Текст книги "Комемадре"
Автор книги: Роке Ларраки
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Annotation
Начало XX века. Аргентина, Буэнос-Айрес. У врачей одной из клиник появляется теория: если голова после отсечения в течение нескольких мгновений продолжает жить, то есть шанс, что ей откроется потусторонний мир и она сможет об этом сообщить. Разгадка величайшей тайны не за горами, стоит только набрать добровольцев и записать их откровения. Медики приступают к эксперименту. Начало XXI века. Времена меняются, а перформанс с отрубленными частями тела продолжается. Но некогда профессиональный интерес превращается в жутковатую игру. В ней нет ни страсти, ни тяги к смерти, только созерцание и эстетическая холодность самолюбования. Роман, в котором Танатос прекрасно уживается с Эросом, сдобрен мрачным комизмом, философскими отсылками и парадоксальными поворотами сюжета. 18+
Роке Ларраки
1907
1
2
3
4
2009
1
2
3
4
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
Роке Ларраки
Комемадре
При всяком изменении преобладающим моментом является устойчивость прежнего материала, неверность прошлому лишь относительна[1]. Фердинанд де Соссюр. Курс общей лингвистики
Средний класс – спасение Аргентины.
Он вознесет ее над миром. Пророческая психография Бенджамина Солари Парравичини, 1971 г.
1907
1
Темперли, провинция Буэнос-Айрес, 1907 год
Есть те, кого нет, ну или почти нет, такие как сеньорита Менендес. Старшая медсестра. Она вся сполна умещается в промежуток между этими двумя словами. Женщины под ее началом пахнут и одеваются одинаково и, обращаясь к нам, говорят «доктор». Когда по их недосмотру или из-за лишнего укола пациенту становится хуже, они материализуются: ошибка – ключ к их существованию. Но Менендес никогда не ошибается, поэтому она и главная.
При любой возможности я наблюдал за ней, пытаясь рассмотреть что-то человеческое, какую-то тайну, несовершенство.
И мои попытки увенчались успехом. Вот эти пять минут настоящей Менендес. Она облокачивается на перила и закуривает сигарету. Глаз, по обыкновению, не поднимает и потому не замечает, как я наблюдаю за ней. Лицо у нее бездумное, словно пустая бутылка. Она курит ровно пять минут. Их хватает только на половину сигареты. Затем она позволяет себе роскошь затушить ее, послюнявив палец, и выбросить в мусор. Каждый раз курит только новые сигареты. Так она ежедневно являет себя миру в один и тот же час, и этого времени бытия достаточно, чтобы влюбиться в нее.
Коллег у меня много, и я до сих пор знаю не всех. Есть один здоровяк с родинкой на подбородке. Он всегда приветствует меня, но я узнаю его только по родинке. Не представляю, как его зовут и какова его специализация. Одна половина лица у него ниже другой, и когда он говорит (я не очень понимаю о чем), то щурится, словно от яркого света.
Каждое слово, произносимое Сильвией, вылетая у нее изо рта, превращается в мошку. Поэтому ей лучше помалкивать, чтобы не умножать их число. Я окунаю ее в ледяную воду. Стоит мне убрать руку, как она поднимает голову, вдыхает и в очередной раз спрашивает: «Вы действительно не видите, как из меня вылетают мошки?» Этот факт беспокоит ее гораздо больше, чем холод. Я до сих пор не могу понять, почему ее закрепили за мной. Ведь я не психиатр. И ничего иного, кроме вероятного воспаления легких от ледяной воды, она не получит. Но в ее случае важно остановить бред, и здесь лед приходит на помощь. Обещаю ей теплую кровать. Я должен фиксировать любые изменения: не замкнулся ли пациент в себе, не зовет ли он семью (семьи у Сильвии нет, но такой бред был бы признаком улучшения), не исчезли ли воображаемые мошки. Сильвия видит, как мошки истаивают в воздухе под потолком.
Ты думаешь не о медсестринском. В свой пятиминутный перекур, когда стоишь с отрешенным лицом, словно ты не женщина, а только исполняешь ее обязанности, ты думаешь не о катетерах и физрастворе, а о чем-то бесформенном.
