Текст книги "Ступающая по воздуху"
Автор книги: Роберт Шнайдер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Разве, к примеру, Эстер не удалось свернуть со скользкой дорожки? Не она ли каким-то чудом вырвалась из панковского круга, из злачных щелей привокзального квартала? По правде говоря, удалось. Похоже, она нашла дорогу в жизни. И с осени исправно ходит на первый курс и занимается гебраистикой. Талантливая маленькая бестия могла уже по памяти нанести на бумагу кое-какие древнееврейские слова. Она видела собственными глазами. Справа налево.
Даже Георг Молль из Гринда, воплощенное спокойствие и здравомыслие, ничего, ровным счетом ничего не мог понять. Тот самый Георг, который нашел Мауди полумертвой на берегу Рейна и, таким образом, стал своим человеком для Латуров. Без исходящего от него коровьего запаха Амрай уже не мыслила свою жизнь на улице Трех волхвов, хотя они и не стали любовной парой. Георг ломал голову над загадкой. Занимаясь в Гринде своей ежедневной работой и подкладывая на ночь подстилку скотине, он вел со старушкой Гундис беседу о том, что беспокоило его сердце. Ответа от Гундис ждать не приходилось, но терпеливой и молчащей обо всем на свете слушательницей она, несомненно, была.
Разговоры о теперь уже девятнадцатилетней Мауди Латур все не стихали. Покушение на ее жизнь три года назад не забывалось, напротив того, досужий интерес к нему на какое-то время даже обострился. Когда всем стало очевидно, в каких кругах она вращалась, когда ее встречали в сопровождении алкоголиков, нищих бродяг или еще каких опустившихся типов, когда эта девушка из некогда респектабельного дома у всех на виду позволяла себя целовать запаршивевшим оборванцам, лапать спившимся доходягам и обнимать туркам, изуродованным работой на автобане, когда об этом засудачил весь город, – бывший друг дома Латуров, подперев подбородок рукой, делился кое-какими размышлениями. Лео, автор городских пейзажей, обратился к своим верным партнерам по роме́ с такими словами:
– В последнем номере «Шпигеля» я прочитал любопытную статейку. Пишут про механизмы вытеснения у немцев. Оказывается, всякая жертва выбирает себе мучителя. Так или иначе. Евреи выбрали нацистов своими убийцами, поскольку нацисты втайне восхищались ими и любили их. Именно это и вытесняется. Модель вытеснения можно свободно перенести на нашу повседневную жизнь. Возьмем, к примеру, маленькую Латур. К вашему сведению, она на самом деле хочет погибнуть. Она неотвратимо идет к тому, что было суждено фирме, – к банкротству.
– Тебе не кажется, что это за уши притянуто? – проквакал Ганс.
– Я, честно говоря, тоже не вижу тут связи, – прострекотал Макс.
– Вы не читали «Шпигель»! – вскрякнул Лео.
Обвиненные в этом грехе, молча потупившись, сделали по глотку шестнадцатилетнего «Лагавулина», со смаком прокатив его по языку и небу, и покаялись в том, что как раз последний-то номер они и не читали, именно его-то. А то, что картежная компания тоже приложила руку к банкротству Ля-туров, никому из приятелей не пришло в голову.
Многое в молве о Мауди было чистейшей выдумкой, многое – злым наветом, кое-что искажением (она-де нимфоманка) и очень немногое – правдой.
Правда заключалась в том, что Мауди Латур была не в состоянии делать различие между своими и чужими, знакомыми и незнакомыми. Тот, кто встречал ее и согревался в спокойном свете ее зеленых, как озерная гладь, глаз, неожиданно для себя оказывался в ее объятиях. Казалось, у нее совершенно отсутствует деликатное чувство физической дистанции при общении с людьми. Будто ей вовсе неведомо это инстинктивное проявление самозащиты. Первая встреча с незнакомцем означала свидание друзей. В считанные мгновения достигалась невероятная близость. Но эту близость невозможно было выдержать.
