355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Солнцев » Красная лошадь на зеленых холмах » Текст книги (страница 1)
Красная лошадь на зеленых холмах
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:41

Текст книги "Красная лошадь на зеленых холмах"


Автор книги: Роман Солнцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Роман СОЛНЦЕВ
КРАСНАЯ ЛОШАДЬ НА ЗЕЛЕНЫХ ХОЛМАХ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Долговязый юноша, почти мальчишка, ехал в залатанном автобусе.

Места ему не досталось, и он стоял, пригнув голову, чтобы не удариться о потолок, резко отворачивался, краснея, когда на него кто-нибудь смотрел. Он был в широких брюках казанской фабрики, в коричневой, с желтыми листьями рубахе из жаркой синтетической ткани, рукава закатал. На голове тряслась отцова шляпа, пепельно-голубая, дырчатая, почти неношенная. Возле ног лежал новенький рюкзак.

Алмаз Шагидуллин ехал строить знаменитый завод на Каме. Он вслушивался в гул машин, в разговоры, открыв рот, жадно смотрел по сторонам, и все для него обретало праздничный смысл: птицы над полями, взгляд незнакомой девушки, свечение крохотного облачка в небе…

Стоял знойный июнь, и в автобусе задыхались. Шофер уже два раза останавливался, гремел ведром, бегал за водой, окатывал раскаленную резину под сиденьями… Но стоило тронуться, проехать километр-другой, как в автобусе снова повисала кромешная пыль. Трудно было поверить, что в двигателе машины крохотными порциями горит бензин – казалось странным, почему он не вспыхнет целиком в бензобаке.

– Хлеба нынче… низкие… Горят хлеба, – говорили пассажиры, глядя по сторонам и закрывая газетами лица от солнца.

– Успеется еще… будут, будут дожди! – возражал бородатый русский дедушка в тюбетейке. – Не каждый год жаре палить.

– Знаишь больно, – не сдавался старик татарин. Он помолчал. Он был в темных молодежных очках, синие губы его кривились. – Знаишь больно!..

Алмаз Шагидуллин от нежности к этим людям чуть не расплакался, переступая длинными ногами, замотал головой вправо-влево, но тут же поправил шляпу и резко нахмурил лоб; он подумал, что теперь, наверное, выглядит очень сердитым, и это его успокоило. На самом деле он выглядел не сердитым, а радостным, только хмурившийся лоб был красным от усердия…

– Когда земля трескается, никакими копейками ее трещины не засыплешь… – продолжал по-татарски старик. – Все поглотит, как в коране сказано… – И по-русски объяснил: – Трещина, трещина – кричи туда в трещина, аллах безответственный…

– «Безответный» хочешь сказать? Да, поливать ее надо, землю-матушку! И аллах тут ни при чем!..

В разговор вступила старушка татарка в белом сверкающем платке. Вокруг нее высились узлы и корзины.

– Барсыда – ракетадан… Все, все от ракет. Они туды, на Марыс, летят, – старушка подняла палец, – получается дирка, оттоль в дирка жар идет от солнца. Я читала, понимаю…

– Ишь ты, образованная! – зло заметил по-татарски бабай в темных очках. – Ты лучше скажи, почем редиску и землянику везешь на Каваз продавать?

Старушка вскинула надменное плоское лицо и замолчала.

«И все равно все они хорошие… – думал Алмаз, трясясь на ходу автобуса, наклоняя пониже голову, чтобы взглянуть в окно. На его прямом длинном носу блестел пот; маленький, алый, почти девчоночий рот разъезжался в улыбке, и видно было, что внизу, слева, одного зуба нет. – Хорошие, хорошие, родные…»

Автобус преодолевал разбитый большак, по сторонам бежала низкая, бесцветная от пыли рожь, а сзади вырастало облако белой пыли и затмевало солнце над ближайшими деревнями.

Вдали поля были зеленые, и страшными черными зигзагами их разрезали овраги.

Совсем уж на горизонте остались еле заметные синие волны – синие холмы, синие горы с ветряными мельницами, там ютилась деревушка Алмаза. Там по косогорам, по краям оврагов, где не сеяно, отец пас колхозных лошадей. Но их и вовсе отсюда не увидеть. Уезжает, уезжает Алмаз на стройку – что ждет его там?..

