Текст книги "Ступающая по воздуху"
Автор книги: Роберт Шнайдер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Как воротило его от бесформенных штанин, как презирал он слишком короткие или слишком длинные рукава рубашек. Манжеты должны выглядывать ровно на сантиметр. И как мутило его при виде волосатой кожи, когда кто-нибудь клал ногу на ногу. Сам он никогда не носил носок, он носил чулки под цвет обуви.
Этот человек, не испытывающий влечения ни к тому, ни к другому полу и, по-видимому, вообще не наделенный даром любви, воспринимал людей как манекены, представляющие экипировку. Более того, у него рука не дрогнула бы расстрелять человека, мозолившего ему глаза неправильной, сиречь непрошитой петлей на лацкане или на рукаве. Ближние были для него не более чем участниками парада безвкусицы, напоминали ему наскоро набитую ливером колбасу. Как жалки они, в своих тесных пиджачках, жакетах, пальтишках, юбках и брюках. Все было вкривь да вкось, все коробилось или натягивалось жировыми валами. Рубашки трещали на животах, юбки рвались прямо по складке для шага, а сквозь ткань джинсов проступала каемка трусиков. Что касается цвета, то тут вкус практически отсутствует вовсе.
Люди были для него не чем иным, как бого-созданными неприятностями. Зверями, пожирающими самих себя. Наблюдать их взаимопожирание, видеть, какими наивными или рассудительными они при этом прикидываются, было единственным удовольствием, которое он вытребовал у жизни.
Харальд был трубадуром погибели и часто толковал Изюмову, что самое интересное, должно быть, кроется в том, чтобы умереть от руки человека. Да, он хочет когда-нибудь быть убитым. Не успел он войти в «Галло неро», как Отелло Гуэрри уже радушно махал ему руками. Он тоже состарился, подусох, от крутого брюшка не осталось и следа. Однако он не утратил бычьего здоровья. Лицо сицилийского пастуха стало больше напоминать гористую местность. И он не изменял своей фальшивой любезности, услужливости человека, которого никогда не признавали полноценным согражданином. Над оскорблениями и провокациями, как заповедала ему при отъезде Джойя, может восторжествовать только молчание. И того, кто его презирал, он стремился уничтожить своей любезностью. А если кого и презирал сам Гуэрри, так это был Харальд Ромбах. Гуэрри ненавидел его. Этот холодный оскал, эту рассчитанность каждого слова, каждого жеста.
– Господин Изюмов уже ждет вас. Разрешите проводить к столику?
Харальд двинулся вслед за ним.
– Сиди, пожалуйста, Константин. Меня задержали.
На узком лице Изюмова отсвечивали огоньки гирлянд, свисавших с потолка, подобно рыбацкой сети. Глаза выдавали раздражение. Харальд это сразу заметил, но любопытствовать не стал.
– Хорошо, что ты наконец здесь, – вздохнул Изюмов, утирая платком губы и бородку.
– Дорогой мой! Скажите на милость, кто сегодня колдует на вашей кухне, – обратился Харальд к Гуэрри, ухватив его за руку.
– Мауро, – ответил озадаченный Гуэрри.
– Мауро. Недурно. Так, а рыба не слишком заморожена?
– Что вы, господин Ромбах!
– Недурно.
Дуэ, так звали нового бобтейла Гуэрри, ластился к его ногам, в то время как хозяин, опустив голову, отошел от стола, обернулся и, осклабившись, крикнул: Cazzo![37], после чего удалился на кухню.
– Нам нужно срочно поговорить, Харальд, – с видом конспиратора произнес Изюмов и зашелся кашлем. Когда легкие успокоились, он вытащил какую-то фотографию из кармана своего ярко-зеленого блейзера. И молча выложил ее перед Харальдом. Харальд взял фото, посмотрел на него, а затем на Изюмова, который с нетерпением ожидал реакции. За соседним столиком громко смеялись, компания обсуждала фантастический ляп главного режиссера.
– Ну и что?
– Приглядись хорошенько!
Харальд опустил глаза и вдруг раздул ноздри своего короткого тонкого носа.
– Где это?
– В Москве.
– Мауди ни разу не была в Москве.
– Конечно, не была. Это – Соня.
– Какая Соня?