Со стороны казалось, что она и впрямь поддерживает сомнительные контакты с мужчинами, а потому многие решили, что от нее можно добиться всего. Обитатели Якоба и Рота, турки и югославы.
Они маячили у нее на пути или свистели ей вслед, подзывая ее, но с постоянной оглядкой, так, чтобы никто не видел. Они обращались с ней как молодые женихи с проституткой; застенчивые, неблагоразумные мальчишки, которым мамаши только что напели в ухо ходячую ложь. И Мауди подыгрывала этой лжи.
Правда заключалась в том, что Мауди жила чуть ли не впроголодь, что ее жилищем стал город, квартиры, пропахшие неряшливой бедностью, стены с наледью одиночества, постели, продавленные свинцовой безропотной безнадегой. Правда и то, что она часто изменяла свой внешний облик. Она делала все, чтобы запечатлелись знаки убогости. И ей было безразлично, насколько эти знаки соответствуют мужским эротическим представлениям. Для Мауди Латур это не имело никакого значения. Тело составляло то немногое, что она должна была скрывать. В разговоре с Амрай однажды она как-то вскользь и в своей обычной фрагментарной манере заметила, что ощущает себя человеком, которому тело было дано напрокат. Она тут ни при чем. Тело лишь облегает ее. Она не может в нем выразиться.
Она мыслила себя неким даром. Ею позволено пользоваться, не пытаясь заслужить ее. Она была создана для вампиров. Утоляла жажду сердца, жажду тела, она раздаривала себя, даже не думая что-либо получить взамен. Ей нужны были встречи с апостолами безнадежности, с теми, что без конца ворошат правду и чьи сердца опустошены. Она искала их. Ее считали сумасшедшей.
К тому же она была хрупким созданием, не способным к физическому сопротивлению. Но неимоверную, просто необоримую душевную силу, казалось, никто в ней не замечал. Ни обиженные, у которых она находила ночлег, ни те, что презирали ее за образ жизни и с негодованием или омерзением воротили от нее носы.
Мальчишкам уже ничего не стоило унизить шлюху Мауди. Это было в пойменных лугах, в ее излюбленном месте, где она читала Рильке и Ницше. К ней пристали во время купания. Едва успела она выйти из воды, как очутилась между двумя сопляками лет десяти-двенадцати. Они пытались раздразнить ее, всячески обзывали, наконец стали щипать за грудь, старший двинул ногой в пах. Все это – на глазах у их матери, которая никак не мешала своим чадам резвиться. Младший заплевал Мауди. Другой таскал ее за волосы, потом ударил кулачком по затылку. Мать видела и это, однако пребывала в бездействии. Она стояла поодаль, как соляной столп, и, разинув рот, задавалась вопросом, почему девушка не оказывает ни малейшего сопротивления. Мальчишек это тоже как будто сбило с толку, а в младшем проснулось нечто вроде сочувствия к женщине, которая даже не пытается прикрыть голову руками. Он видел только, как вздрогнули у нее веки, когда брат еще раз нанес ей удар по затылку. Это по-своему тронуло его, и у него мигом пропала охота мучить.
Когда за боль не отплачивают болью, жертва вдруг обретает необъяснимую власть над своим мучителем. Либо он прекращает истязание, либо еще больше распаляется. Старший раскурил сигарету и недвусмысленно посмотрел на тлеющий кончик. Тут наконец к ним подскочила мать, звучно отшлепала обоих сынков по задницам и тумаками погнала вниз по склону. При этом они ведь всего-навсего привели в исполнение приговор, который мамаша давно вынесла Мауди.
В конце лета 1988 года, когда Мауди обстригла волосы и в трещавших по швам шортах и прозрачной блузе – такой желал видеть девушку один из ее мужчин – сверкала своей полунаготой на улицах города, у Марго был такой приступ ярости, подобные которому прежде случались очень редко. Мауди еще ни разу не видела ее в столь возбужденном состоянии.
– Ты что, рехнулась, в самом деле? Неужели не осталось ни капли самоуважения?
