Текст книги "Ступающая по воздуху"
Автор книги: Роберт Шнайдер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
– Только, ради Бога, не допоздна! – в меру сердито предупредила Марго, не отрываясь от чтения некрологов в газете «Тат».
– Даю слово! – воскликнула Мауди, она поцеловала бабушку в щеку и мгновенно растаяла в воздухе вместе с Эстер.
– Зачем тебе чашка? – спросила Эстер.
– Тсс!
Они выскочили из дома и поспешили вниз, в загущенную южную часть сада, минуя лужок, не кошенный уже который год и сплошь утыканный высокими сухими стеблями. Солнце уже садилось на грудь Почивающего Папы и на горы, составляющие его сложенные руки, оно багрово поблескивало, словно густое красное вино.
– Да тихо же! – шикнула Мауди, когда они подходили к sisters corner.
– Почему? – сделав дикие глаза, спросила Эстер.
– Потому! – сделав дикие глаза, ответила Мауди.
Потом они осторожно приоткрыли дверь. В хижине было темно, через оконца не просачивалось ни капли света.
– Жуть какая-то!
– Да слушай ты!
Эстер навострила уши и вдруг расслышала чьи-то вздохи. Глубокое, но ровное дыхание.
– Тут кто-то есть! – обмирая от страха, прошептала она. В тот же миг ослепительно вспыхнула спичка. Мауди запалила походную лампу.
У Эстер сердце захолонуло. В глубине хижины сидел какой-то мужчина – прямо на их надувном матрасе, он сидел откинув голову и прижавшись спиной к дощатой стене, в глазах – обида на резкую вспышку света, точечки суженных зрачков; и ей сразу бросилось в глаза то, что одет он чересчур тепло, даже по-зимнему: шерстяной пиджак в крупную клетку, словно покрытый синим и коричневым кафелем, толстый свитер, а под ним – голубая рубашка с засаленным воротничком.
Но еще до того, как она по-настоящему испугалась, в ней закипел гнев. В sisters corner не смело совать нос ни одно существо мужского пола. Даже хомячок Цезарь. Потом уже верх взял страх, когда она еще раз скользнула взглядом по лицу мужчины и ей показалось, что его глаза готовы выпрыгнуть из орбит, так жутко они таращились.
– Это Бойе. Бойе, это – Ре, моя лучшая подруга. Мы с ней как сестры. Да входи же! Он такой славный. Не бойся.
– Ты в своем уме?
– Он беден. Поэтому у него такой вид. Не его вина. Бойе, скажи Эстер: «Добрый вечер».
– Добрый вечер, – сказал молодой человек, и так громко, будто обращался к тугоухой.
Потом она вообще удивилась его манере говорить. То он глухо бормотал, то почти кричал. В середине фразы сила звука нарастала или спадала, причем независимо от смысла. Но Эстер не могла знать, а уж тем более постичь, что речь такой грубой настройки есть зеркальное отражение абсолютно одинокой души, которой и словом-то перемолвиться не с кем, чтобы выверить звучание голоса.
Наконец она все-таки вошла. Успокоительные реплики, то и дело подаваемые Мауди, равно как и страх с любопытством пополам, будили желание приключений. А тут он еще и тянул ей руку для пожатия с упорством, которого хватило на пару минут, но она с таким же упрямством отбивала ее. Когда же он наклонился вперед и пытался сверкнуть в улыбке зубами цвета мокрого каучука, она заметила, что его волосы собраны сзади в конский хвост. Это каким-то образом растопило лед недоверия. А с чего бы – она и сама не знала. Может, тут подействовали и настойчивые попытки приветствия.
– Бойе, – нежно пропела Мауди, она сняла сандалии, опустилась на матрас и села, скрестив ноги и прильнув головой к молодому человеку.
Летнее солнце Якобсрота высветлило ее спадающие на плечи волосы, она стала смуглянкой с растрескавшимися пересохшими губами широкого рта. Мужчина не шелохнулся, он вообще ничего не делал. Просто сидел и молчал.