Автобус перевалил через канаву, миновал огромные катки, самосвалы с дымящимся гудроном и покатился ровно-ровно, словно заскользил по новой гладенькой асфальтовой дороге. А тут еще другая слева прихлестну-лась, такая же синенькая, гладкая, и на обочине парни мелькнули, они голосовали – видно, от аэропорта вышли на главное шоссе, не дождались транспорта. Дверцы автобуса были все время открыты, и шофер лишь слегка притормозил – парни заскочили, вытирая шеи, тяжело дыша, и разговор старичков принял другой оборот.

– Ах, какая дорога! – восхитился русский дед в тюбетейке. – Едриттен-биттен. Как в Ермании.

– Я в Германии был, – отозвался бабай в темных очках. – Ой-ой! И в Австрии был. Ой-ой…

– И у нас умеют строить. Вот надо было – и построили!

– Зна-атная дорожка… – съехидничал студент в штормовке, который только что вошел и, видно, вспомнил Гоголя, разговор крестьян возле кибитки Чичикова. – Это ежели да по такой дороге пятак прокатить… до самого Каваза, поди, докатится?..

– Деньги к деньгам идут, – пискнула, не удержалась образованная старушка и замолчала.

– Бога-атая стройка… че им такие-то дороги не проложить, – добродушно сказал русский дед. – Асфальт!

– Скоро такая автострада свяжет все культурные центры республики, – отметил молчавший до сих пор человек с портфелем. – Вопрос изучается.

– Скорей бы уж… – вздохнула пожилая женщина, соседка той, что рассуждала о ракетах, – а то ездишь, и к вечеру все внутри перекрутится, не знаешь, где сердце, где печень.

Бабай оживился, забормотал по-татарски:

– А вот, товарищи, слышал: здесь несколько дорог будет – одна над другой, как этажи. Если, скажем, у тебя скорость малая – едешь по нижней, если высокая – то по высокой, а если совсем большая, то на самом верху.

– А если триста километров в час? – строго спросила образованная старушка.

– Тогда на складе крылья дадут, – важно ответил по-русски бабай. – И полетит как айроплан. Уже по другому ведомству перейдет, авиации…

Алмаз, слушая эти нелепые, чудесные разговоры, шмыгал носом, шевелил лопатками и смотрел в запыленное окно автобуса, все казалось ему – за полями движутся синие волны, синие холмы, синие холмы, синие холмы… Но не было уже синих гор, а мелькали высоковольтные мачты, стояли на горизонте дымы, и неожиданно блеснули и пошли разворачиваться белые башни нового города, белые небоскребы, белые аккордеоны, белые кубы и цилиндры!

– Вот он! – выдохнул бабай в темных очках и снял их.

Сказка, а не город! На месте утлых деревушек Набережные Баркасы и Красные Баркасы выросли двадцатичетырехэтажные, достающие до белых облаков Белые Корабли и Красные Корабли. Два города, лучших в мире. Здесь живет молодежь. Одна молодежь. И строит самый громадный в мире завод… Вон его рабочие площадки – справа от автобуса вырастал прозрачный лес кранов, металлических конструкций, проводов, движущихся машин, каких-то силуэтов, похожих на первобытных птеродактилей; эти железные деревья обежали Алмаза и заполнили весь мир, а Белые Корабли и Красные Корабли уползли налево, в сторону; дорога встречалась с другой дорогой, ныряла под железнодорожные эстакады, кружилась вокруг бесконечных указателей с набором неясных для Алмаза букв: УСМ, БСИ, СУФЭС, Минмонтажспецстрой, Промстрой…

Вдруг автобус остановился.

Что, приехали? Нет, конечно. Окраина, бесконечный лес кранов, изрытая земля.

Алмаз услышал, как щелкнула дверка водителя, – может быть, здесь пруд, колонка и он решил перед городским автовокзалом окатить машину водой?…

Бабки схватились за свои корзины, завозились. Парни, стоявшие у открытой парадной двери, неожиданно вышли. «Подышать воздухом», – решил Алмаз.