Вот она идет по коридору. Вокруг нее стайкой вьются медсестры, которым нужны помощь, совет, истории болезни, чистящие средства. Мои волосы напомажены. Я уже близко. Разогнать стайку несложно. Они расступаются сами, уважая мое личное пространство. Мы, врачи, смогли отстоять это телесное право, которого медсестры, работники клизмы и термометра, не признают практически ни за кем.
– Менендес!
– Да, доктор Кинтана.
Мне нравится слышать, как она произносит мою фамилию. Я отдаю ей кое-какие распоряжения.
Наша лечебница расположена на окраине Темперли, в нескольких километрах от Буэнос-Айреса. Основная работа приходится на дневную смену, которая принимает в среднем по тридцать человек за дежурство. А безлюдная ночная смена находится в моем ведении вот уже год. Мои пациенты – это мужчины, затеявшие очередную поножовщину в одном из близлежащих кабаков, благодарные нам за не очень ревностное соблюдение законов. Медсестры боятся их и уходят по тропинке через парк до наступления темноты. Но я никогда не видел, чтобы Менендес уходила вместе с ними. Она здесь всегда. Не живет ли в лечебнице? Делаю себе пометку: надо уточнить.
Наступает ночь, и мне нечем себя занять. Я брожу по коридорам, надеясь на разговор, партию в карты, лишь бы скоротать время. Вижу медсестру: она прислонилась к стене, ее руки в карманах. Ее напарница уставилась в пол.
Ко мне подбегает доктор Папини. Его указательный палец прижат ко рту, Папини просит молчать. У него веснушки и мания лапать за грудь потерявших сознание старушек. Иногда он рассказывает мне гадости из своей жизни. Его показное бесстыдство вызывает у меня легкое отвращение. Папини отводит меня в кабинет.
– Вы знаете, что у нас в морге, Кинтана?
– Красное вино, которое спрятали там во вторник.
– Нет, оно уже закончилось. Мы отдали несколько бутылок уборщице, чтобы она не болтала лишнего. Пойдемте со мной.
Папини открывает ящик и достает оттуда купленный им месяц назад на Пасео-де-Хулио антропометрический инструмент, которым он так и не смог воспользоваться в лечебнице из-за запрета Ледесмы. Папини вспотел, его глаза выпучены, от него пахнет лимоном. Это значит, что он счастлив или полагает, что счастлив. В этом весь Папини.
– Странные вещи творятся, Кинтана. Женщины запираются в туалете и долго пользуются биде. А когда выходят – не говорят ни слова. И уверяю вас – этот ритуал не связан ни с гигиеной, ни с мастурбацией. Я лично раздвинул ноги моей жене, понюхал – и ничего! Она сказала мне, что чистила зубы. Но я же все слышал! Шум воды в биде ни с чем не перепутаешь! Я на многое неспособен, дружище, и уж тем более на то, чтобы убить жену. Но есть и те, кто может это сделать, понимаете, заставить их сознаться, потому что в этом фаянсово-водном ритуале таится угроза для мужчин. Женщины красятся, стирая черты лица, утягивают себя корсетом и испытывают множественный оргазм, понимаете, столько оргазмов, сколько не снилось ни одному мужчине. Они – другие. Они происходят от какой-то особой обезьяны, которая раньше была нутрией, или синеватой жабой, или еще кем-нибудь с жабрами. И они запираются в уборной с биде, чтобы предаваться своим влажным мыслям, принимающим форму их черепа. Нам грозит опасность. Я – человек приличный, мне недостает духу, чтобы остановить опасность. Но есть и другие. Они схватят их за волосы и прямо спросят, почему те проводят столько времени у биде. И если женщина промолчит, они исполосуют ее ножом. Эти мужчины отличаются и от нас, и от женщин. Они происходят от другой обезьяны, не такой развитой, как наша, но зато здоровой и упорной. У нас в морге есть один из их числа. Давайте измерим его. Я докажу вам, что его череп отвечает описанию атавистического человека, прирожденного убийцы. Следует сделать это немедля, потому что завтра его увезут. Вы человек умный, но немного упрямый. Я завалю вас фактами.