Она бушевала и набрасывалась на нее с криком, а внучка не отвечала ни на один вопрос, не отводила ни одного упрека, она просто молчала и пристально смотрела бабушке в глаза. Когда Марго наконец умолкла, у девочки вдруг покатились по щекам крупные слезы.
– Если ты не знаешь, кто я, то кто же на этом свете может это знать?
Она прошептала это с такой беспросветной печалью, что у больной, постаревшей дамы тоже навернулись на глаза слезы.
Кем была Мауди Латур? Эта стройная, курчавая девушка невысокого роста, с широким ртом, несколько уплощенным носом и полными такой зрелой силы глазами. Она не была наделена броской красотой, как, скажем, ее единокровная сестра Эстер, что родилась несколькими неделями раньше. Для какой жизни был приготовлен этот человек? Искал ли он гибели, как полагал Лео? Что происходило в глубинах ее личности? В этом парадоксальном сплаве эйфорической привязчивости и закрытости. Кем была эта женщина, которая в медицинском смысле и не являлась таковой. Мужчина по структуре хромосом, а по облику вполне сформировавшаяся женщина, однако без месячных циклов и не способная рожать. Мужчина в женском теле. И наконец: кто испытывал к этому беззащитному, совершенно незначительному в социальном плане человеку хоть малейший интерес? Ведь кто-то же преследовал ее не один год с невероятным упорством. Он постоянно держался где-то поблизости. И он посягал на ее жизнь, в чем можно не сомневаться. Но почему? Не слишком резонно желание уничтожить ее три года спустя по той причине, что в ночь преступления она, возможно, узнала убийцу в лицо. Дело считалось нераскрытым. Списанным в архив. Никто им больше не интересовался. Даже Константин Изюмов из газеты «Тат», который в первые месяцы рьяно за него взялся, движимый честолюбивым стремлением посрамить уголовную полицию успехом своего журналистского расследования. Нет, преступник мог спать спокойно. Не в последнюю очередь, быть может, благодаря упрямому молчанию самой Мауди Латур.
Кто хотел извести, кому нужно было извести ее? Но ведь, учитывая все известные события, вопрос можно поставить иначе:
Кто хотел, чтобы Мауди Латур продолжала жить? И что за таинственная нить связывала ее с преследователем? Кто из них кого искал?
~~~
Зима радовала детей снежными валиками на карнизах окон. Из готических громад на потемневшем небе два дня и три ночи сыпало белой хвоей, крохотными призмами и звездами. Пейзаж долины стал мягким, нежным и расточительно радушным. Однако всего за два часа неожиданно потеплело, снежный пласт начал страдальчески оседать и превращаться в серую кашу. Но снова подул холодный ветер, сгоняя с груди Почивающего Папы белые клочья, точно стада овец. На обрывы грозно надвигались снежные бугры, начался сход лавин, к полудню же опять потеплело. Дети уже погрустнели от ростепели, как вдруг в долину вновь ворвался арктический воздух. Ветер резал лицо, снег покрылся ледяным панцирем, и в затененных предгорьях на стволах и ветвях елей выступила сказочная алмазная пыльца, с неба летели сверкающие и как будто звенящие кристаллы. Морозец окончательно победил и держался в течение двух декабрьских недель. Потом снова обозначился перелом, и сухой теплый ветер правил бал во время Рождества.
Можно было подумать, что капризная погода тех недель отражала смутное беспокойство, охватившее город на холме. Многое менялось. В конце десятилетия захирела текстильная промышленность, которая обеспечивала вечное, как думалось, процветание края. Банкротство следовало за банкротством, хоть газеты и твердили о временном, локально обусловленном спаде конъюнктуры. Знатные буржуазные фамилии стирались со скрижалей торгового мира, и текстильный дом Ромбахов, дававший работу восьми сотням человек, находился, хотя об этом знали немногие, на грани полного краха.
