекли его от терзаний на этот счет.
* * *
Риту он нашел в первый же день. Белоконь немного опасался за нее, ведь девушка снова могла сделать попытку застрелиться. Но днем ему так и не удалось заговорить с ней – она то была занята на перевязках, где бесстрастно раскрашивала кого-нибудь йодом или обтирала спиртом, то бежала на очередную операцию. Она снова была спокойна, но даже по ее отстраненному лицу Белоконь видел, как ей на самом деле претит это занятие.
Не искать встречи с ней он не мог. Из всего огромного сборища самых разных людей, которым являлась расположившаяся в роще медсанчасть, Рита казалась ему самым беззащитным человечком. Он не был безразличен и к судьбам других таких же девушек, которым тоже было тяжело. Но Белоконь был уверен, что Рите гораздо хуже – после ее страшной исповеди в покинутом блиндаже эта девушка стала ему близка, гораздо ближе остальных. Прочие медички казались ему нечуткими, толстокожими. Они переносили свою армейскую участь с обреченным весельем.
Наверное, они прибывали на передовую такими же, как Рита. Может, чуть грубее – большинство из них были вовсе не институтками. И очень скоро перемалывались, обтирались, становились такими, какими он их видел, – готовыми на все и с кем угодно. Безусловно, в подобных отношениях, в крепких мужских объятиях они искали участие, защиту и укрытие от ежедневного жуткого, кровавого ужаса. По крайней мере, так рассуждал Белоконь. Алешино замечание, что большинство тутошних девок были такими и без всякой войны – у них в колхозе так точно, казалась сержанту циничным преувеличением.
Источником крепких объятий, в которых можно было забыться, санитарки считали также и Белоконя, который болтался между санчастью и штабом, как цветок в проруби. Он выгодно отличался от прочих не только статной фигурой, но и тем, что в последнее время был всегда выбрит, пах чистотой и глицериновым мылом. Между тем девушки источали совсем другие ароматы. Это было первым, что замечал Белоконь. Он отваживал их, ссылаясь на любимую жену и троих детей. Это была чистая правда, но она почему-то никого не волновала. Белоконь объяснял, что у него травма и он не может им ничего предложить. Что, впрочем, было враньем – последствия от скачки на Ромашке не беспокоили его уже на третий день. Медсестры вызывались осмотреть, проверить, помочь… Белоконь с серьезным видом отвечал, что ему все оторвало, когда он залез на ствол гаубицы, а боевые товарищи, земля им пухом, выстрелили. Отныне единственная радость в жизни оскопленного сержанта – страстное изучение теории марксизма-ленинизма. Этой байке никто не верил, потому что видели, как он ходит за Ритой. Иногда ему приходилось отбиваться от сомнительных воздыхательниц почти силой.
А он действительно ходил за санинструктором Ритой. Носил для нее воду на перевязки, не давал одной таскать раненых. Часто оказывалось, что он совершенно случайно курил возле той самой палатки, где Рита помогала на операции. Иногда это в самом деле было случайностью. Он встречал ее, и когда слонялся по роще без дела, и когда искал военфельдшера, чтобы получить у него очередное задание. Конечно, сержант вовсе не рвался работать на госпиталь, но у него уже сложился некий круг обязанностей. Непогребенные тела после неудачных операций дожидались его в самых разных местах. Лучше было разбираться с ними сразу.
Нельзя сказать, что Рита от него шарахалась, но и в объятия его она не бросалась. Так прошло четыре дня – а в условиях полевого госпиталя это равно месяцу в мирное время. Она наконец приняла помощь. Чувствовалось, что дружеская рука ей на самом деле очень нужна. После очередного трудного дня Белоконь провожал девушку к ее палатке, по пути рассказывая о своей гражданской профессии. Получалось не очень хорошо и едва ли интересно, в особенности для девушки, однако это одна из немногих тем, касаясь которой, Белоконь всерьез увлекался. Он это знал. В остальном сержант оставался молчаливым нелюдимом.
Впрочем, была еще одна тема. И если про кованные им ажурные ворота для дачи одного из киевских партийных чиновников Рита слушала вполуха, то во время рассказа о его детях глаза девушки странно заблестели. Сперва Белоконь мельком упомянул старшего сына, Славика. Рита стала расспрашивать. Белоконь пояснил, что у него не только сын, но две дочки – Светочка и Ириша. Рита попросила рассказать о детях, и в ее голосе чувствовались нотки какого-то непонятного сожаления.
Белоконь заговорил о них – сперва неуверенно и общо. Девушка слушала с грустной отстраненной улыбкой. Переспрашивала, просила рассказать подробнее. Именно после этого разговора она вдруг, все с той же грустной улыбкой сама завела Белоконя глубже в рощу.
Сержанту казалось, что он все понял, хотя он, конечно, не понял ничего. Он пошел с ней, потому что с самого начала этого хотел. Хотел – но лгал себе, что не хочет. Он всегда помнил о своей милой, родной Люсе. Поэтому старался думать, что Риту – самое беззащитное существо во всей Красной Армии – нужно только поддержать по-товарищески. Потому что очень уж нелегко ей пришлось на фронте. Ему хотелось называть свое влечение к этой девушке сочувствием. Впрочем, это ничего не меняло.
Они забрались как можно дальше от палаток и блиндажей. За деревьями в лунном свете поблескивало маленькое озерцо. Темнота вокруг была наполнена звуками ночного леса – ветер в листве, цикады, далекое ухание, похожее на совиное… А сверху в теплом воздухе звенели ледяные звезды.
Белоконь расстелил на траве тот самый китель с уже споротыми петлицами младлея и свою широкую гимнастерку. На них он нежно уложил Риту. То, что произошло дальше, было отнюдь не той нежностью, которая случалась раньше, до войны, дома. С Ритой все было иначе. Может быть, слишком грубо и по-звериному, но так уж сложилось… Острый запах женщины, исходящий от Риты, ударил Белоконю в голову. Он вовсе не хотел быть с ней резким – но только сперва. Это вырвалось из него само и захватило их обоих. Рита отвечала тем же звериным напором. Щуплая девушка оказалась куда сильнее, чем можно было представить.
…Рысь. Так он назвал ее, и ей понравилось. Женщина-рысь. Для девушки со скромным именем Рита она слишком много кусалась. Для Маргариты, пожалуй, тоже.
Потом они повторили – перерыва не было. Полежали, прижавшись друг к другу. Совсем недолго, им помешали наползающие со всех сторон миролюбивые, но очень уж назойливые муравьи. Раньше Белоконь с Ритой их не замечали. Набросив одежду, они в обнимку побрели к озеру – сейчас там не было ни души.