– Этот человек убил свою жену, потому что она не сказала ему, что она делала с биде?
– Это была метафора, Кинтана.
Выходя в коридор, я припоминаю, что в уборных лечебницы биде нет. Значит, Менендес не может ничего от меня скрывать. Ни влажных мыслей, ни опасности. Папини говорит все быстрее, двигаясь по направлению к моргу и оставляя за собой шлейф лимонного аромата.
– Это так называемый качественный скачок, Кинтана. Ночами мы придумываем сокрушительные планы, воплощение которых кардинально изменит нашу судьбу. Но при свете дня планы рассеиваются, и мы снова становимся посредственностью, которая упорно разрушает свою жизнь. С вами такое случается? Но у этих мужчин все иначе. Почему, как вы думаете, они не исчезли, если настолько уступают нам? Просто потому, что приспособились: они – действуют. На следующий же день воплощают в жизнь все, что приходит им в голову ночью. И они порочны. У них слишком напомажены волосы, они провоняли табаком и кислым потом, много онанируют и безнравственны, но у них есть своя недоступная нам этика, суть которой в нашем истреблении, понимаете?
– Откуда вы знаете, что они слишком густо напомажены?
– Вы понимаете меня чересчур буквально, Кинтана.
Мы заходим в морг, самое освещенное место в лечебнице. Из-за своих веснушек Папини кажется подростком в период полового созревания. Если те, о ком он говорит, действительно существуют, покойник – явно один из них. Тело лежит на столе. Менендес лучше никогда не видеть меня под этим светом.
– Его удавили сокамерники. Видите, какое у него выражение глаз? А их цвет? И бурую линию на шее? Обратите внимание на его лоб, какой он низкий. Череп – асимметричный, небольшой, по сравнению со средним для европеоидной расы размером; на правой стороне височно-теменной области – впадина. Места для мыслей маловато. А какие требуются лицевые мышцы, чтобы двигать такую челюсть, а? Сравните его с собой, Кинтана. Вы не красавчик, но у вас все черты на своем месте. Не знаю, правда, что там у вас с яйцами, вам виднее, да? Ваши яйца – ваше дело. Посмотрите на него: левый глаз на три или четыре миллиметра ниже правого, огромные уши, нижние клыки развиты сильнее верхних. Он не жевал, а рвал мясо. Возьмите его за ступню, Кинтана, и согните ногу в колене. Видите? Пальцы цепкие, как у обезьяны. Человек с маленькой, чтобы не усложнять жизнь, головой, весь покрытый волосами, с зубами, способными одним махом перегрызть бедренную кость… Понимаете? Через несколько лет мы сможем выявлять этих животных при появлении из материнского чрева и кастрировать их, если это мальчики, или делать им гистерэктомию, если это девочки.
– А почему бы просто не убивать их?
– Вы не воспринимаете меня всерьез, Кинтана.
– Я не хотел быть невежливым, Папини. Этот человек – лишь частный случай.
– Тогда давайте снимем замеры с вас и с вашей твердолобой головы. Или найдем еще кого-нибудь для сравнения.
– Давайте измерим сеньориту Менендес.
Она входит в мой кабинет в сопровождении Папини. Понимает, что ее вызвали не по работе. Это видно по лицу, на котором застыло непривычное выражение, и по походке.
Следуют скудные и невнятные объяснения. Она осознает, что на кону ее голова, но не догадывается, что Папини надеется увидеть в ней преступницу (или честного человека, ему сойдет любой результат), а я – свою будущую жену. Она садится на стул и дает измерить себя. У нее белоснежная кожа, светлые глаза и почти прямой нос. Реакция на боль (Папини щиплет ее за палец) – умеренная.
Я не отваживаюсь заговорить с ней. Какой высший примат живет в сеньорите Менендес? По-моему, никакого. Я скорее поверю, что ее предки были земноводными, не иначе.