– Моя сестра. Я рассказывал тебе о ней.
– Разве она не умерла?
– Умерла почти ровно двадцать лет назад.
– Ну и что? Бывают же двойники. Должно быть, так.
Изюмов качнулся в сторону, достал тонкую кожаную папку, открыл ее и извлек оттуда стопку бумаг. В этот момент подошел Рауль, чтобы принять заказ. Харальд жестом отогнал его. Изюмов склонился над столом и зашептал:
– Я уже почти забыл про это. Но две недели назад отец прислал мне фотографию Сони… на память, и тут все прояснилось.
– Что прояснилось?
– Когда с Мауди случилось все это, я достал копию медицинского заключения.
Он порылся в бумагах, нашел нужный листок и тихим, но дрожащим голосом прочитал то, что было подчеркнуто красным.
– Хромосомный набор 46, ХУ… андрогенная невосприимчивость всех тканей… Отсутствие матки и яичников… В паху формирование яичек… Однако тестостерон не оказывает действия… наружные половые органы женского типа…
– Сделай одолжение, объясни, что это значит.
– Подожди, Харальд.
Изюмов закурил сигарету, отхлебнул красного вина из недопитого бокала, снова вытащил отделанный кружевами платок и вытер губы и бородку. На его аристократическом лице блестели капли пота.
– Ты знаешь, отчего умерла Соня?
– Покончила с собой?
– Да, отравилась мышьяком. Но я не это имею в виду. Позволь, я начну с самого начала.
– Весь внимание.
– Она была чудесной девочкой, с незаурядным художественным талантом. В двенадцать лет она уже анатомически безупречно рисовала человеческое тело. У нее был потрясающий дар схватывать черты лица. Марина, моя младшая сестра, и я часто позировали ей. И отец тоже. При этом с такой гордостью держал в руках белку. Он был охотником на белок. Так что я хочу сказать… С некоторых пор – назовем это периодом созревания – Соня изменилась весьма странным образом. Мы жили тогда в одной комнатенке. Воздух моего детства был пропитан запахами отцовского пота и Марининых менструаций. От Сони ничем не пахло. У Марины была кошка, пушистый кот, который только Соне позволял брать себя на руки. И всегда кусался, когда его гладили. Его Фирсом звали… Как-то вечером Соня пришла из школы на себя не похожая. Волосы слиплись от пота, лоб горел. Меня она не хотела посвящать в то, что случилось. Взяла на руки Фирса, села на кровать и начала его почесывать. Вскоре я услышал ужасный крик Сони, в это время я учил уроки на кухне. Я прибежал в комнату, а там Соня с мертвым котом у ног… Я тебя утомляю. Но потерпи чуть-чуть.
– Странное дело… Все это повторилось. У школьной подруги… Со щенком… Я говорил… Соня изменилась… Она и знать ничего не хотела про свои обязанности, материнские, так сказать. Стала неряшливой, пропадала где-то целыми ночами и начала водиться с темными личностями. Однажды отец случайно узнал, что она стала проституткой. Но денег за услуги не брала. Она спала с мужчинами и спала с женщинами. Создавалось впечатление, что она хочет пустить вразнос свое тело. Она жила в каком-то безумном угаре, говорила порой в таком темпе, что ничего нельзя было разобрать. Почти не ела, почти не спала. И вот наступило то утро, когда ее нашли мертвой на Дмитровском шоссе.
Изюмов замолчал. Потом опять зашелся кашлем, за что принес Харальду церемонное извинение.
– Ради этого ты меня и позвал? Чтобы рассказать сентиментальную байку?
– Харальд, ты совсем не сечешь? У Сони был тот же врожденный порок, что и у Мауди. У нее не было матки. И при вскрытии пришли к точно такому же заключению, что и в случае с Мауди. А теперь вот это фото… Ты точно видел, как Мауди ребенком налетала на людей, со своими объятиями и поцелуями. Это было здесь, в этом ресторане. Соня, как говорили, стала обнимать совершенно незнакомых людей. Она потеряла всякое чувство дистанции. Господи, Харальд… Тогда… была не Мауди. СОНЯ ЖИВА!!