Он смотрел в сторону стройки, и, счастливый, про себя смеялся, и думал, как он сейчас, по приезде, побежит искать своего дальнего родственника, который работает в милиции, и тот поведет Алмаза в отдел кадров. Заполнит Шагидуллин Алмаз Ахметович гладкие, разлинованные вдоль и поперек листы и станет рабочим человеком. Это ничего, что он долговязый, и что паспорт ему только что выдали, и нет ему семнадцати. В кармане на всякий случай лежит справка, заверенная председателем колхоза, что Алмазу восемнадцать лет (на случай, если нигде брать не будут). Он очень сильный, двухпудовую гирю отжимает спокойно. Это младшему братишке, Ханифу, мать не разрешает – когда тот на дрожащей руке возносит гирю, лицо у него становится плачущим, ужасным, как у старухи. О самых младших двух братишках и говорить нечего! Так что Алмаз – единственная опора отцу и матери. К тому же мать всю весну промучилась, спина у нее болит… Заработает сын деньги, привезет ей подарков целый кузов КрАЗа!

– Ах, сволочи! – услышал вдруг Алмаз и увидел бегущего мимо автобуса белоголового парня. – Ловите их – туда рванули! А лошадь – лошадь освободите… – Он вернулся к автобусу, схватил шофера за локоть. – Может, догоним?

– Не проедем, – сморщился тот. – Как им лошадь не жалко…

Сначала Алмазу казалось, что лошадь стреножена, и привязана к каким-то ржавым, красным рамам на земле, и не может уйти. Видно, на ней что-нибудь легкое подвозили и вот привязали… Но потом он увидел странное: лошадь не могла даже ступить, она словно вросла копытами в железо. Открыв рот, Алмаз подходил к ней, и в глазах у него темнело. Когда же он окончательно понял, почему здесь собрались парни и почему шофер сидит на земле, сплевывая и грызя травинку, и время от времени страдальчески качает головой, когда он увидел, что подковы лошади приварены электросваркой или автогеном к железной раме и сизый, с серебряной рябью по крупу, с низкими бабками мерин не может шелохнуться, только судороги – извилистые волны под кожей – бегут у лошади, Алмаз всхлипнул и закрыл лицо руками.

– Чего разнюнился, – прошептал яростно белоголовый парень. – Вон туда беги! Один туда побежал в зеленой куртке, понимаешь? В зеленой, с красными такими хреновинами на рукавах, понимаешь? Ну?

Алмаз, не открывая лица, кивал. По щекам его текли слезы.

– Эй, – донеслось из автобуса. – Поехали, хватит. Чего еще там? Лошадь не видели?

Выглянула одна из бабок:

– Фарид, чего остановился? Не твое это дело, Фарид!

Фарид скрипнул зубами, поднялся с земли, подошел к автобусу и вежливо-язвительно сказал:

– Пешком идите, товарищи…

И спросил у парней:

– Ну, что делать-то? Надо лошадь расковать.

Парни хмурились и отворачивались. Никто с лошадьми не имел дела. Парень с белыми волосами тоже расстроился, рванул ворот рубахи, нагнулся, разглядывая копыта.

Алмаз утер шишками скатанных рукавов лицо, тихо спросил:

– Лошадь освобождать надо?

– Да освободить, освободить… А что?

Алмаз кивнул, но от стыда и ужаса за людей, поиздевавшихся над животным, не мог толком говорить по-русски. Пошевелил пальцами:

– Дай нож, молоток, плоскогубцы дай. Все дай.

Фарид метнулся к машине, белоголовый обрадовался и хлопнул Алмаза по спине. Алмаз был сыном конюха и знал, как можно отбить подковы. Словно во сне, он соображал. Конечно, можно было бы просто отрезать копыта, по дуге, там, где сидят гвозди, но как потом лошадь? Остатки копыт кровоточить начнут, растрескаются… Он решил снять подковы, осторожно разогнув плоские концы гвоздей, закрученные плоскогубцами во время ковки, и выбить их сверху отверткой или рашпилем…

Подошел к мерину. Старая умная лошадь покорно стояла, она не могла лечь или упасть – все четыре ноги были прихвачены нарастяг, она могла только стоять, чуть повиснув животом, и ждать…

– Но, но, алтын ат… золотой мой конь… тише…

Алмаз погладил холку, уши, черные губы, белое пятно от ушей к храпу, лошадь поворачивала голову и жалобно глядела на него огромными фиолетовыми глазами. Она была с уздечкой, значит, из какого-нибудь ближайшего колхоза, но где хозяин? Видно, когда отлучился, увели конягу – и вот, как скульптуру, здесь поставили. Старая, вислогрудая, с мохнушками на бабках, с репьем и кусочком красной проволоки в хвосте, она стояла и ждала.