Я смотрю в окно. Из трещины на стене появляется вереница муравьев. Они движутся вперед, образуя большой круг. Передовая часть отряда остается на его границах, после чего пустоты в центре заполняет подкрепление, и вот на стене уже не видно ни трещины, ни отдельных муравьев, а только хрустящее лапками хитиновое пятно. Наверное, им представляется, что мир – это круг.
Сильвия ждет меня, сидя на койке. Она просит открыть окно и спрашивает, как там погода. На улице холодно. Для нее это хорошая новость: мошки боятся холода. Она продолжает говорить о мошках. Я слушаю ее и параллельно думаю о Менендес. Параллельные прямые искривляются и охватывают причудливо изогнутыми скобками мою голову. Внутри моей головы Менендес, а моя голова между скобками…
Должен ли я позволять себе эти посторонние мысли, эти фантазии? Нормально ли это? Я ведь даже не знаю ее имени. Почему я краснею? Неужели мне стыдно?
Надо сменить примата. Делать на следующий день то, что задумано ночью.
– Ты когда-нибудь любила, Сильвия?
Она говорит что-то о том, как мошки согревают на холоде, но легко соглашается сменить тему.
– Да, любила.
– Кого?
– Я не хочу вам этого говорить, доктор.
– Это была взаимная любовь?
– Да.
– А как этот человек дал тебе понять, что любит тебя?
– Он сказал: «Сильвия, я все время думаю о вас».
– Он солгал.
Где она? Я должен признаться ей прямо сейчас. Прежде, чем снова растеряюсь, не находя что ей сказать. Я и сейчас этого не знаю, но полон решимости. Врач с родинкой сообщил мне, что Менендес в лечебнице, но где именно, ему неизвестно, и что, когда она в своей комнате, ее лучше не беспокоить.
Как она может жить в лечебнице?
Я вижу, как она входит в кабинет Ледесмы, и меня словно магнитом тянет за ней, но кто-то изнутри, возможно она сама, беспардонно захлопывает дверь перед самым моим носом.
Мне напоминают, что сегодня будет важное собрание. Мы толпимся у двери в кабинет Ледесмы. Я жду вместе со всеми моими сбившимися в кучу коллегами. Доктор Хихена: энтузиаст, носит очки и, как говорят, особенно любим пациентами за то, что развлекает их шутками во время уколов. Доктора Гуриан и Сисман считают, что попытки Хихены держать себя с больными подобно доброму дядюшке обесценивают его труд как специалиста. Папини шутит по этому поводу.
Врачи все прибывают. Мы начинаем задевать друг друга животами, цепляться пуговицами, наши усы электризуются и встают. Мы готовы и дальше как бы невзначай тереться друг о друга, чтобы скрасить ожидание, но внезапное появление мистера Алломби, человека, от которого зависит наше жалованье, заставляет нас нервничать. Он редкий гость в лечебнице. Значит, собрание важнее, чем нам казалось. Мы начинаем перебирать свои грешки и смазывать маслом кол для самого провинившегося.
Кто-то здоровается с ним по-английски. Произношение – отвратительное. Опасаясь испортить ауру мистера Алломби, мы втягиваем животы и сбиваемся еще плотнее. Неслаженность наших действий приводит к тому, что один из отстающих спотыкается о чью-то ногу и падает на дверь кабинета. Та распахивается.
Мы видим Ледесму, стоящего на четвереньках под столом. Некоторые из нас, включая меня, благоразумно решают, что ползать на четвереньках на вокзале, конечно, достойно порицания, но делать это в своем кабинете в гордом одиночестве совсем не зазорно. Другие, напротив, задумываются, а не прилепить ли ему какую кличку, да и стоит ли вообще теперь выполнять его распоряжения и не потребовать ли его отставки за неподобающее поведение. Отсутствие единства вызывает в нас некий дискомфорт. Мы стоим, затаив дыхание, и ждем, когда Ледесма осознает, что произошло. Он поворачивает голову и смотрит на нас.
– Еще не тот час, – говорит мистер Алломби и закрывает дверь.