Крик Изюмова заставил на время умолкнуть тех, кто разговаривал за соседними столами. Все повернули головы в сторону обоих мужчин, потом вновь заговорили и забренчали ножами и вилками. Изюмов виновато посмотрел на Харальда и перешел на шепот.
– Харальд… Соня – не человек… Соня – ангел. И когда тело этого ангела стало свободным, оно отыскало Мауди.
– Тебе водка размягчила мозги. Как всякому русскому.
– Я знаю, в глубине души ты во что-то веришь.
– Да, потому что иногда куда как приятно поупражняться в скромности.
– А как же твоя теория материализации ангелов?
– Ангелы не имеют бытия. Они не материализуются. Они – беспредельный, невыносимый и невыразимый дух.
– Но они сопровождают нас в пути. Как написано в Книге Товита.
Рауль отважился на второй заход, попытка оказалась удачной. Оба клиента принялись за еду. Изюмов говорил торопливо и много. А Харальд становился все задумчивее. Какая-то мысль захватила его, все глубже врезаясь в мозг. За окном глухо гремела далекая гроза. Через полчаса по крышам запрыгали капли первого летнего ливня. Харальд расплатился и, как всегда, щедро до неприличия дал на чай. Почти вдвое больше, чем стоил их заказ. И вновь его прощальным жестом была манипуляция с портретом матушки Гуэрри. Но на сей раз выдержка и смирение изменили сицилийцу. Он бросился было на Харальда с готовыми к бою кулаками. Но Рауль оказался проворнее, он перегородил путь хозяину и на пределе сил удержал его. Тот проклинал Харальда, разрядив ему в спину обойму сицилийских ругательств, плевал ему вслед и наконец заплакал. В «Галло неро» стало необычайно тихо. Харальд усталым шагом двигался к выходу и, пройдя мимо мерцающей огоньками «Мадонны» из Лурда, минуя гирлянды тряпичных подсолнухов, вышел на улицу. Они решили укрыться в нише какого-то портала, чтобы переждать хлещущий дождь. У Изюмова опять начался приступ сырого кашля, он издал что-то похожее на хриплый лай. Харальд не замедлил с предложением подлечиться летом в Рапалло. Морской воздух безусловно пойдет на пользу ослабевшим легким. А возможно, и подлечит русскую душу. Изюмов униженно, как нищий, благодарил. Харальд смаковал миг наслаждения, стоя рядом с человеком, который, несомненно, мучился безумной и несчастной любовью к нему. Однако охота думать про это быстро прошла. Они расстались и различными путями двинулись навстречу своей ночи.
Харальд сел в свой белый «тандерберд» и поехал в сторону Елеонской. Он включил музыку и начал фальцетом подпевать оперной примадонне, исполнявшей арию Лю[38]. И вдруг ему почему-то расхотелось ехать домой. Он развернулся и поехал вверх, снова в центр города, потом немного под гору и дальше – вдоль Маттейштрассе. Он прибавил звук магнитофона, а мысли его неотступно занимал Константин Изюмов.
Вроде бы бесцельно колесил Харальд по омываемому дождем городу. Казалось, он повинуется какому-то предчувствию, не зная, куда оно заведет. Как же давно он испытывал нечто подобное. Бесцельную тоску по тому, чего еще никогда не видел. Ведь он думал, что повидал уже все. Веру в то, чего не было, но что вскоре могло свершиться. И он вдруг почувствовал, что рулем владеет какая-то другая сила. Он снизил скорость так, что двигался теперь не быстрее пешехода, и, напрягая зрение, начал обшаривать взглядом все, что проплывало по обе стороны от машины. Белый «тандерберд» полз по шоссе, нареченному в честь библейского Заведея, до самой окраины. Тут он остановился, не выключая мотора, в ожидании момента, когда эта странная сила станет поуступчивее. Затем заглушил двигатель, вышел из машины и прислушался к ночной тишине. Затем вернулся, сделал разворот, двинулся вверх по шоссе и тут увидел ее – Мауди Латур.
– Садись.
Она посмотрела на него, он не выдержал этого взгляда. Без единого вопроса она села в машину, он перегнулся, вытянул руку и захлопнул дверцу.
– Домой? – только и спросил он, скользнув взглядом по ее лицу.