И тут Эстер увидела то, что всплыло из глубины памяти, что, казалось бы, начисто забыто, а теперь вдруг встало перед глазами и запахло дождем, навалилось сланцево-серым небом, загудело проводами высоковольтной линии. И еще был ягненок, и из его окаменевшей мордочки нескончаемой струйкой бежала слюна.
– Кто это? – вполголоса спросила она.
– Он был ангелом, – ответила Мауди. Она сказала это так, будто Эстер поинтересовалась, который час.
Мауди повернулась к ней, и Эстер увидела чужие, повзрослевшие глаза. По крайней мере таково было первое ощущение.
– Здесь можно курить? – спросил мужчина опять-таки каким-то рваным голосом.
– А почему вы так громко говорите с нами? – обозлилась Эстер.
– Такой уж я свободный, – снова громыхнул он, явно силясь, однако, говорить тише.
Он хотел было скрутить сигарету, но Мауди взяла у него табак и сама приготовила ему самокрутку, да так ловко, будто для нее это привычное дело, она даже склеила слюной кончик. Эстер сидела разинув рот и изумленно таращила глаза то на Мауди, то на выпирающий кадык мужчины, которого беспрестанно била дрожь, можно сказать, колотило.
И вдруг Мауди начала ласкать его. Она стянула с него пиджак, свитер, распахнула его рубашку. Тот и бровью не повел, ничуть не противясь, не задавая вопросов, не совершая никаких телодвижений. Не выказывая ни удивления, ни интереса. Она распустила ему волосы, зажала их в руке и перекинула на лоб, так что его грива полностью заслонила лицо. Увидев такое преображение, Мауди громко рассмеялась, потом она развела пряди, как две половинки занавеса, и прижалась губами к его рту. Она целовала его, а у Эстер забухало сердце, и ей казалось, что лобзания длятся целую вечность. Потом губы Мауди скользнули на его грудь и присосались к соску. Руки зарылись у него в подмышках. Мужчина докурил самокрутку, вдавил окурок в стенку и, казалось, все еще не вышел из забытья. Потом прошептал что-то, чего Эстер не могла разобрать.
– У тебя рот совсем несоленый.
Последовало долгое молчание. Верхней частью корпуса девочка неподвижно лежала на груди мужчины, веки сомкнулись, словно отяжелев от усталости. Но губы, насколько могла видеть Эстер, двигались. И она заметила, что рот Мауди начал подергиваться, а губы дрожать, точно так же, как вздрагивал кадык Бойе. Время от времени Мауди бормотала какие-то слова такой немыслимой скороговоркой, подобной которой Эстер в жизни не слыхала. Это были фразы, звучавшие утром. Диалоги у котлованов. Ее собственные мысли, слова Юли и однорукого Стива. Все это повторялось каким-то громким шепотом, и все нашептывалось поразительной, таинственной памятью.
И тут у Эстер загрохотало в висках. Она буквально оторвала подружку от мужчины, встряхнула ее, оглушила криком, скорее для того, чтобы искричать собственный страх. Но Мауди не пробуждалась. И Эстер совсем упала духом. Единственной не стертой из памяти картиной этого действа остался комодский дракон на дощатой стенке, взирающий на небеса ящер. Она отпрянула и пустилась бежать, не помня себя от страха. В ту ночь спать с ней пришлось Юли, и в следующие ночи тоже.
После исчезновения Эстер тишина в sisters corner длилась больше часа. Потом подал голос Бойе.
– Ты принесла?
– …
– И не вымыла?
– Как ты сказал.
Он поставил на ладонь кофейную чашечку Амрай и стал молча, но с блеском в глазах, созерцать ее, будто в них отражалось величайшее из мировых сокровищ света. И вдруг на его лице мелькнуло нечто похожее на улыбку, предвестие улыбки.