Алмаз встал на колени, положил на землю шляпу. Сказал лошади:

– Теперь тихо, мой золотой…

Шофер Фарид, белоголовый парень и еще один держали на всякий случай ногу лошади. Начали с опасных – задних.

А вокруг трещали звезды электросварки и шипели полумесяцы автогена, гудела, дергалась земля под свайными молотами и экскаваторами, с надсадным ревом проползали груженые КрАЗы и БелАЗы по неровным бетонным дорогам, в котлованах рылись бульдозеры, в небесах щелкали и гнусаво пищали сигналами башенные и мостовые краны. Везде – в небесах, на земле и под землей – работал хороший народ, и лишь где-то покатывались со смеху трое очень плохих людей, которые страшно обидели Алмаза в его лучший день, но он их обязательно найдет. Вот только поможет лошади и пойдет искать…

– Тихо, мой милый, тихо, моя золотая… – путая мужской и женский род, бормотал Алмаз.

Все получалось. Он осторожно выколачивал гвозди из старых, слоистых, желтых копыт, отвертка порой била в сторону, резала роговое вещество, но лошадь этого обычно не чувствует.

– Гады… – шептал над головой Алмаза белоголовый. – Уж думал, здесь таких нету… Н-ну, я вас еще встречу! Двоих запомнил, как тещу родную… как дядю двоюродного…

Алмаз еле успел отпрянуть – копыто взлетело, одна нога освободилась.

– Тихо, тихо… – начали уговаривать конягу все, кто стоял рядом. Из автобуса смотрели, страдая там от духоты. Бабай в темных молодежных очках вышел, скривил синие губы, погладил Алмаза по голове… Алмаз принялся за следующую ногу.

– Наверное, электросваркой, – говорил один из парней. – Один контакт к раме, другой к копыту… А?

– Волосы опалены, гребенкой пахнет… Наверное, автогеном жарили. Неужто баллон тащили? Нет, конечно, электросварка. Здесь и подключились, вон переносной трансформатор…

Со всех сторон катился гул рабочего дня. Сотни, тысячи, десятки тысяч людей сновали, суетились, мелькали средь красного и черного леса, средь железных и бетонных колонн, они были в касках, с электродами в руках, с домами, с лопатами… Все колебалось в синей воде зноя…

Оторвав плоской фомкой последнее копыто от рамы, Алмаз обошел лошадь, разгибаясь на ходу, поднял и надел шляпу.

Лошадь осторожно ступила раз, другой.

– Ну, лошадь, иди, – сказал парень с белыми волосами. – Второй раз не посмеют… А хозяин найдется. Нам бы этих поискать…

И снова ярость схватила Алмаза изнутри, словно живот скрутило – так больно, и он неожиданно для себя резко спросил:

– Я искать буду?

– Пошли. Если что, держать будешь… А я бить буду.

Автобус уже гудел, приглашая пассажиров. Алмаз махнул рукой. Белоголовый парень подмигнул жестким синим глазом, и они быстро пошли к вагончикам.

– Тебя как зовут?

– Алмаз. А тебя?

– Меня – Толя Белокуров. Ты что сюда едешь?

– На работу хочу.

– Устроим.

– Я работать хочу. У меня паспорт есть.

– Устроим. Вот что, ты подожди меня, малай, здесь, я сначала зайду один… Я с ними поговорю. Лады?

Алмаз беспомощно улыбнулся. Он вытер руки о штаны и сел на высокий ящик. Заметил сбоку иностранные буквы. Из-за границы что-то привезли, может, станок какой… По сухому дереву ползла красная божья коровка.

Алмаз судорожно вздохнул и, шевеля лопатками, с трудом сорвал с себя влажную рубаху. Он принялся с нетерпением ждать Анатолия Белокурова.

2

Утро сегодня было такое звеняще-радостное, что петух, попытавшись передать его огненную мощь, сорвал голос, закудахтал, как курица, и с позором провалился в дебрях сеновала.

Алмаз спал, как всегда, в закрытом лабазе, на топчане. Он проснулся от этого забавного крика и долго посмеивался, глядя перед собой в темноту.