Она кивнула. Ему казалось, что она стала тенью самой себя. Но тугие черные локоны были как волны жара, давали почувствовать всю необузданную мощь ее души. Он нажал на газ и поехал в сторону улицы Трех волхвов. В разговор не вступали. Время от времени Харальд боковым зрением пытался уловить и понять выражение ее лица. Он снова включил музыку, и Барбара Хендрикс вновь молила своим благородным голосом: «Signore, ascolta!»
– Теперь я знаю, кто хотел убить тебя, – спокойно произнес Харальд. – Я знаю твоего убийцу.
Он не спускал глаз с дороги и вдруг ощутил удары собственного пульса. Началось сильное сердцебиение, и он упивался им. Значит, он все-таки жив. И сердечный грохот все сильнее будоражил его, и в голове происходили неведомые химические процессы. Мысли разлетались брызгами, сбивались в облака; всплывали и лопались какие-то фантасмагории.
– Ты умеешь хранить тайну? – спросил он с такой нежностью в голосе, словно впервые влюбился.
Мауди молчала, она почти перестала дышать.
– Я хочу, наконец, понять, что лежит за пределами нашего знания. Бессилие? Или избавление.
Они уже пересекли площадь Симона-Зилота, как неожиданно для себя он утопил педаль газа и какой-то миг колеса прокручивались на месте. С бешеной скоростью машина помчалась по переулкам, со свистом и визгом летя вниз к Роту. Там он свернул на улицу, переходящую в шоссе, выскочив на бесконечную прямую, которая вела на юго-запад. Автомобиль рассекал ночь, и Харальд включил музыку на полную мощность, динамик уже просто надрывался. Дождь окончательно прошел, полотно дороги просохло.
Фары высветили расплывчатый силуэт человека, быстро приобретавшего все более четкие очертания. Человек бежал, и машина стрелой летела к нему, а Лю изливала душу в стремительном крещендо. Автомобиль промчался по силуэту, и возникло впечатление, что по капоту шаркнуло какое-то тряпье. По откидной крыше застучали ветки, Харальд на секунду потерял управление, но в последний момент успел снова вывернуть на дорогу. Взвыли тормоза, Харальд дал задний ход, и вновь захрустели сучья. Он остановил машину, вновь врубил скорость, колеса бешено закрутились на месте. Черная студенистая влага забрызгала стекло дверцы с той стороны, где сидела Мауди, и опять как будто хрустнули ветки. Харальд подал машину назад, колеса взвизгнули, днище зацепило и потащило за собой что-то вроде тряпичного вороха. Харальд притормозил, потом поехал вперед, и хруст стих. Машина прокатилась по черной луже, потом вновь попятилась и вновь рванула вперед, Харальд еще раз дернул ее туда и обратно, и едкий запах резины пробился в кабину.
Потом он наконец отъехал, спокойно управляя автомобилем. А Мауди начала вдруг смеяться, и в этом смехе звучало такое отчаяние, что Харальду было трудно сосредоточиться на стуке своего сердца. На этом драгоценном биении.
Когда косноязычная женщина снова приехала из Линдау, ее удивила нетронутая еда в пластиковых судочках, которую она каждую неделю оставляла у двери сына. Однако она и на сей раз оставила ему очередную порцию и опустила в щель для почты непременную денежную купюру. На обратном пути она вдруг замедлила шаг, задумалась, улыбнулась и решила вернуться. Расправив подагрическими пальцами еще одну купюру, она и ее бросила в щель.
~~~
На утреннем небе в созвездии Большого Пса выделяется Сириус, и его свет сочится в зеленоватое марево. Который день уже не выпадает роса, поля побурели и выгорели, ручьи обнажили свои каменистые ложа, а Рейн, этот мужчина в соку, всегда гордо шагавший через долину, превратился в размазанную по ней тухлую лужу. Атмосферное давление не изменится – таков прогноз на ближайшие пять суток. Спад жары не предвидится. Лишь по вечерам неизменно появляется надежда: а вдруг далекая гроза, багровые зарницы которой видны с холмов Якоба, возьмет да завернет в пределы Якобсрота. Ночи душны, воды не хватает, как уже было однажды – летом 1978 года. Воздух сушит глотку, дышать тяжело.