Лигурийское море вынесло совершенно изменившуюся Амрай на якобсротский берег, к дому № 12. Она пела, готовя на кухне завтрак, а с работы возвращалась с таким чувством, будто хорошо отдохнула за день. Неуемная жажда деятельности обуяла ее в те осенние недели. Она записалась на курсы сразу по трем предметам: Акварельная живопись для начинающих, Итальянский I и Итальянский II. Она занималась спортом. Вместе с дочкой ходила на уроки верховой езды в школу при Екатерининском стадионе. Она сияла радостью, как никогда прежде, была бодра и энергична, полна иронии в отношении самой себя и окружающих. Выходные посвящались культу некоего Маттео из Генуи, самого гениального среди джазовых кларнетистов, которых ей когда-либо доводилось слушать. Узнать на сей счет нечто более подробное не удавалось ни Мауди, ни Марго. Она покупала скопом все пластинки Паоло Конте, так как Маттео периодически играл в его джаз-банде. Пара показов здесь, пара показов там, как она выражалась. Целыми днями лилось «Sotto le stelle del jazz»[15]. А Мауди, желавшая быть сопричастной счастью матери, напрасно тасовала кипы пластинок, чтобы отыскать в перечнях музыкантов имя Маттео. По пятницам ровно в 17.00 Амрай устремлялась на своем новом, голубовато-стального цвета, миниатюрном, как почтовый ящик, «аутобьянки» к италийским берегам, надсаживая моторчик, переваливала Сен-Бернар – он же Сан-Бернардино – и терпеливо выдерживала спуск к Генуе.
Для Амрай это было время душевных упоений. Из жестов изгладилась всякая печаль, Амрай обрела способность к озорной браваде, в речах зазвучал задор. Она наслаждалась завистливым отблеском в глазах других женщин.
Дело в том, что стоило только какой-нибудь душе в Рейнской долине испытать нечто вроде озарения, как всякого, кто это замечал, засасывала зависть. Так было, и так будет всегда, пока еще вертится рейнтальская земля.
Но она упивалась и тем, что вновь могла привораживать к себе взоры мужчин. Да, она заставляла их скользить взглядом по всей фигуре, позволяла себе носить мини-юбки и не скрывать, а подчеркивать свои формы одеждой. Когда в кафе «Грау» кто-нибудь из мужчин с дубовой непосредственностью пытался навязать ей свое знакомство, Амрай доставляло удовольствие отшить его самым откровенным образом. Скажите уж прямо, что хотите переспать. Она говорила это без тени смущения, громко, чтобы слышали все. Однако если бы покрасневший ухажер ответил: Так оно и есть, кто знает, на что вдохновило бы ее столь честное признание.
Она хотела жить, жить с большой буквы, вернее, с четырьмя большими – ЖИТЬ.
Дни под звездой Маттео прямо или косвенно прокладывали полосу отчуждения между Амрай и Инес. Во всяком случае, так понимала это Марго. По телефону общались все реже, ежемесячные журфиксы в «Галло неро» прекратились. Потому что не желала она больше слушать идиотские ангельские теории Харальда. Размолвку Марго заметила сразу после возвращения из Рапалло. С того дня что-то разладилось между Амрай и Инес.
Взаимоотношения Латуров и Ромбахов вообще были какими-то неровными. Их дружба не отличалась постоянством, был в ней привкус ненадежности или даже ожидания обид. Это разделяло Мауди и Эстер, Амрай и Инес, а тем самым также и Харальда и Амрай, хотя и не по их воле.
Лишь Марго сохраняла полную невозмутимость. Даже в тот день, когда она призналась внучке в том, что объявила о продаже виллы.
Для девочки это прозвучало как известие о смерти. Она защищалась любовью, гневом, яростью и слезами, защищалась от решения, которое старшие вынесли без ее согласия. Мауди предложила бабушке свой план: она бросает гимназию и пойдет работать. Ведь ей уже почти двенадцать, и она могла бы сойти за шестнадцатилетнюю. Но решение Марго, как всегда, было непреложным. Вилла должна быть продана, чтобы погасить долги. На оставшиеся деньги – купить две маленькие квартиры.