Ледесма и мистер Алломби сидят за письменным столом. Самые убогие жмутся поближе к этому центру власти, угодливо склоняясь к сидящим в надежде на их защиту и поддержку. Мы, самые уверенные в себе, сидим в отдалении в свободной позе, гордо выпятив живот.
– Вам удалось поймать ее, Менендес? – громко спрашивает Ледесма.
Менендес входит в кабинет с крякающей уткой в руках. Эффектное появление. Многие из моих коллег впервые удостаивают ее долгим взглядом. Приказ директора вынуждает ее овеществиться.
– Поставьте ее на этот столик, – говорит Ледесма.
Утка поскальзывается на стеклянной поверхности стола. Но стоит ей вернуть равновесие, как она приобретает характерный для этой птицы невозмутимый вид. Рядом с ней стоит деревянный ящичек среднего размера. Верхняя его крышка составлена из двух половинок. По центру крышки расположено большое круглое отверстие, вокруг которого на латыни написано «ergo». Под крышкой находится горизонтальный нож, который может смещаться вперед с силой и скоростью выпущенного из баллисты снаряда. По бокам под рельефными изображениями бюстов Людовика XVI и Марии-Антуанетты написано «cogito» и «sum» соответственно. Слова и изображения образуют некую аллегорию, нарушающую красоту ансамбля.
– Бедная наша декартова утка, – произносит Ледесма, улыбаясь.
Он помещает птицу в гильотину через специальную дверцу в задней части ящичка и просовывает голову утки в отверстие. Затем без лишних слов приводит устройство в действие. Нож выстреливает с такой скоростью, что не пролито ни капли крови. Голова декартовой утки остается на «ergo». Складывается впечатление, что птица ничего не почувствовала. Она смотрит на нас. Или думает о своем утином. Это продолжается несколько секунд, причем утка периодически покрякивает. Затем наконец глаза ее закрываются, и она завершает свой жизненный путь.
Мне не видно, следит ли Менендес за происходящим или предпочитает смотреть в другую сторону. Но, как бы то ни было, именно она убирает тушку, завернув ее в чистый платок, и выносит из кабинета.
– Запеките ее посочнее, пожалуйста, – роняет вслед Ледесма.
Мы ждем объяснений.
– Это пример, – поясняет он.
– В каком смысле? Так будет с каждым, кто станет пускать утку? Вы намереваетесь урезать штат? Головы полетят?
– Нет, Папини, – отвечает ему Ледесма. – Суть этой многообещающей и необычной, как вы, надеюсь, заметили, прелюдии отражена вот в этих бумагах, с которыми я вас сейчас ознакомлю.
«До изобретения гильотины смертная казнь представляла собой уличный спектакль со стандартным набором персонажей: палачом, приговоренным и чернью. Неизменность финала не умаляла зрелищности представления, его катарсичности и поучительности.
Изобретение гильотины превратило смертную казнь в бездушное механическое действо. Роль палача свелась к минимуму: он стал оператором машины. Строгая функциональность нового метода не оставила места для стиля.
При этом палачи не отказались от своего традиционного ритуального жеста и продолжили поднимать голову казненного после обезглавливания, чтобы показать ее черни.
А) Таким образом палач демонстрирует неоспоримое доказательство хорошо выполненной работы, не столько из личного тщеславия, сколько чтобы подтвердить результат и получить вознаграждение.
Б) Чернь обожает простые и категоричные утверждения. Голова служит в качестве обязательной для всеобщего удовлетворения финальной точки. Палач как афорист.
Казалось бы, пункты „А“ и „Б“ исчерпывают все возможные объяснения этого действа. Но палач знает алфавит смерти от начала и до конца. Начиная от „В“ и далее следуют причины более интимного характера, за которыми скрывается услуга или, если угодно, уступка по отношению к жертве. В них проявляет себя потаенное бунтарство палача.
Люди, далекие от этого ремесла, не ведают, что голова, отделенная от туловища, сохраняет сознание и свой функционал в течение девяти секунд. Поднимая голову, палач дарит жертве возможность бросить последний короткий взгляд на этот мир. Своим поступком он не только идет наперекор самой идее наказания, но и превращает толпу в зрелище.