Амрай не спит, ворочаясь с боку на бок в комнате, где раньше жила Марго. Вот уже девять лет прошло, говорит она про себя. После смерти матери она мучается хронической бессонницей. Или просто начинает сказываться возраст? Страх – как бы не проспать собственную кончину. Она переворачивает покрывало, чтобы оно касалось более прохладной стороной. Потом идет в ванную, встает под холодный душ, вновь ложится и читает биографию Симоны де Бовуар, восхищаясь этой женщиной. Амрай тянется к пульту телевизора, мысли скачут, и вскоре экран опять съеживается до маленькой белой точки, которая еще некоторое время продолжает гореть.
На узком лице Амрай появились морщины, но она не выглядит постаревшей, и хотя ее светлые волосы немного тронула седина, рот по-прежнему ярок, а губы сочны. Только глаза, темно-зеленые, как озерная глубь, выражают неодолимое уныние.
Амрай Мангольд – после развода она с гордостью носит девичью фамилию – выключает свет. Мысли опять переполняют ее. Они роятся вокруг Георга Молля, который в день рождения, когда ей исполнилось пятьдесят два года, просил ее руки. Ведь четвертые по счету хоромы, построенные на пятачке хутора Гринд собственными руками хозяина, можно было уже занимать. Крошечный замок с тремя толстобокими башенками, белыми оштукатуренными стенами и зелеными ставнями. Георг закончил его аккурат в тот самый день. Он вымыл отяжелевшую от пыли голову и застелил все еще не утратившую помпезного блеска французскую кровать бельем с цветочным узором.
Но Амрай вынуждена была отказать. Как бы ни был он ей приятен и как бы легко она ни переносила его близость, она никогда не сумела бы полюбить этого человека с глазами юного озорника. Теперь ее раздражает его молчаливое упрямство.
Должно быть, уже перевалило за полночь. Воздух неподвижен, с площади Симона Зилота не доносится ни единого звука, хотя окна раскрыты настежь.
– Какая удивительная тишь. В самом центре города… Ах, Амброс. Видишь. Ты остался лжецом. Теперь ты окопался у Инес. Как ты растолстел, как подурнел. Это связано со слепотой? Еще бы. Весь день сиднем сидеть и ждать. Но я сохраню тебя таким, каким ты мне явился тогда. В вагоне-ресторане ты предстал передо мной как ангел. Таким ты для меня и останешься.
Нет, она не в обиде на свою жизнь. Кому-то она могла показаться ничем не примечательной. Но не ей. Говорила же Марго, что в конце концов человек оказывается наедине только с собой. Так уж устроена жизнь. Переплетение ложных путей. Ведь путь, в сущности, не цель. Ложный путь – это путь, а цель – начало нового блуждания. И ей совсем не хочется выбираться из этого лабиринта. Кто знает выход? Никто. Чего ей еще не хватает? У нее есть работа, в такое время, когда многие не могут никуда устроиться. Просто счастье, что Мюллеры сохранили для нее место Марго в парфюмерном магазине.
Тело преет от жары, она дышит ртом. И ни намека на сонливость. Амрай перекатывается с боку на бок, то и дело переворачивает покрывало. Уснуть не удается.
На память приходит та ночь, самая горькая ночь в ее жизни, когда Амброс остудил ее простыню холодной водой. Она нашаривает выключатель, встает, срывает с кровати простыню, подставляет ее под струи душа и вновь ложится, накинув простыню на голое тело. И только теперь она чувствует, как оно пылает. Но дышать становится легче. Она гасит свет, и в темноте вдруг явственно проступает лицо Мауди и проходит вся ее жизнь.
Амрай утешается тем, что сестры опять сблизились. Недавно обе уехали на море, в Рапалло. Как в старые времена. Страшное-иго-фогтов. Она улыбнулась. В памяти ожили детские рожицы Мауди и Эстер. Картины рисовались сами собой. И вот эти девчушки стали тридцатилетними женщинами.
Эстер работает переводчицей. Живет в Берне и сводит с ума мужчин, хочет она того или нет. Мауди в один прекрасный день приняла решение наверстать школьное образование и получить аттестат. Хочет изучать историю искусства. После того как отыскала в подвале запыленные книги Амброса, она влюбилась во фламандскую живопись.