По мере того как над лабазом поднималось солнце, сначала малиновое, потом красно-оранжевое, потом желтое, выхватывая из темноты веники, ремни, старые уздечки, косы и детские коньки-снегурочки, по мере того как оживали эти предметы, висевшие на разном расстоянии, возникал и мир: и в этом мире крохотная деревушка Под-каменные Мельницы, на зеленых холмах, средь оврагов и белогалечных родников, деревушка, в которой жили и умерли предки Алмаза, жили его родители, братишки и две бабушки. Отсюда он сегодня уедет, и кто знает, когда вернется. Алмаза ждут скитания, нелегкий труд, новые товарищи.

Он вскочил с топчана, сбив на пол тяжелый электрофонарик, поднял – проверил: светит. Теперь здесь будет спать Ханиф.

Алмаз толкнул дверь, постоял перед красными дровами, освещенными солнцем, перед красная избой в глубине двора и, ежась, вышел.

Во дворе не осталось ни травинки – выщипал и выбил скот.

Алмаз надел галоши и зашаркал к огороду.

– Га-га-га! – заговорили гуси в загоне, вытягивая шеи, размахивая крыльями все враз, как будто и не спали. Среди них был лучший друг Алмаза – гусь по кличке Профессор. Он внимательно поглядел на парнишку и начал укоризненно качать головой: «Уезжаешь?»

Другие друзья-приятели тоже просыпались: древний тополь, мощный, поднебесный, был полон воробьиного гомона и свиста. Иногда он казался Алмазу стаей зеленых птиц, привязанных к земле десятью толстенными канатами; воробей уговаривают этих птиц, щекочут, толкают, подмигивают, мол, давайте улетим… но канаты держат.

Внутри тополя маячил прозрачный человечек с лопатой, который его посадил, – дед Алмаза, горбоносый, смуглый старик в шляпе.

– Салям, – буркнул Алмаз дереву.

Алмаз вернулся во двор, свистнул – из конуры вылезла собака без имени, она недавно у Шагидуллиных. Прежняя пропала, наверное, застрелили на шоссе – говорят, туда бегают собаки смотреть на проходящие машины… А» та еще без имени – отец сказал, что назовет ее, когда щенок покажет характер. Алый язык до полу, прижимается то левым ухом, то правым к земле и скулит, и виляет не хвостом, а всем задом. Алмаз хмыкнул, собачка подбежала к нему, лизнула галошу. Она еще не понимала, что молодой хозяин уезжает. Он нагнулся, погладил щенка по голове…

Корова Зорька жевала у себя за загородкой, она сопела так шумно, словно ее обидели. Но ее никогда не обижали. Вечером возвращалась с пастбища, рогами нажимала на железный рычаг калитки – калитка открывалась. У крыльца Зорька шумно нюхала землю и, не найдя ничего, обиженно мотала головой, пересекала двор – нагибала рота и пила воду из ведра, затем скрывалась в хлеву. Появлялась мать с подойником; поправляя платок, шла к корове. Подоив, несла ей в тазу поесть… Вскоре корова выходила из хлева, ложилась под окнами избы возле крыльца и долга здесь лежала, мешая прохожим, но ее не гнали, обходили, ласково отводя в сторону огромные рога.

По улице с кряком и щелчками гнали стадо. Алмаз выпустил корову.

Овцы блеяли в закутке, ожидая своего выхода.

Он открыл ворота, пустил овец вдогонку за пестрым стадом, во второй, овечий, бестолковый эшелон…

Кто еще жил во дворе? С кем еще сегодня прощался Алмаз?

Под коньком крыши висели два скворечника, сбоку, под стрехами, еще два и в огороде, возле бани, еще один. И во всех жили скворцы, что бывает очень редко: воробьи хулиганят… Чтобы птиц не убило молнией (а грозы в Подкаменных Мельницах часты), Ханиф приделал ко всем скворечникам громоотводы. А чтобы они не перегорели и десять раз не лазить наверх, привязал нитками запасные предохранители от приемников. За это Алмаз долго сердился на брата.

Сейчас он подошел к дровам, поднял гирю. С одной стороны выбито «Сормово», виден двуглавый орел, на другой стороне: 2П. Двухпудовая дореволюционная. Поддел ногой на досках валявшиеся, как моток нейлоновой лески, белопрозрачные нити из молодых початков кукурузы. Растет она за огородами.