Одновременно в городе с небывалым размахом развернулось строительство, что означало лишь мнимое противоречие. Когда у обитателя долины отнимают возможность денежного обогащения, в чем он видит обоснование смысла жизни, то у него остается вхолостую работающий мотор, который не дает ему ни минуты покоя. Этот скоростной мотор – чувство неполноценности, такая вот грохочущая машина мощностью в одну сердечную силу, и остановить ее может только смерть. Что поделаешь с необоримой жаждой что-то значить?
Урбанизм любой ценой! Внезапно пробудившаяся тяга к изучению итальянского и английского. Языков, которым не найти практического употребления на берегах приальпийского Рейна. При этом диалект проникался широчайшим космополизмом рейнтальской души.
Итальянистость и американистость были знаками высшего шика той поры. Долой все деревенское. Стеклянные конструкции наружных стен и сверкающие хромированной сталью интерьеры пошли в наступление на фасады с узкими окнами и на дубовые панели помещений. Новое поколение архитекторов с обработанными косметикой лицами подвергали косметическим операциям стогны городов, убирая и разглаживая их мужицкие морщины. Тот, кто прежде не мог расстаться с кое-каким реквизитом 30-х годов, теперь завтракал, сидя на стульях от Марио Ботта, принимая солнечные ванны на корбюзьевских шезлонгах, оснащая жилище, которое теперь именовалось не иначе как appartement или penthouse, новомодной системой галогенных светильников, и покупал кухонную технику марки «Алесси». Все у них должно было носить шикарные имена, а без этих имен хозяева дешевели в собственных глазах.
А на чужбине – в Вене и Инсбруке – тоска молодых по дому становилась невыносимой болью, когда ко дню Св. Николая приходили от матерей посылочки с медовым пряником и орехами, завернутыми в газету из родных мест. Ее бережно разглаживали и, жуя пряник, пробегали увлажненными глазами строки с вестью о том, как живет-может Рейнская долина.
Рождество торжествовало на расцвеченных гирляндами огней улицах. Лишь немногие с ханжеским умилением шагали к Св. Урсуле встречать пришествие Спасителя. Ведь в долине, как и везде, католическая церковь угасала. Те, кто еще считал себя верующим, не желали ничего упускать, утирая пот, шлялись по магазинам, полагая, что ими движет любовь. А любовью были духи, галстуки или сверхъестественные карликовые создания с огромными голубыми глазами. Однако поначалу что-то щипало душу, затем следовала полоса уныния, потом – пустота. То, что неделями силились не замечать в рекламных роликах или на витринах магазинов, явилось как по волшебству на рождественском подносе. Когда же умолкал последний отзвук праздничного звона, а телевидение повторяло программы вчерашнего дня или вообще заслонялось дергающейся сеткой, тогда, подобно опухоли, вдруг начинала разрастаться боль, связанная со всеми метастазами на прожитой жизни. Теперь для нее наступало Рождество, теперь был праздник. Ведь для того все это и было когда-то придумано, чтобы хотя бы на одну ночь столкнуть человека в его великое одиночество.
Для отставного чиновника Якоба Альге, например, Рождеством стало утро 9 декабря. В один багровый октябрьский вечер он потерял жену. В надгробной речи священник говорил об облаках небесных, в которых живые могут увидеть мертвых, если только терпеливо вглядываться. Альге дни и ночи всматривался в купол черной облачной громады и не увидел, как было сказано в его прощальном письме, своей Фридерики. Тогда он снял с предохранителя свой вермахтовский пистолет, дважды выстрелил себе в ладонь, вероятно для того, чтобы убедиться в исправности оружия, а потом сделал выстрел в плотно сжатые губы.
Теплый ветер подсушил землю за несколько дней до Рождества. На гладком плато Мариенру лунный свет хитро обтекал лесные чащи, высвечивая просеки, на которых двое друзей, если бы им довелось там встретиться, узнали бы друг друга по силуэтам, по знакомым телодвижениям. В утренние часы за окном была ранняя весна, а в Сочельник, когда магазины закрылись в 16.00 и улицы так опустели, будто тоже были распроданы, в Сочельник то тут, то там веяло сладковатым ароматом примулы.