И все же Амрай по-прежнему что-то тревожило, хотя она не могла не заметить, насколько изменилась Мауди в последние месяцы. Она стала более спокойной, покладистой. Она идет на компромиссы, которые год назад и помыслить было невозможно. По ночам уже не пропадает, городские сплетники перестали ее срамить. Но она все время какая-то усталая, Амрай не могла понять, почему. Казалось, в ней что-то угасло, чего-то не стало, будто померкло свечение души. Создавалось впечатление, что она решила стать совершенно нормальной женщиной.
Так проходило время бессонных ночей. Но время казалось Амрай ложно понимаемой мерой отсчета. Настоящее – бесконечно, а прошлое длится не дольше мгновения.
Амрай снова переключилась на Георга, она размышляла о том, что ему посоветовать. Стоит ему продавать своих буренок, меняя их на вошедших в моду коров шетлендской породы, или нет. Остановившись на мысли, что Георг никогда не сможет расстаться со своей престарелой Гундис, Амрай задремала.
(Битва анлегов) Асфальт размяк, солнце весь день заключено в ржаво-красный ореол. Пахотная земля превращается в пыль, урожай загублен. 27 июля городские власти запретили мыть автомобили водопроводной водой и рекомендовали экономно расходовать ее. Тот, кто будет поливать свой сад, понесет наказание вплоть до ареста. А метеослужба дает антициклону еще пять дней сроку.
Четверг. Раннее утро. Тускло светает. Накануне в пойменных лугах у Магдалинина леса, близ старицы Рейна, четверо мужчин устроились на ночлег в спальных мешках. Один из них уже на ногах, он собирает хворост для тлеющего костра. Костер разгорается, и мужчина ставит на огонь котелок с водой. Потом, пнув носком сапога спящих, он будит их, и они выползают из мешков. Это – почти еще мальчики, они коротко острижены, каждому не больше двадцати лет. На них серо-зеленые майки и трусы. Проворно и безропотно они тут же облачаются в униформу. Тот, что поднял их, значительно старше, ему, скорее всего, за тридцать. Он не из их числа. На нем одежда какого-то полувоенного типа и армейские сапоги времен Второй мировой войны. Но он их предводитель, это очевидно.
Рюдигер Ульрих. Рюди. Тот, что давным-давно был первым приятелем Эстер.
До сего дня его жизнь была сплошной передрягой. Из «Синенькой» он перекочевывал в заведения соцзащиты. Оттуда его на два года забрали в тюрьму – за то, что во время поножовщины он тяжело ранил своего воспитателя. Через три дня после освобождения он уже отправился наркокурьером в Амстердам. В Пассау он был арестован службой по борьбе с наркоманией и обвинен в нарушении закона, запрещающего распространение наркотиков. Полгода тюремного профилактория в Парсберге. Запрет на въезд в Германию. Потом – запрет на въезд в Швейцарию. Его уже знали все таможенники трех пограничных стран. Нескончаемое бегство от людей и вечный поиск дурманящего зелья, чтобы убежать от самого себя. Он гордился тем, что отец, заставлявший его есть из собачьей чашки, дал ему при крещении имя Рюдигер. Это слово радовало слух. Не в последнюю очередь потому, что тот таинственный почтовый террорист начала 90-х орудовал под псевдонимом Рюдигер фон Штархемберг. Рюди тоже хочет быть графом Штархембергом. И он докажет это на деле.
– Мы утрахаем весь мир! – вопит он, тянется за бутылкой пива, сшибает пробку и жадно прикладывается.
Пареньки просыпаются окончательно. Это – солдаты федеральных вооруженных сил, подавшиеся после школы в контрактники. Все трое служат в танковых войсках, овладевают специальностями: механик-водитель танка, наводчик орудия и заряжающий.
Сириус, двойная звезда, удаленная на 8,6 световых лет, снова тускло брезжит в утреннем небе. Из-за Мариенру выползает солнце, и жара лавой низвергается с вершины горы.
А на нижнем этаже дома № 87 по Йоханнесгассе уже гремит рояль. Он расстроен самым прискорбным образом. Однако музыка живуча. Теперь отрабатывается фуга, и ее тема преподносится как клише с почтальоном, который трубит в свой рожок. Музыка внезапно обрывается, а исполнитель тут же выдает свою слабость, не позволяющую ему идти дальше. Он разучивает мелодическую фигуру, короткую трель. Сначала медленно, потом все быстрее. Он упражняется снова и снова, до бесконечности.