Когда Красная вилла вместе с участком встала в строку газетного объявления, в парфюмерный магазин Мюллера вновь ворвалась волна оживления. И хоть вроде бы дамской половине общества нечего было беспокоиться, она страдала вместо Марго. Изнемогая от любопытства, спешили увидеть лицо разорившейся текстильной фабрикантши, не терпелось посочувствовать все еще респектабельной как-никак даме. Но это было опережающее сочувствие по отношению к самим себе. Так оно, наверно, и будет, ужасались сливки якобсротского общества, если их самих, не дай Бог, такой жареный петух клюнет.
Но и этому процессу был уготован свой венец: среди участников аукциона нашелся зловеще тороватый покупатель, пожелавший дать за недвижимость ровно на треть больше самой высокой из предложенных сумм. Этот крез полиамидного царства был когда-то тем самым крестьянином, которого обдурили и оставили без крова Латуры после падежа скота от ящура. А крестьянин из Брегенцских лесов ничего не забывает. Все доброе, чем его одаривают, он принимает как должное и привычное, обидам же ведет строгий учет. И гнев питает его до конца жизни.
Тут в дидактических целях надо поставить в известность тех, кто неколебимо верит в торжество справедливости, о том, что колготочному фабриканту не удалось все же прибрать к рукам владение на Елеонской, 12. И хотя недвижимость была записана на имя Амрай, дочь следовала совету матери: ни под каким видом не отдавать дам своего сердца человеку, распираемому ненавистью. Ни за какие сокровища на свете. И последнее слово на торгах осталось за голландским дизайнером нижнего белья, человеком с тонкой душой и нежной кожей, джентльменом до мозга костей. Хенк Иммерзеель, самолично изобретший те самые штанишки задорного покроя, что придавали идеальную округлость женским попкам, Хенк Иммерзеель переехал на виллу осенью 1986 года вместе со своим еще юным с виду другом по имени Яаап. Вилла в людвигианском духе должна-де служить источником вдохновения и тихой творческой услады в последние дни недели. Таково было нескромное требование обоих голландцев.
Но этот час еще не пробил. Пока все шло по-старому, и у женщин из рода Латуров было время каждой на свой лад попрощаться с родным углом. Марго делала это спокойно, не позволив себе на сей счет ни одного слова. Амрай жила лишь ожиданием очередного генуэзского уик-энда и в мыслях пребывала там. Лишь Мауди по-настоящему прощалась, это было долгое прощальное слово. Ведь все здесь обладало душой и хотело услышать слово благодарности и прощания. Башенки и эркеры, многоярусное жилище Амрай, комнаты, гардины, обстановка, парк, даже крыша с закопченной желобчатой черепицей. Ничто из этого не должно быть развеяно будущим. Ни один запах, ни одна краска, даже скрип паркетных половиц.
И в который раз этот взрослеющий человек молча обводил взглядом опустевшие комнаты, вдыхал запах старых обоев и часами неподвижно глядел на тяжелые, стекающие серой лавой гардины.
В то февральское утро, когда на дворе завьюжило так, что, казалось, снег идет снизу вверх, завтрак уже не готовили, и облитая голубым изразцом кухня тосковала по итальянским мелодиям Амрай. Мауди заварила чай, сделала себе бутерброды. Марго опять замучил желудок, она на две недели уехала подлечиться минеральными водами в Бад-Рагац. До обеда Амрай так и не появилась в самом доме, не покинула своей башни, и дочь почувствовала недоброе. Она накинула пальто прямо поверх пижамы и направилась к башне узнать, что случилось. Она нашла Амрай лежащей поперек кровати, неподвижно, как камень, хотя обычно мать вскакивала при одном прикосновении к дверной ручке. Пахло алкоголем, морем алкоголя. Вся комната пропиталась этим запахом. Разбудить Амрай не удалось. Ни поцелуями, ни щекотанием, ни встряской, и Мауди оставила ее в покое, пьяную до бесчувствия.