В квартире Латур, где пахло корицей, где Амрай всей душой отдавалась приготовлениям к Рождеству, произошел скандал. Мауди, пропадавшая несколько дней, ранним утром вдруг появилась на улице Трех Волхвов, голодная, неумытая, с черными кругами вокруг утомленных глаз. Амрай даже не захотела допытываться, где и с кем она провела последние ночи, но на одном она считала себя вправе настаивать: чтобы милая барышня в этот вечер осталась дома. Понизив голос и тем самым повысив звучавшую в нем угрозу до степени шантажа, она указала на Марго, которая лежала в спальне и уже несколько недель никак не могла согреться даже под двумя одеялами из шерсти ламы.
Мауди ела и молчала. Потом мылась. Даже стоя над ванной, Амрай продолжала причитать и осеклась, лишь когда ее взгляд случайно скользнул по рубцам на предплечье Мауди, это был след укуса в ту страшную ночь. От чувства вины у Амрай душа помутилась, точно зеркало от пара. И опять обожгла эта навязчивая мысль: ведь той ночью она была почти что рядом. Неумолимо молчавшая Мауди надела какое-то красное шерстяное платье да еще синие чулки до колен. Амрай и хотелось бы оставить дочь в покое, но она не могла пересилить своего возмущения.
– До какой дешевки ты опустилась. Посмотри на себя! Ну и чулочки!
Но Мауди ничего не ответила, и мать предприняла последнюю попытку увещевания, в успех которой и сама уже не верила:
– Прошу тебя, останься сегодня с нами. Мне так тяжело. Из-за мамы.
Мауди подняла на нее глаза. И они лучились таким теплом, что Амрай покорно умолкла. Они смотрели друг на друга. Амрай больше не донимала дочь.
– Для тебя передали две посылочки. Они там, на шезлонге.
Позвонили в дверь – два коротких звонка и один длинный. Амрай знала, кто это был, но все-таки подошла к переговорному устройству. Мауди взглянула на свертки. Она сразу узнала, от кого они, – по почерку. На одном торопливой рукой были написаны имя отправителя и адрес. Отправитель – Королева Ре. Ломаные и угловатые буквы на другом выдавали почерк Стива. Она терпеливо распаковала его подарок.
Теперь он и его семья жили в Лионе. Он завел новых друзей. Французы не такие, как про них говорят. По сути, они не отличаются от тех людей, которых он научился любить или сторониться в Якобсроте. Он уже прямо-таки заражен их savoirvivre[32]. Едят только вне дома. На это тратят часы.
В футляре, упакованном в несколько коробочек, она обнаружила тонкую цепочку, ожерелье. Подвеска – в виде позолоченного, крошечного крыла, на обратной стороне выгравировано: «Моему ангелу Мауди».
Вошел Георг. Вернее, сначала вошла елка, а потом появился он. Деревце отличалось безупречной симметрией, отменно густыми лапами. Он заприметил елку еще летом, а теперь вот срубил для Амрай в лесу близ Гринда. Амрай была в восторге от ее соразмерности, она чуть не вскрикнула от радости и наградила Георга тремя поцелуями вместо двух дежурных. При этом они столкнулись носами и оба не удержались от смеха. Лицо Георга сияло гордостью мальчугана с хутора Гринд.
– Благородно, благородно! – приветствовал он Мауди, раздвигая улыбкой бороду, имея при этом в виду ее платье и синие чулки.
– Счастливого тебе Рождества, Георг, – сказала Мауди.
– Мы поставим елку сюда! Мы поставим елку сюда! – вмешалась Амрай.
Георг понял, что означает этот тон. Он подмигнул Мауди, а она – ему.
Прежде чем покинуть квартиру, она зашла в спальню, к Марго. Бабушка лежала на высокой, как возок, постели. В комнате стоял дурной запах. Мауди открыла окно. Она посмотрела вниз, на безлюдную, выметенную теплым вихрем площадь Симона Зилота, потом подошла к кровати Марго и присела на краешек. Бабушка была погружена в непробудную дрему. Мауди оглядела ампулы на ночном столике. Потом перевела взгляд на «Пестрые камни». Она взяла в руки книгу в потертом кожаном переплете и с золотым обрезом и начала листать в поисках тех строк, которые всегда вспоминала в Сочельник. Она без труда нашла это место, поскольку слова были подчеркнуты зелеными чернилами, а весь абзац даже обведен красным. Молча пробежала глазами такие знакомые фразы из наполненного таинственным светом рассказа Штифтера.