Ведь нынче вечером Рейнтальский симфонический оркестр дает в местном одеоне свой второй летний концерт. Объявлено выступление пианистки, которой всего шестнадцать лет, она будет играть «Коронационный концерт № 26» Моцарта. Эдуард не станет задирать юную исполнительницу. У него созрел иной план: он выступит сразу после ее дебюта, а именно в тот момент, когда она встанет из-за рояля – чтобы упредить аплодисменты. Он откажется от своей обязательной речи и начнет играть «Каприччо» в самый разгар аплодисментов. Он тщательно все обдумал. Фрак в полной готовности уже три дня висит на дверном крючке, туфли сияют лаком, а сам он преисполнен уверенности, что сегодня ему удастся безошибочное и совершенное исполнение. Такое у него было предчувствие, нечто вроде видения. Сегодня или никогда. Флоре вбивал звуки, как гвозди, в плотный воздух утра.
Полуденное солнце палит без удержу. Небесная высь как мутное стекло. Воздух зыбится в далях и морочит глаз отражениями и миражами. Вечные льды на гребне Кура стали смещаться, такое случается раз в сто лет, как утверждает местная хроника.
Около десяти кто-то позвонил в дверь Харальда Ромбаха. Для него это не было неожиданностью, так как он тут же открывает дверь. Константин Изюмов в голубой футболке и полотняных брюках улыбается, засматривая ему в глаза, и входит. Харальд не очень-то разговорчив с утра, и Изюмов считается с этим. Несколько скупых указаний, связанных с тем, что каждый раз в июле легочно больной Изюмов припоминает предложение отдохнуть на море. Ромбах вручает ему связку ключей в чехольчике из серой кожи. Русский благодарит и собирается уходить, но Харальд останавливает его. Ему только что пришло в голову предупредить: в этом году Изюмов будет на вилле не один. Там уже две недели живут Эстер и Мауди. Но места хватит всем, и, если угодно, можно даже не пересекаться друг с другом. На секунду Изюмов удивленно замирает. Затем вдруг улыбается, церемонно благодарит и уходит, спускаясь к своей машине.
Харальд в пижаме и темно-зеленом шелковом халате направляется в свою половину дома, где его ждут не просмотренные до конца газеты. Поднимаясь по лестнице, он слышит голос из-за двери, ведущей в комнаты Инес, – голос Бауэрмайстера. Только этого не хватало. Разумеется, было бы куда лучше, если бы дом унаследовал он один. Но старик спутал все карты. Наверху, в спальне, Харальду трудно сосредоточиться. Он думает об Изюмове и думает о Мауди. И о том человеке, что погиб десять лет назад.
Он погружается в размышления. Бессмертие, должно быть, вопрос памятования. Человек продолжает жить до тех пор, пока о нем думают. А уж после он вправе умереть и быть забытым. Забвение – высшая честь, какая только может быть оказана человеку.
Ромбаху неведома категория раскаяния. Когда обнаружили труп человека – Харальд так и не узнал, что это Бойе, – поначалу не удалось даже определить пол, не говоря уж об установлении личности. То, что осталось от тела, пришлось в буквальном смысле смывать с дорожного покрытия, писала газета «Тат».
Тем не менее Харальд страдает. Не от раскаяния. Раскаяние он понимает как неточность ощущений и называет его китчем. Нет, страдает он оттого, что не может больше обрести неописуемо прекрасного чувства сердцебиения. Поэтому прошлой осенью он еще раз встретился с Мауди. Он просил ее раскрыть тайну. Он молил ее дать соответствующие показания в полиции и тем самым избавить его от этого. Чтобы сделать это самому, ему не хватает необходимого побуждения.
Но Мауди оттолкнула его от себя. Ее слова звучат у него в ушах и сейчас, когда взгляд скользит по засыхающему внизу саду.
– Ты хочешь, чтобы я сохранила тайну. Я буду ее хранить.
Взгляд Харальда вязнет в кленовых листьях. Он берет чашку с остывшим чаем и листает газеты.