Это было во время так называемых энергетических каникул, в свободную от учебы неделю, что потом объясняли намеренно спровоцированным нефтяным кризисом, который чувствительно аукнулся и в Якобсроте и вначале даже вызвал ажиотажный товарный спрос. Люди и впрямь решили, что ресурсы черного золота иссякают, и запасались канистрами мазута. Постный день автотранспорта был предписан как акция национального значения, и даже в долине, понимающе вздыхая, подчинились указу. Когда же нефтяные корпорации образумились, день всеобщего автомобильного бездействия сочли глупостью. Запасенные впрок сахар, мука и макаронные изделия гнили в погребах и превращались в червивую труху.
В начале восьмидесятых якобсротские интеллектуалы пришли вдруг к коллективному прозрению трех вещей сразу: опасности атомных электростанций, природы, которая нуждается в защите, и нацистского прошлого отцов.
Было основано «Рейнтальское общество искупления». Почтеннейшие историки (в большинстве своем – гимназические учителя), разбившись на звенья, прочесывали страну для выявления бесчинств времен коричневой империи. Их настораживали немолодые господа с мало-мальски приятной внешностью и в серых фетровых шляпах. Шляпа на голове и незлобивое выражение лица считались особо подозрительными приметами. Они подкарауливали «шляп» у входных дверей и подвергали их словесным атакам в самых площадных выражениях. Но в итоге улов был пустячный. А там, где они действительно могли бы с толком закинуть сети – а именно, в обществе отцов, – там мужество заканчивалось. Поэтому в дальнейшем «Общество» переключилось на создание Еврейского музея, хотя в Якобсроте евреи никогда не жили. Исключении были Квайдты, эти, впрочем, покинули город еще до войны. По поводу чего Эгмонт Нигг с сожалением вздохнул в своем уголке. И тут в жителях Якобсрота вспыхнула зависть к соседнему городку Хоэнэмсу, где было еврейское кладбище, которое словно чудом восстало из непробудного сна, так как, по всеобщему мнению, пришло время подрезать колючие изгороди и освободить могилы от травы забвения. Так и возник проект Еврейского музея, и при его утверждении в ратуше Рота лица отцов города столь красноречиво выражали боль, словно эти мужи подписывали приказ о собственной отставке. Разве скроешь такую мощную работу скорбного чувства.
В воздухе витали два ключевых слова, одним было «преодолениепрошлого», вторым – «формальдегид». В каждой материальной субстанции предполагали наличие этого губительного газа. Сверхчувствительные натуры просто лишились сна, у них начинался зуд мозга при одной мысли, что в их квартирах непрестанно что-то окисляется. Запах муравьиной кислоты преследовал повсюду: лак на дверях, столешницы, кровати. Они крушили потолки и стены, выламывали полы на радость торговцам пиломатериалами, которые всучивали им натурдревесину, подорожавшую и сереющую прямо на глазах. То, что мигрень может быть не порождением этого коварного духа, а симптомом назревающего кризиса человеческих отношений или вообще жизненных неудач, чувствительным особам не приходило в голову. Если бы такой охальник, как Амброс Бауэрмайстер, еще оставался в городе, он не отказал бы себе в удовольствии поиздеваться над этим новым видом защитников природы, врагов атомной энергии и победителей прошлого, и довел бы их до белого каления. Он наверняка присоединился бы к движению местных «зеленых», чтобы потом развивать малые формы загрязнения окружающей среды с великим усердием. Он продолжал бы вытряхивать пепельницу перед самым светофором, нелегально сваливать мусор там, где его сваливали веками, – у подножия скалистой цитадели Якоба. Он использовал бы постный день автомобилизма, чтобы погонять в свое удовольствие по встречной полосе. Он опрыскал бы машину щелочью с особо летучим запахом. Он сделал бы все, чтобы поглумиться над общественным мнением. К сожалению, Амброса Бауэрмайстера здесь уже не было. К сожалению. Не признать этого невозможно.