«Так они и сидели, и тогда на глазах у детей небо озарилось теплым светом среди холодных звезд…»
Она закрыла книгу и положила ее на место.
– Счастливого Рождества, Марго.
Немного помолчав, Мауди сказала:
– Если я тебе понадоблюсь, я буду рядом.
Она встала, приложила ладони к вискам Марго и поцеловала влажный лоб. В момент прикосновения пальцы Марго вздрогнули, точно от электрического разряда. Парик, искусственные волосы.
Мауди вышла на улицу, села на автобус, идущий в сторону Якоба, доехала до угла Маттейштрассе, поднялась до Йоханнесгассе и оказалась перед домом № 87. Она позвонила в дверь и вошла в квартиру бывшего полицейского Эдуарда Флоре. Она чувствовала, знала, что наступил день, когда надо исполнить обещание. Я буду твоей женой, сказала она ему когда-то в больнице Св. Лазаря. И вот пришло время.
Время было для Мауди Латур не категорией длительности, а проверкой на правдивость. Она жила, бескомпромиссно следуя этому закону. Другие обиженные жизнью люди ждали ее. Многие ждали, в этом она не сомневалась. Но чем больше они насыщались ею, высасывали ее, тем мощнее становилась ее жизненная энергия. Это было ее тайной. Интуиция подсказывала ей, что скрытая сторона знания есть человеческое бессилие. И она вошла в новое обиталище неряшливой бедности с наледью одиночества на стенах и постелью, продавленной свинцовой безропотной безнадегой.
Надвигались сумерки. В комнате Эдуарда Флоре светился экран телевизора. Он светился всегда. Предлагаемые суммы перекрывали одна другую. Щедрые жертвователи не хотели афишировать свои имена. Менее внушительные цифры скользили бегущей полосой. Ведущий передачи расписывал телезрителям суровый нрав русской зимы. Он старался придать лицу гримасу ледяного ужаса. Зальцбургское трио у потрескивающего камина противилось натиску русской зимы.
Флоре музицировал в соседней комнате. Дверь была открыта. Мауди встала на стул, приподнялась на цыпочках и принялась набрасывать на новогоднюю елку золотой дождь. Ветви местами уже совсем облысели. Надо было действовать осторожно. Хозяин прервал игру, подошел к открытой двери и уставился на Мауди. Она напомнила ему страдавшую эпилепсией девочку, которую он однажды видел в Терезиануме и не мог забыть до сего дня.
Ему было тогда пятнадцать, и он чувствовал постоянную усталость. Такую усталость, что, встав с постели, тут же испытывал искушение лечь снова. Такое было тайное желание – проспать всю жизнь напролет. Но бабушка считала, что его руки созданы для фортепьяно. И его отдали учиться музыке. Это было в 1956 году. В том же году, когда польскому виртуозу Владиславу Станеку удался побег через железный занавес. Тогда его история стала настоящей сенсацией. Местная общественность чувствовала себя польщенной: столь знаменитый человек избрал своей новой родиной именно Якобсрот. Как же обидно было, наверно, его гонителям, что кто-то из их жертв забрался так далеко, в глухой городишко. Как досадно.
Пронырливая бабка, стальная женщина, страдавшая, впрочем, астмой и болезненной страстью к кнедлям из персика, добилась его зачисления в класс фортепьяно, который вел поляк. Хотя Эдуарду и в голову не приходило открывать в польской музыке нечто божественное, а тем более в колыбельных и баркаролах Фредерика Шопена, любимого божества Станека. Флоре не могли себе позволить такую роскошь, как домашнее пианино, и ему разрешалось или приходилось – это как посмотреть – упражняться в Терезиануме. Там детям из не очень обеспеченных семей предоставляли рояль – расстроенный бурый «Бехштайн», и дети подчинялись строгому учебному расписанию. В порядке очереди Эдуард сменял за инструментом уже упомянутую эпилептичку – девочку в ярко-красном платье. Впервые он встретил ее в притемненном вечерними сумерками коридоре Терезианума. Вырванный из послеобеденного сна, Эдуард не сумел сориентироваться во времени и думал, что уже шесть часов.