Там, за кукурузным полем, на зеленых холмах, – ветряная мельница, последняя, которую еще не снесли. У крыла, вознесенного к небу, отлетела одна поперечная дощечка, в отверстие струится огненный луч солнца, и кажется – отверстие шире самого крыла. Ветряная мельница тоже друг Алмаза.

Надо будет сходить к ней…

Он тихо кашлянул и вошел в избу.

На кухне у окна отец ел суп, мать пила чай. В этом доме утром мужчины – отец, Алмаз и Ханиф – всегда ели суп. Кивнув родителям, Алмаз взял табуретку, снял и положил в угол коврик, сел коленями в сторону от стола.

Хозяйка, нежно глядя то на мужа, то на сына, подала ему тарелку, старую, с выщербленным краешком, со стертыми желтыми кленовыми листьями по краям.

Отец собирался к своим лошадям. В обед он должен был вернуться, чтобы отвезти Алмаза на шоссе. Ему нынче трудно: напарник ушел из колхоза, уехал на тот же Каваз… Пока будет ездить, табун покараулит Ханиф или меньшие сыновья. Он сегодня запряжет, наверное, свою любимую лошадь – белую Машку. Алмаз подумал, что отцу будет приятно, если он придет к нему проститься туда, на пастбище. Посидят, поговорят, как настоящие мужчины.

– Ну все. Я пошел, – буркнул отец и встал.

Алмаз вскочил и, глядя сверху на него, спросил:

– Когда прийти?

– Если хочешь, к обеду. Я в логу буду, возле гороха.

Весь разговор шел, конечно, по-татарски. У отца были крупные губы, и, прежде чем сказать фразу или слово, он выпячивал их; при этом не то чтобы заикался, а как-то замирал, щурясь, дергая головой, словно прислушиваясь. Может, привык в ночном так разговаривать? Там и торопиться некуда…

Отец вышел. Слышно было, как он на крыльце обувает сапоги, щелкнула загородка от скота перед крыльцом, потом звякнула железная пластинка калитки.

В окно втекал оранжевый свет солнца. Мать заглядывала в печь – дрова прогорели, остались угли, и тусклый розовый жар бил ей в лицо. Она стояла между печью и солнцем, смотреть на нее было больно глазам. Мать казалась сейчас юной, как девчонка, полупрозрачной, румяной… Морщины слетели с лица. Зеленая стекляшка на мочке уха шевелилась.

Поставив в печь хлебы и пироги, призадвинув заслонку, она закрыла печь.

– Хочешь еще? – спросила мать, внимательно глядя на него и слегка улыбаясь. – Может, молока?

– Юк, – мотнул головой сын. Поднялся, поставил табуретку в угол, накрыл цветистым ковриком, на котором терпеть не мог сидеть – слишком мягко.

Пригнувшись, он остановился в дверях, взялся руками за косяки. Мать и сын раздумчиво смотрели друг на друга.

– Писать-то будешь?

– Да, конечно, да. Каждую субботу.

– Каждую субботу? Ой-ей, сколько писем у меня наберется! Будешь молодец… – И весело: – Не женишься?

Сын совершенно растерялся, сказал почтительно:

– Когда вы мне разрешите с папой. Уж конечно, после армии.

– А если сейчас встретишь? И если она тебя как молния поразит, а? – смеялась мать, показывая очень белые зубы. – Наверное, уже усы потихоньку папиной бритвой бреешь? Знаешь, почему у мужиков усы растут? Только потому, что они скребут это место. Если начать брить руку, то и на руке вырастет борода! Вот я и говорю: встретишь девушку и про маму забудешь. Фарида меня зовут, на всякий случай запомни…

Мать смеялась, убирая со стола, не глядя на сына, но он был очень серьезный человек. Он стал тихо объяснять, что этого не может быть.

Скулы и длинный нос у него были от отца, но глаза – блестящие, темные, миндалевидные – как у матери, и тонкие губы тоже в вечной виноватой полуулыбке, слегка неправильные… У всех ее детей была эта стеснительная полуулыбка, все они стеснялись чужих людей, а младший, Феликс, когда приходили гости, прятал голову под подушку и ни за что не хотел взглянуть на них.

«Тяжело ему будет… – думала мать. – Любой его обманет, будет на нем ворота свои возить».

– Если встречу… – спотыкаясь, говорил сын, – привезу к тебе. Там замечательная молодежь. Ты знаешь, мама, там сухой закон. Никто не будет говорить: давай выпьем. Там мне хорошо будет, мама. Хорошо будет, мама. Ты чего все смеешься?