Если мужчины страстно откликались на так называемые вызовы времени, женщины открыли в себе – как бы в одночасье – любовь к американским мыльным операм. Особенно дамы из средних слоев. Когда по телевидению, которое тогда располагало временем и терпением и лишь в полночь подергивалось бледной свиристящей рябью, крутили первые серии «Далласа» и «Клана Денверов», женщины впадали в гипноз. Разумеется, они понимали всю ходульность персонажей, грубое деление их на беленьких и черненьких, и уверяли своих благоверных, что все это в целом, конечно же, чушь собачья. Но разрази гром одного из любящих супругов, если он или она позволит себе иронический комментарий в отношении пошляка J. R., чокнутого Алексиса, придурковатого Блейка с его красивой, но простодушной Кристи. Да еще в тот момент, когда Блейк как раз страдает от террора бывшей жены и с пеной у рта клянется прикончить ее. Тут и словечка проронить не моги.
Мечтательные глаза жадно всасывают американский мир, о котором жители долины знают, что он погряз во лжи, но которому отдали сорок минут своего внимания, несмотря на дурацкий жеребячий юмор.
Телемания еще и потому достойна упоминания, что это было куда более сильным выражением якобсротских томлений того времени, чем политические страсти вокруг атомных электростанций и вымирания лесов, так как в этом впервые, действительно впервые, сказалось медленное угасание провинции. Телевидение, еще больше, чем кино, стало корежить менталитет, внушая ощущение убожества рейнтальского бытия. Люди вдруг устыдились собственного диалекта. Англицизмы нагрянули как саранча, сочная крестьянская речь усыхала. Более того, ломался хребет. Если бы житель долины в мгновение ока оказался на 42-й улице Нью-Йорка, он был бы там как дома. Прошел бы по Манхэттену, как гуляет по Якобсроту. Ничто не было бы ему в новинку, ничто не удивило бы и не пригвоздило бы к месту.
А удивление означает способность ощущать и принимать необычное, странное. Удивляться значит смотреть снизу вверх или склоняться. Для этого нужен хребет. И жаль, что жители долины мало-помалу разучились ходить своими ногами. Хотелось жить на американский, итальянский, французский или еще чей-нибудь манер. Там-то, по их разумению, мир настоящий. А то, что американцы спотыкаются точно так же, дело известное. Только надо ли этим без конца глаза мозолить?
~~~
Я должен снова вспомнить свои студенческие годы. Тогда у меня был период экспериментальной жизни, я пробовал себя в качестве члена мужской «вэгэшки». В этой шестизарядной мужской «ВГ»[16], поименованной К. Э. А. Ш (коммуна экстравагантных адогматичных шови[17] был один тип, который хотел стать пианистом классического стиля. В те годы я был склонен считать классику полной лажей, но этот лабух, ярый фанат Бетховена, прочистил мне мозги. Классика – это о’кей, если петь не надо. Суперзвездой для моего однокашника был тогда Артуро Бенедетто Микеланджело, вконец повернутый итальяшка, но музыку выжимал до чумового отпада. В Цюрихе я впервые слышал его вживую, без «фанеры». Короче: если заранее расколешь легко предполагаемый дополнительный вопрос о том, что классика не просто эмоциональная оттяжка, это – суперклассный живой акт! You always meet twice[18], – подумал я, ведь завтра вечером Бенедетто Микеланджели играет в Концертном зале. Да, черт побери, он и впрямь гигант. (Сольный концерт Бенедетти Микеланджели. Бетховен, Дебюсси, Галуппи. Концертный зал на Аннемаркет. Впуск в 19–30. Только по билетам для почтенных горожан.
Это – язык Эгмонта Нигга. Так оно и напечатано в газете «Тат» внутри траурного фотопортрета пианиста Владислава Станека (беда не приходит одна), который еще на прошлой неделе выдержал едва ли кем замеченный шопеновский марафон. Тут ничего не выдумано, всё как есть, и даже сегодня можно убедиться в этом, порывшись в архиве «Тат», конечно, если удастся хитростью и лестью найти к нему доступ. Дело в том, что когда у кого-то возникает желание исследовать редакционные подвалы, у главного редактора из недр утробы неизменно исходит какое-то странное урчание – непонятно, откуда именно, но совершенно явственно. Этот феномен наблюдается по сей день.