Ее он увидел сразу. В первый же миг. В мгновение ока. С лету. С порога. Она. Его глаза ударили залпом и разом постигли человека в его полном, серафическом образе.
И он понял, что этого прозрачного, чахлого ребенка, которому и держаться-то было не за что, кроме как за казенную нотную папку, он любил всегда. Она исчезла за дверями репетиционного зала и начала играть. Он слушал ее не меньше часа, и сердце его по-настоящему билось. Тут до него дошло, что музыка – это не ноты, не ритм, не такт, не расположение пальцев и не доминанта. В тот день музыка как бы вкралась в его сердце и ласково прильнула к нему, как мурлыкающая кошка к ноге. Эта пьеса уже не переставала звучать в его ушах, пьеса, которую в то время разучивала девушка, – «Каприччо на отъезд возлюбленного брата».
Теперь он, кажется, стал понимать Владислава Станека, когда тот, закатывая глаза и безбожно коверкая немецкую речь, толковал про Шопена. За Фредериком Шопеном стояла девушка, иначе и быть не могло, некая девушка из Кракова. Как за Иоганном Себастьяном Бахом стояла девочка в пурпурном платье.
И на протяжении целых недель он чувствовал себя первым красавцем, обожаемым кумиром всего Якобсрота, он, долговязый, костлявый, прыщавый, косоротый и носатый Эдуард Флоре. Утром он поднялся с неожиданным ощущением отдохнувшего и освеженного сном человека. Мысль о том, чтобы проспать всю жизнь, была отброшена как заскок, как издержка полового созревания.
25 марта 1957 года, в половине шестого вечера, он уже появлялся в Терезиануме. Теперь он взял за правило приходить на полчаса раньше. Это были самые прекрасные и волнующие минуты его жизни. Он весь обращался в слух, замерев у двери, за которой музицировало его божество. Из недели в неделю он видел ее в одном и том же красном платье, будто у нее и не было другого. Да еще на ней были синеватые выцветшие шерстяные чулки. По характеру игры он вскоре угадал суть ее натуры. Скорее всего, она была необычайно пылким, но терпеливым созданием. По-своему грустным, но и полным юмора человеком. Эдуард ощутил это по тому, с каким терпением она повторяла фразу за фразой, с какой яростью отрабатывала всевозможные трели и морденты. Как с неслышным проклятием билась над расстановкой пальцев, выправляя звучание. Он считал, что она может стать великой пианисткой, но не осмеливался сказать ей это, когда ровно в шесть она распахивала дверь, мимоходом улыбалась ему и, точно сверкающая красная звездочка, исчезала в глубине коридора. Еще он был уверен, что она самая красивая из пианисток всех времен. Сказать об этом у него тем более не хватало смелости. Он вообще ни разу не заговорил с ней. Только в мыслях изливал ей душу. И уже сказал много, так много непроизнесенных слов, что из них мог бы сложиться целый роман. Но этим все и ограничивалось.
В тот самый день, 25 марта, он, как обычно, затаил дыхание перед дверью. Но не услышал ни звука. Эдуард был изумлен, она еще ни разу не пропускала уроков. Войти и посмотреть он не посмел. Возможно, она заболела. Воображением столь сильно завладело воспаление дыхательных путей, что ему уже рисовалось, как он навещает ее в больнице. И, ставя точный диагноз, он даже чувствовал покалывание в висках.