Для того, чтобы обезглавленный оставался в сознании, необходимо выполнить ряд условий.
А) Ему нужно бодрствовать в момент обезглавливания. Выполнение условия „А“ напрямую зависит от храбрости казнимого.
Б) Он должен быть обращен лицом к лезвию ножа, иными словами к небу. Это чисто практическая рекомендация, никоим образом не связанная с верой: те, кто принимает нож затылком, теряют сознание при ударе.
В) Место отсечения. У мужчин оно должно располагаться прямо под адамовым яблоком, у женщин – чуть выше надключичной впадины. Следует избегать косого реза.
Г) Желательно наличие разгоряченной публики, чтобы раздражать органы чувств обезглавливаемого.
Эти и другие, более тонкие нюансы (так, если речь идет о женщине, ее следует отвернуть от толпы) передаются от одного поколения палачей к другому в процессе обучения мастерству. Секрет этот греет их душу и переходит от отцов к детям вместе с черным плащом».
Сцена с уткой и услышанное после повергают нас в молчание. Ледесма поясняет, что речь идет об исследовании, проведенном во Франции выдающимся судмедэкспертом. Его текст переведен на испанский с английского перевода, в свою очередь выполненного с французского лично мистером Алломби. Менендес раздает нам отпечатанные на машинке копии текста, на полях каждой копии стоит имя одного из нас. Мое указано неправильно: «Кентана» вместо «Кинтана».
– Признаюсь, когда этот текст попал в мои руки, – продолжает Ледесма, – он не вызвал у меня особого энтузиазма. Мистер Алломби показал мне его, чтобы узнать, можно ли подтвердить эту гипотезу научными средствами.
– Какую именно гипотезу? – уточняет Гурман. – О девяти секундах в сознании? О том, что воспринимает голова? Какую гипотезу?
– Первое подтвердить очень легко. Достаточно вспомнить нашу утку. Конечно, я говорю о второй гипотезе. Если быть более конкретным, мистер Алломби просил меня об услуге, и я не мог хотя бы не попробовать это сделать, даже если и относился скептически. Я работал над этим весь год. И представьте себе, как я обрадовался, когда понял, что гипотеза может быть доказана.
Кто-то угодливо спрашивает, каким именно образом.
– Прежде чем продолжить, я хотел бы услышать ваши вопросы. Слева направо по одному, пожалуйста.
– Мало данных и ссылок на доказательства. На чем основывался француз, когда писал все это? – спрашивает Хихена.
– Он светило европейской патологоанатомии.
– Рад за него, – отвечает Хихена.
– И он исследовал историю гильотинирования, – говорит мистер Алломби.
– Как истинный патриот, – добавляет Ледесма.
В воздухе повисает непродолжительное молчание, в кабинет возвращается Менендес.
– Хотел бы, дорогие коллеги, обратить ваше внимание, – начинает Гуриан, – на отдельные сложности в отношении данного документа, если его можно так назвать. Не сомневаюсь в благих намерениях нашего директора, беспристрастно ознакомившего нас с ним, чтобы узнать наше мнение. Но в этом документе устная традиция палачей преподносится как истина в последней инстанции. И я задаюсь вопросом: каким образом некий гипотетический первый палач установил факт жизни головы в течение девяти секунд?
– Легко, – парирует Ледесма. – Он был истинным наблюдателем. И заметил, что глаза исполнены смысла, они смотрят. Другой, не менее проницательный палач обратил внимание на то, что лицо казненного искажали гримасы радости или отвращения.
– Не забывайте, господин директор, что палачи в основной своей массе были неграмотны, а значит, невосприимчивы к абстрактным материям.
– То, что вы, Гуриан, будучи человеком образованным, воспринимаете как абстракцию, для них могло быть интуитивно понятным.
– Тогда я, пожалуй, уступлю слово какому-нибудь менее образованному коллеге, – произносит Гуриан.
Взявший вслед за ним слово Папини и не думает просить сатисфакции и снова источает лимонный аромат счастья: никто из собравшихся не обсуждает его промахи, а привычно напрягшаяся в ожидании кола прямая кишка может расслабиться.