Марго не удержалась от гневного читательского письма, где горько сетовала на вульгарность вообще, на орфографические ошибки в частности и на троекратное перевирание имени. Это был единственный случай обращения в газету, и Эгмонт Нигг расценил письмо, начинавшееся словами «Многоуважаемый недоумок!», как выражение старой обиды. Ведь после отъезда Бауэрмайстера Нигг больше не общался с Латурами. «Варе Тат» ввиду ожидаемого музыкального деликатеса сочла, однако, возможным воспользоваться добровольными услугами безгонорарной музыкальной критикессы. Пожилой дамы с весьма неженственной физиономией, удлиненным залысиной лбом и гладко зализанными волосами. По воле случая она оказалась поразительно похожей на усатого маэстро. Если бы у нее были усы, можно было бы подумать, что в номер попали фотографии двух близнецов. Как бы то ни было, дама в сдержанном тоне признавала феномен. Однако было слишком ясно, что для нее пленительная сила, излучаемая Бенедетти Микеланджели, заключалась скорее в ауре самой личности, нежели в мастерстве исполнения. И у дамы на целую страницу набралось примечательных подробностей жизни богоподобного пианиста, которые были поданы под заголовком: Артуро Бенедетти Микеланджели – аполлонический титан среди дионисийских пианистов.
Его следовало бы назвать сложной натурой, которая может жить только ночью, ибо дневной свет оскорбляет его чувствительные глаза. И несмотря на свое невообразимое богатство, он с двадцати трех лет носит якобы один и тот же фрак и имеет по одному комплекту одежды для зимы и для лета. На обувь же и вовсе не обращает внимания. Уму непостижимо, почему он дает концерты вдалеке от культурных столиц. Но даже туда черный грузовик неизменно доставляет его «Стейнвей», упакованный в 431 кашемировое покрывало цвета хаки. Настройщик, господин Таллоне, сопровождает музыканта во всех поездках, сидя в кабине грузовика, а самого маэстро перевозят в лимузине с тонированными стеклами. По окончании периода Сопротивления он уже ни разу не поднимался на борт самолета, хотя прежде был пилотом военно-воздушных сил. Кроме того, к месту назначения должна доставляться обитая красным театральным бархатом кушетка, на которой он обычно отдыхает перед концертом. За пять с половиной минут до выхода он погружает ладони чуть ли не в крутой кипяток, чтобы придать гибкость пальцам. А минутой раньше господин Таллоне с лаком для волос уже хлопочет на сцене и обрабатывает слоновую кость клавиш, дабы с них не соскальзывали подушечки пальцев. До последнего момента нельзя быть уверенным в том, что маэстро вдруг не отменит концерт. Однажды в городе Гюссинге так и произошло, будто бы из-за местного диалекта, который так оскорблял его слух маэстро, что он был не в силах извлечь ни одной ноты.
Неудивительно, что в день публикации этого перечня неподражаемых странностей все билеты для почтенных горожан были распроданы в течение получаса. А Марго еще за несколько месяцев позаботилась о билетах, что было в ее характере и к чему обязывало воспитание. По ее замыслу, этот вечер мог бы дать шанс примирения Амрай и Инес. Коль скоро они друг с другом не разговаривают, авось музыка как-то поколеблет эту упрямую взаимную отчужденность. Плохо, ох как плохо отдохнул маэстро, какая лавина кошмаров на него обрушилась. Опять тот же сон, терзающий его не одно десятилетие: фюзеляж самолета раздувается, подобно гигантскому брюху, клавиатура обрастает волосами, а ножки рояля мутируют, превращаясь в бедра матери. Вопли No! – No! – No![19] вырывают его из жуткого сновидения, и голос мамы в действительности оказывается трелью дисковой пилы где-то в глубине отеля «Терновый венец», в котором он остановился.
Нет. Нет. Ремонтные работы прекращать нельзя, сказал директор. Ни на час нельзя.
Во что ему обходится рабочий день мастеров? – спросил маэстро по-английски. Он готов выписать чек на требуемую сумму, как бы велика она ни была. Только пусть все стихнет.