Голубоватую кору эвкалиптов на Монталлегро, белые стебельчатые цветы миртов, лавры и олеандры, темные как морская бездна, козырьки пиний тоже обдавал беспощадный жар. Но южному солнцу это всегда прощалось, и в Рапалло начинается привычно знойный июльский день. Перед храмом делла Мадонна ди Монталлегро колышется толпа седовласых женщин и нечесаных детей. Месса закончилась. А там, позади, пылает красной черепицей кровли вилла Ромбахов.
Мауди спит. Эстер уже проснулась и давно не сводит глаз со спящей подруги. Пора бы уж и встать, думает она, неплохо бы вместе махнуть в Геную. Эстер приникает ноздрями к шее Мауди, ловит ее запах и ощущает горячее дыхание. Эстер целует Мауди в лоб, но та лишь отворачивается. Эстер поднимается и идет готовить завтрак. Свист чайника, должно быть, разбудил Мауди, и с заспанными детскими глазами и слежавшимися волосами она садится за стол. Эстер дает ей очухаться. Потом они принимаются обсуждать планы на день, отменяют поездку в Геную и принимают решение купить в Санта-Маргерите новые купальники. Оттуда – двинуться дальше – на мыс Портофино и, если будет время, добраться даже до Сан-Фруттуозо. Туда можно попасть только на судне. Они хотят увидеть «Христа в пучине», ту самую бронзовую статую на морском дне, изображение которой по-своему впечатляло их еще детьми.
Полуденное солнце – это уже война. Люди зашторивают окна и затемняют помещения насколько возможно. Тот, кому сейчас приходится зарабатывать свой хлеб под открытым небом, на стройплощадках и дорогах, ничем не лучше собаки. А у собак-то, говорят, виллы на Босфоре, вздыхает бригадир в тени бульдозера. Окриками на рудиментарном немецком он подгоняет подсобного рабочего. Волна зноя просто смывает с крыш черепичников и жестянщиков. Нет в Якобсроте человека, который не стенал бы от убийственной жары. Даже там, где обычно купаются, всякие попытки освежиться – не более чем пустой ритуал, а в пойменных лугах от озер остались только лужи с теплой мутью.
Те четверо, в Магдалинином лесу, напились в хлам. Наводчик, рыжеватый пухлый паренек, заснул на собственной блевотине. Двое его сослуживцев бормочут тосты, клянутся в дружбе до гроба, толкаются, утратив чувство дистанции. Рюди вырезает кресты на палке из орешника. Секретная акция, говорит он, переносится на вечер.
– Так точно, господин командир танка! – тяжело ворочая языками, ответствовали ребята.
Кассетник крутится, шурша лентой, но она не пустая, как могло показаться, так как неожиданно прорывается музыка. Раздаются вопли Курта Кобэйна, а гитары имитируют адский шум моторов. Кобэйн орет, и уж вроде бы более страшной боли ему не выорать, но он все ревет и взвизгивает, пока не глохнут моторы, теперь уже шум выражает реакцию публики.
Эдуард Флоре лежит, растянувшись на плиточном полу кухни, медленно дышит и жаждет прохлады. Несмотря на то что с утра все окна квартиры были плотно зашторены, ему кажется, что жарища еще сильнее прокаляет все его жилое пространство на первом этаже. Ни сквознячка, ни слабого дуновения, сколько ни жди. Лоб ублажается мокрым полотенцем. Так он думает продержаться до послеполуденной поры. Однако он чувствует душевный подъем. Прокручивает в голове самые коварные куски нотного текста. Это – трель в aria di postiglione[39], там, где подразумевается почтовая карета. Он мог бы, конечно, обойти эти рифы, просто пропустив каверзные места на концерте. Но бабушка-то на небесах все видит и слышит. Нет, при ее жизни ему не удалось оправдать их общих ожиданий. Он перевертывается на живот, и тело впивает прохладу плиток. Опять на ум приходит Эмили. Он пытается восстановить в памяти черты ее лица. Но сколько лет заслонили его! А вот пурпурное платье он помнит, как будто видел его вчера. И синие чулки, конечно. Эмили заметила бы обман еще раньше, чем бабушка. Нет, нет. Он останется честным человеком. Он не пропустит ни одной ноты. Ни одной. И как ему вообще могло прийти в голову такое…