Ни единой ноты не прозвучало за дверью. Но из зала доносился шум какого-то странного дыхания, как будто кому-то на грудь навалилась вся тяжесть мира. Это было похоже на предсмертный хрип. У Эдуарда похолодели руки. С тех пор прошли годы, но память то и дело возвращала его к тем мучительным минутам 25 марта. Он понял, что в зале что-то происходит. И чем дальше, тем тревожнее становились предположения: едва он переступил порог, как словно по наитию осознал, что случилось нечто ужасное. Он точно запомнил первые промелькнувшие в голове мысли: «Здесь умирает человек». А он мог бы все предотвратить. Это страшное «бы» не давало ему покоя по сей день.
Сердце у девочки еще функционировало, говорил врач Владиславу Станеку, но поступление кислорода в мозг было уже перекрыто, и смерть ребенка в результате припадка стала неизбежной. Асфиксия. На самом деле малышке еще повезло. И кто знает, не пришлось бы ей в противном случае доживать свой век неподвижной калекой. Если бы хоть кто-нибудь оказался здесь на пятнадцать минут раньше, а может, и всего на пять, – сокрушался врач. Но Владислав Станек догадывался, что врач знает больше, чем говорит.
Вот какие дела. А ведь Эдуард Флоре был здесь на полчаса раньше, стоял здесь наедине со своей страшной беспомощностью и парализующим страхом. Страх вынес его наконец из Терезианума. Этот страх был больше, чем его любовь к пурпурной девочке.
Мауди просто залила елку золотым дождем, расправила его червонные пряди по бокам, придала им симметричность. В соседней комнате Эдуард Флоре извлекал из пианино разнообразные трели, а телевизор все работал. Он работал всегда, иначе и быть не должно. Даже с погасшим экраном. Не будь телевизора, Флоре, вероятно, не вынес бы тишины. Кто-то должен был здесь говорить, чтобы он сам не разучился. А то, чего доброго, язык отупеет, а слова забудутся.
Однажды он видел сон: будто в хлебном отделе супермаркета ему захотелось поздороваться с продавщицей, молодой турчанкой, но он замер с открытым ртом, не в силах вспомнить, в каких словах выражают пожелание доброго утра.
В городе он слыл чокнутым, а его прозвище Эсбепе было известно всякому малолетку. Говорили, что он держит в голове все номера из списка баховских произведений. Его навязчивая идея штурмом взять все концертные сцены в долине и после патетического обращения к людям его родного города смести с пьедестала исполнителя, что он и пытался продемонстрировать, когда дерзко захватил его место и начал бренчать одни и те же пассажи, толком не зная нот, – эта маниакально-честолюбивая идея стоила ему в конце концов даже служебной должности. С годами это уже никому не казалось таким забавным, как в тот день, когда он столь жалким образом посрамил знаменитого маэстро, а скорее, осрамил город Якобсрот перед пианистом.
Эсбепе стал, можно сказать, бельмом на глазу общества. Воплощением бесчинства, как было заявлено на суде, после того как, сорвав выступление учеников фортепьянного класса Терезианума, лишил родителей возможности насладиться менуэтом в исполнении их прилежных детей. Флоре обвинялся в нарушении неприкосновенности жилища, и не раз. Ему пришлось изрядно поиздержаться. Несмотря на это, он как из-под земли появлялся там, где ожидалось выступление пианистов. Поскольку такого рода диверсии все не прекращались, капельдинерам было строго наказано не выпускать из глаз подозрительных субъектов мужского пола и примерно пятидесятилетнего возраста, особая примета – своеобразной формы нос. И все-гаки бывшему полицейскому – теперь он работал подсобным рабочим на бумажной фабрике – удалось проложить себе путь к фортепиано. Он как бы оттачивал мастерство на тех, кто преграждал ему дорогу, а маневры и финты, позволявшие за считанные секунды овладеть сценой, вскоре стали требовать больше терпеливых усилий, нежели беспомощные попытки безошибочного исполнения музыки Баха перед публикой. Ему было уже сорок семь лет, и на протяжении тридцати двух он разучивал пьесу, которую Бах в свои девятнадцать нанес на бумагу, может быть, за какой-то час. Короткое прощальное обращение к любимому брату.