– Ильяс-абый твой пишет: у них в милиции есть специальная комната, самогонные аппараты… даже, говорит, приборы со стрелками там… лампы как у радио… Ты найди его сразу, никуда один не ходи, кланяйся от нас, кучтенеч – гостинцы передай… Он тебя устроит. Милый мой, милый мой…

И мать, присев к столу, тихо заплакала. Алмаз в сильнейшем волнении и растерянности подошел к ней, хотел было опустить тяжелую длинную ладонь на ее голову, но не решился, лишь слегка прикоснулся к плечу так, чтобы не замялось платье, не зная, что теперь говорить и что делать.

– Один он теперь будет там… – шептала мать, как будто Алмаз уже уехал. – Будет в столовой есть, в постелях казенных спать…

– Ну, ну, эни… мама…

Алмаз вышел на крыльцо.

Братишки спали эти ночи в чулане на тулупах. Они, видимо, услышали разговор матери с Алмазом, тихонько вышли во двор. И сейчас сидели на дровах, толкаясь и зевая со сна, тоже остроносенькие и худые, мал мала меньше.

– Эй, ничек жегетляр? (Как дела, кавалеры?) – буркнул Алмаз.

– Хорошо… – обрадованно заговорили младшие братья.

Алмаз неожиданно наклонился, схватил их в охапку и поднял. Но они, отсмеявшись, стали серьезными, когда он вновь принялся вышагивать по двору, руки за спину, как бабай. Хотя солнце жгло крепло, вода, пролитая из умывальника, в тени еще не просыхала…

Скрипнула дверь сеней, и вышли бабушки. Лицо Алмаза посветлело, он снова чувствовал себя мальчишкой. Он любил их, и они любили его.

– Исенмесез, эбиляр! (Здравствуйте, бабушки!)

– Исенмне, уллыкаем… балакаем… алла бирса… – радостно что-то забормотали они, топчась на крыльце и ногами ища свои галоши для двора. – Здравствуй, внучек… ребеночек… даст бог…

Мамина мать была беловолосая, белотелая, очень толстая, на больших толстых ногах старуха в очках, вечно с переносицы спадающих на землю, привязанных ниткой к пуговице на груди, чтобы не потерялись. Получалось что-то вроде пенсне, о которых пишут в книгах, только нитка длинная, в метр, а то и два, это как когда. Бывает, запутается нитка, бабушка найти очки не может, расплачется, ничего не видит, кроме белого пятна – солнца… Звали мамину мать Эмина-апа, но чаще – Белая бабушка, Ак-апа. А у папы мать была сухонькая, маленькая, крючком согнутая старушка, у которой не выпало до сих пор ни одного зуба, на подбородке росли черные волоски, шея в сплошных, как у зонтика, складках. Она была желчная, с блестящими черными глазами, шустрая и злая. Но Алмаза и она любила как-то по-своему, хихикая, ворча, что вот он ходит босиком, или ногти стрижет вечером, когда нельзя, грех, или сидит, опершись подбородком на кулак, – нельзя, умрут родители, или еще что-нибудь она обнаруживала в повадках долговязого внука… Звали отцову мать Хабиба-апа, но чаще – Черная бабушка.

Они вечно ссорились, то по мелочам, а то всерьез – по религиозным вопросам, как правильно толковать какое-то место в коране или можно ли Гагарина считать святым… У маминой мамы болели ноги, и поэтому мальчишки приносили из лесу целые тазы муравьев, и в доме невозможно было жить – по столам, по полу, по стенам ползали рыжие, крохотные, меньше реснички, муравушки, у которых укус хуже пчелиного! Белая бабушка сидела, опустив ноги в тав и воротя нос от муравьиного духа, а они расползались, собирались на сахаре, возле меда, возле сладких пирогов… Черная бабушка сердилась ужасно на толстую старуху, стискивала зубы и воздевала к небу смуглые кулачки, сметала муравьишек с подоконников и столов на пол, давала своими чувяками, но толку было, конечно, немного. Сама она никогда ничем не болела, спала в запечье, как черт, пила чай бережливо, вприкуску, и желтые огрызки ее сахара можно было найти то за зеркалом на стене, то под крышкой радиоприемника…

Сегодня они заговорили сразу, как только Алмаз поздоровался с ними, сначала Черная, зоркая, а потом Белая бабушка:

– Ми-илый наш Алмазик… ой-ой, уезжает… Ой, какой вырос, надо будет его хорошенько накормить… (они были великие мастерицы по части пирогов).