Это исключено, возразил директор, даже при том, что такой знаменитый человек, как Бенедектанджели, оказал честь «Терновому венцу» своим пребыванием. Надо принять во внимание, что в Якобсроте нет ничего похожего на мафиозные порядки. И мастера пользуются уважением, и вообще здесь очень приличные люди.
Маэстро опустил голову, и длинные пряди гладких волос поползли ему на щеки. Так и стоял он, словно застыв в минуте молчания, перед директором отеля. Затем повернулся и пошел прочь. Он решил с ознакомительной целью побродить по городу. Но едва он вышел из гостиницы, как апрельское солнце так бесцеремонно и оскорбительно брызнуло ему в глаза, что пришлось прикрыть их рукой, ему, чья жизнь протекала ночью или по крайней мере в сумерках. О возвращении в «Терновый венец» нечего и думать. У шофера был выходной день, и он уехал в Цюрих. Такси, которое могло бы отвезти в Брешиа (его вдруг потянуло к переулкам детства), найти было невозможно. В то время таксомоторов в Якобсроте не водилось. Если бы агенство сдвинуло срок гастролей на два с половиной месяца, радиотакси «Ауфмельк» доставило бы его с выпученными глазами, но в целости и невредимости к тем самым переулкам.
Старому субтильному господину хотелось плакать. Собравшись с силами, он зашаркал по тротуару вниз к Аннемаркт, дабы самому убедиться в том, что «Стейнвей» благополучно распакован и не расстроен. Кружным путем он добрался до Концертного зала, но без очередного оскорбления на сцену ступить не удалось. Осветитель не поверил ни единому его слову.
Ему, осветителю, дана строжайшая инструкция охранять рояль, как личную супружницу. Так он выразился. Ведь всякий знает, какой самодур этот Михеланджело. Как ни крути, не станет он рисковать работой из-за рехнутого старого бренчалы. И лишь сравнение импозантного фотопортрета под стеклом с ужаснувшей осветителя реальностью внесло необходимую ясность. Он впустил бренчалу на подмостки.
Рояль с опущенной крышкой стоял на подиуме. Он темнел, восхитительно темнел, был утешительным приветом ночного мрака и тишины. Маэстро сложил руки в благодарственном жесте, ощупью добрался до своего артистического покоя, где его с обожанием, словно юная ученица, встретила красная кушетка. Он еще раз собрался с силами и вздохнул. И проспал аж до двенадцати минут восьмого, когда со смачным прихлопом и зычным «Слава те Господи!» – его разбудила костюмерша. Это надо же, господина Бенеманжело по всему городу ищут, с ног сбились… уж было подумали, что его здесь… Дева Мария, святой Иосиф!.. Она еще раз радостно шлепнула в ладоши.
Весть о том, что фортепьянное божество не покинуло город, распространилась в считанные минуты. Таллоне срочно послал в «Терновый венец» скорохода за фраком, а сам принялся терпеливо разглаживать слежавшиеся волосы маэстро и распутывал и укладывал их с легким приплевом до тех пор, пока не добился классического фасона Бенедетти Микеланджели.
Некая фройляйн Шпигель с «Рейнтальского телерадио» влетела в костюмерную, так как весь Концертный зал уже ломился от наплыва приятно возбужденных, во всяком случае сгорающих от любопытства музыкальных натур со всей округи. Фройляйн Шпигель напрасно просидела в кафе Концертного зала в ожидании маэстро. Он нужен был ей «вживую», все равно в каком виде. Главреж вконец затиранил ее, как тиранил вообще всех сотрудников, поэтому его называли просто Реж. Вся его деятельность сводилась к сталкиванию лбами подчиненных ему редакторов. Как бы то ни было, от фройляйн требовалась story[20]. И она пожертвовала одной пуговкой на блузе.
Что за дикий диалект, на ломаном английском удивился маэстро, услышав разговор Шпигель с пожарником, который собирался выставить ее из костюмерной. Девица вдруг умолкла. Неужели здесь удалось где-то что-то вычитать про оскорбленный слух и про диалект?