– Вообще, я – за любой эксперимент, который предложит нам господин директор. Но, поскольку речь идет о головах, мне представляется нелишним упомянуть об уместности френологического исследования.
– Вы знаете, что я об этом думаю, – замечает Ледесма, – но мы можем рассмотреть такой вариант. Эксперимент, который я намерен предложить вам, требует широкого подхода. А вы что полагаете, Сисман?
– Я – против, – отвечает Сисман, откидываясь назад.
– Объяснитесь, – тихо произносит мистер Алломби.
– Мы не знаем, о каком именно эксперименте говорит господин директор, – поясняет Сисман.
– Предположим, – вступает Ледесма, – что все сказанное в этом документе – правда. Если мы сумеем подтвердить это научным способом, ответим на множество вопросов. Мы заглянем туда, где до сих пор безраздельно властвовала религия, узнаем, что такое смерть, что есть после смерти.
– То есть вы априори утверждаете, что после что-то есть, – громко произношу я, – а это, на мой взгляд, не слишком серьезно.
– Я ничего не утверждаю, – отвечает Ледесма.
– Это тоже не очень-то научно.
– Без дерзновенных порывов нет науки, Кинтана.
– Вы предлагаете авантюру, Ледесма.
– Вы еще не слышали, что я предлагаю.
Довольно, пожалуй. Я прекращаю свою словесную эквилибристику, призванную произвести впечатление на Менендес, и уступаю слово директору, который, впрочем, даже не рассердился на меня, поскольку во все время нашей перепалки я улыбался в тридцать два зуба.
– Вот что я предлагаю: отбираем неизлечимых больных и отрубаем им голову так, чтобы не повредить речевой аппарат. Я отработал эту технику на водоплавающих птицах и попозже объясню вам что и как. Просим голову рассказать нам, что она чувствует. И за это получаем отличную прибавку к жалованью от мистера Алломби.
Сложно всегда быть человеком высоких принципов. Гораздо проще быть принципиальным в мелочах. «Лучше быть украшением среднего класса, чем выжигой, купающимся в деньгах». «Лишний бокал может навсегда испортить биографию приличной барышне». Со временем начинаешь смотреть на вещи проще.
Очередной вечер. Очередной ужин. Мы уже поговорили о деньгах. Уже прояснили все нюансы оплаты. Как мы вообще жили без этих обещанных золотых гор? Просто сидели и ждали очередного пациента?
Мы поднимаем ножи, отрезаем по куску мяса и кладем его в рот. В начале асадо[2] мы много говорили, но сейчас за столом воцарилась тишина: все жуют. Я хочу запомнить нас такими, настроенными на праздник. Мистер Алломби ест мясо столь же церемонно, как британцы пьют свой вечерний чай. Он хочет показать, что он настоящий англичанин. За другим концом стола сидит Менендес. Ест салат. Она сама по себе и никому не нужна. Существуют другие, более насущные радости. Я хочу еще вина. Пусть думает, что она мне безразлична.
Доктор Гуриан засовывает пальцы в рот, достает свою вставную челюсть и беседует с ней. Челюсть очень болтлива, и разговор идет в основном за ее счет. Она рассказывает о коровьих жилах, запутавшихся в тайных безднах ее естества, и о покусанных ею дамских задницах.
Мистер Алломби подливает себе вина. Затем на своем ломаном испанском заявляет, что уничтожение индейцев в Аргентине способствовало здоровью зубов будущих поколений. Укрепило моляры и родину. Умерило подмышечную вонь. Позволило нарастить производство бритвенных лезвий (и в качестве курьеза объясняет, что у индейцев не растет борода, тоже мне новость). Умиротворило маточное бешенство наших дочерей и племянниц. Повысило качество борделей.
Ледесма насаживает кусок мяса на трезубый вертел. Он говорит, качая им из стороны в сторону и забрызгивая нас жиром. Рассказывает, как однажды в Берлине попал на пожар в кабаре.
Мы задумываемся о немках.
Пожар начался с сигаретного окурка. Огонь быстро охватил здание, и все, кто был внутри, оказались в ловушке. Когда пламя добралось до спиртного, крыша обвалилась. Не спасся никто. Нужно было ждать, пока огонь потухнет сам собой. Ледесма провел ночь, обсуждая происходящее с другими зеваками. И только под утро вспомнил, что он врач и его услуги могут понадобиться при извлечении тел из-под завалов.
Его перебивает Папини, который вспоминает, что в гробу его матери лежит только одна нога. Какое-то время мы пытаемся представить себе, каково это – носить цветы ноге в гробу. Никто не спрашивает, что произошло с телом его матери.
Ледесма пользуется паузой, чтобы откусить от своего куска мяса прямо с вертела. Затем рассказывает, как вместе с пожарными разгребал обгоревшие доски и завалы. Он обнаружил трех немецких хористок, у одной в кармане был перламутровый портсигар. Он все еще у Ледесмы.
Хихена опирается рукой на раскаленную решетку. Затем демонстрирует нам ладонь, которую пересекают три идеально ровных красных полосы. Он утверждает, что тело горит не произвольно, жар можно контролировать, удерживать в определенных границах.
Мистер Алломби указывает мне вилкой на тебя, Менендес. И бормочет вполголоса: «Эта женщина, я люблю».
Журнал «Лица и маски».
Буэнос-Айрес, 20 июля 1907 г.
«Лечебница „Темперли“ Специализированное учреждение для лечения рака и заболеваний крови.
Если вы хотите навсегда излечиться от рака, используйте противораковую сыворотку профессора Эдинбургского университета (Англия) доктора Берда. Эта противораковая сыворотка применяется в крупнейших клиниках Европы, США и в лечебнице „Темперли“ и дает поразительные результаты.
Лечебница „Темперли“ является единственным учреждением, получившим от доктора Берда право на использование его метода лечения на территории Аргентинской Республики.
Приходите на бесплатную консультацию с 10 до 12 утра по адресу: железнодорожная станция Темперли, лечебница „Темперли“. Вы также можете запросить дополнительную информацию по адресу: Буэнос-Айрес, ул. Боливара, 332, с 13 до 15 часов».
2
Мистер Алломби попытается вскружить тебе голову своей рыжей шевелюрой и тем, что он хозяин лечебницы. Надеюсь, ты окажешься такой, как я надеюсь. Когда он подойдет и начнет говорить с тобой сквозь зубы, я хочу, чтобы ты возмущенно вздернула подбородок и взглянула на него так, словно он предлагает тебе место бандерши в борделе. Верю, что именно такты и поступишь.
Спешка недостойна настоящего мужчины? Хочется думать, тебе нужен настоящий мужчина.
Мы публикуем наше лживое объявление во всех популярных журналах страны. Важные сеньоры читают его у себя дома. Затем кладут журнал на ночной столик. Через неделю он достается домработницам. Видение их мира всегда формируется с недельным опозданием. Они читают объявление и понимают, что в нем нет ни слова правды, но их надежды не столь абстрактны, как у их господ. Они рассказывают о сыворотке кому-то из больных раком родственников. Те отправляются в лечебницу «Темперли», чтобы разузнать об антираковой сыворотке доктора Берда из Эдинбургского университета в Англии. Вот только Эдинбург находится в Шотландии: мистер Алломби намеренно допустил ошибку, чтобы отсеять знающих и въедливых пациентов. Ледесма утверждает, что малообразованные люди не смогут исковеркать свои посмертные речи выспренним словоблудием. Вот так прямо и говорит.
Неизлечимые больные смотрят на нас, словно мы обращены к ним спиной. Некоторые очень тихо произносят: «Я сделаю все, что будет нужно».
В коридорах лечебницы впервые становится тесно. Мы ходим взад и вперед, углубившись в бумаги, и, не глядя на пациентов, громко обсуждаем истории болезни, придумывая на ходу неологизмы и термины на латыни. Люди расступаются в стороны и стараются стать как можно незаметнее. Все койки заняты. В каждой вене по катетеру. По капельницам струится безвредная освобождающая сыворотка.