При этом Черная бабушка смотрела на Алмаза, а Белая, не видя его и шаря у подола в поисках очков, обращалась к стойке крыльца и протягивала к нему руки; Черная старуха хихикала и шипела, издеваясь над бедной своей подругой… Потом они, толкая друг друга, как дети, бранясь и всхлипывая, искали свои кумганы, у одной – оловянный, у другой – красный латунный, и, подняв их, зашаркали через двор на зады… Сено вокруг старых ветел и рябин было скошено; сейчас оно в безветрии сохло и шуршало вдоль кукурузного поля…

Здесь раньше, на пригорке, тоже ветряная мельница стояла. Ее снесли и школу построили, говорят, даже старые доски пошли в ход. Так или иначе, в школе пахло мукой и гнилым зерном, ползало много белесых жучков…

Сквозь темные окна можно было увидеть классы, на досках остались нарисованные мелом чертики и бомбы, корабли и девочки с косичками… «Милая наша восьмилетка, – подумал Алмаз. – Прощай и ты!» Десять классов он собирался окончить в городе, где будет работать…

Вспугнув несколько коз в бурьяне, спустился в овраг… На песчаном дне, из-под выступающей из яра серой каменной глыбы, пробивался родничок, обложенный белыми камешками. Вокруг стояли белые гуси, плыли и лежали белые перышки.

Алмаз задумался.

Перед ним был обрыв. Перед ним была его родная земля – в разрезе. Чернозем, сухая белесая земля – что-то вроде торфа, потом глина, потом камни. Алмаз слышал, что на выходе этой белесой сухой трухи часто случаются пожары и тушить их невозможно – огонь уходит вглубь. И эта мысль об ушедшем в землю блуждающем огне взволновала его. Он карабкался вверх из оврага по трепке, выбитой копытами коз, и думал: «Вот это моя родина… Уеду отсюда – а когда сюда вернусь?.. Может, не придется… Вот бросит сейчас спичку, и уйдет в землю пожар, и пока я буду ездить, мотаться по белу свету, будет здесь под несколькими деревнями тлеть, и будут люди думать, кто же это поджег… а это сделал Алмаз, чтобы о нем помнили, потому что ведь и ему больно вдали от родины. Какие плохие мысли! Почему, почему иногда у человека такие плохие мысли? Я ведь не такой уж плохой, почему же у меня сейчас такая мысль родилась? Или это кто-то испытывает меня? Бога нет, это ясно. Кто же?!»

Алмаз глянул вправо-влево и, презрительно кривясь, сплюнул. «Не такую надо память о себе на родине оставлять. Пусть она будет послабее, эта память, но пусть она будет в радость людям… А я ничего еще не сделал… Может, сделаю? Прославлю свою деревушку Подкаменные Мельницы… Но почему, почему такая страшная мысль мне в голову пришла? Если бы я нечаянно поджег нутро своей земли, я бы залез туда тушить ее… живым бы залез, как крот… уж лучше погибнуть… Ой, аллах, как беречь надо родную землю, если в ней такие горючие слои…»

Он миновал окраину, прикинул: так прямее. Отец говорил: «Буду в логу, возле гороха». Алмаз зашагал по пыльной раскаленной дороге, разделяющей кукурузное поле и гороховое. Горох пожелтел, а убирать его будут еще не скоро…

Справа и позади синели в мареве поросшие лесами горы. Эти горы, эти зеленые холмы словно шли за Алмазом. Наверное, так оно будет всю жизнь?

Он побежал. Если бы его увидели сейчас младшие братья! Алмаз-абый, один из самых высоких юношей в деревне, сняв рубашку, бежал и кричал что-то, как маленький, показывая язык солнцу – на язык чуть не села оса… сплюнул, закрутился на месте, задохнулся белой Пылью и помчался дальше…

Впереди, за кукурузой, показалась последняя в этих местах ветряная мельница. Она одиноко стояла, подняв тяжелые крылья; на самом верху, на задранной к небу лопасти, не хватало поперечной дощечки, и сейчас именно в это отверстие струилось огненное небо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю