355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Льюис Стивенсон » Сент-Ив. Принц Отто » Текст книги (страница 38)
Сент-Ив. Принц Отто
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:01

Текст книги "Сент-Ив. Принц Отто"


Автор книги: Роберт Льюис Стивенсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 45 страниц)

– Аа! – крикнул Готтхольд. – Теперь посмей взглянуть в лицо твоей жены! И красней перед нею за себя. Эта женщина, которую ты взял за себя и затем потерял! Она воплощение женской красоты, вся ее душа отражается в ее глазах! Это настоящая женщина, Отто!

– Ты, я вижу, изменил свое мнение о Серафине, – сказал Отто.

– Изменил! – воскликнул доктор, ярко покраснев. – А разве я был когда-нибудь иного мнения о ней? Признаюсь, я восхищался ею там, в зале совета, когда она сидела молча и неподвижно, и только нога ее нервно стучала под столом по ковру; я любовался ею, как любовался бы ураганом! И будь я один из тех людей, которые решаются на брак, то именно она, а не другая была бы той приманкой, тем соблазном, который мог бы меня заставить решиться на что-нибудь подобное! Она манит, как Мексико манило Кортеса; предприятие трудное, опасное, и туземцы враждебные, я скажу, даже жестокие, но метрополия вымощена золотом, и легкий ветерок дышит райскими ароматами. Да, мне кажется, что я мог бы пожелать быть этим завоевателем! Но волочиться за фон Розен! Нет, воля твоя, этого я понять не могу, и никогда не пойму! Никогда! Чувственность? Я отвергаю эту чувственность! Что она в сущности из себя представляет? Зуд! Любопытство!…

– Да ты кому это говоришь? – воскликнул Отто. – Я думаю, что ты лучше, чем кто-либо, знаешь, что я люблю свою жену!

– О, люблю! – засмеялся Готтхольд. – Любовь, великое слово, оно, конечно, встречается во всех словарях, и все охотно злоупотребляют им, но если бы ты ее действительно любил, она платила бы тебе тоже любовью. Скажи мне, что она требует? Немного рвения, немного напряжения – вот и все!

– Тяжело любить за двоих, – промолвил принц.

– Тяжело? А в этом пробный камень! Я хорошо знаю своих поэтов! – воскликнул доктор. – Мы все лишь прах, лишь пыль и пламя! Мы все слишком безводны, чтобы выкосить палящий зной жизни; любовь, как тень большой скалы, должна нам дать прохладу и приют, и отрадный отдых, да и не только возлюбленному, но и его любовнице и детям, которыми они награждают их; и даже друзья их должны находить отдых и покой на краю этого невозмутимого мира! Та любовь не любовь, которая не может создать себе прочного домашнего очага! А ты, ты зовешь любовью ссоры и свары, и вечную воркотню, и упреки, выискивание вины и обид! Ты зовешь любовью – перечить ей во всем, попрекать в лицо, – открыто обвинять и оскорблять! Это любовь?

– Готтхольд, припомни, ты не справедлив! Ведь я тогда отстаивал интересы моей страны, – сказал Отто.

– Это хуже всего! Ты не мог даже понять, что ты был не прав! – воскликнул доктор. – Ты не сообразил, что дойдя до того, до чего они уже дошли, отступление было невозможно, что оно было равносильно окончательной гибели!

– Как? Ведь ты же сам поддержал меня! – воскликнул Отто.

– Да, и я был такой же безумец как ты, – возразил Готтхольд. – Но теперь мои глаза раскрылись. И если ты станешь продолжать так, как ты начал, если ты отставишь от должности и обесславишь этого негодяя Гондремарка, если ты сам огласишь разлад в твоей семье, то верь мне, Грюневальд постигнет величайший ужас. Случится это чудовищное, это безобразное явление – революция! Да, друг мой, революция!

– Ты говоришь странным языком ярого красного, – заметил Отто.

– Я красный, я республиканец, но не революционер! – возразил доктор. – Чудовищная вещь Грюневальдская революция! И только один человек может спасти от нее эту несчастную страну – и этот человек, – это двуличный Гондремарк, он и никто другой! Умоляю тебя, помирись с ним! Уж, конечно, не ты спасешь от этого страну! Ты никогда не сумеешь и не сможешь остановить или предотвратить это народное бедствие. – Ты, который ничего не можешь сделать, как говорит твоя жена, кроме как злоупотреблять своим саном и своим положением, ты, который тратил часы драгоценного времени на выпрашивание денег, которых тебе все же не дали! И на что, Бога ради, были тебе нужны эти деньги? Зачем тебе деньги? Что это за идиотская тайна?

– Говорю тебе, что они мне были нужны не на дурное дело. Они мне были нужны, чтобы купить ферму, – капризным тоном рассерженного ребенка ответил Отто.

– Чтобы купить ферму! – воскликнул Готтхольд. – Купить ферму!

– Ну да! Что ж тут такого? – спросил принц. – А если хочешь знать, я уже купил ее.

При последних словах его доктор положительно привскочил на своем стуле.

– Купил! Да как же ты ее купил?

– Как? – повторил Отто и вдруг запнулся и густо покраснел.

– Ну да, я тебя спрашиваю, как ты мог ее купить, откуда взял ты деньги?

Лицо принца разом заметно омрачилось.

– Это уж мое дело, – сказал он.

– Ты видишь, что ты сам стыдишься своего поступка, – заметил Готтхольд. – И в такую тяжелую минуту, когда твоя страна в нужде и, быть может, на краю гибели, ты покупаешь ферму, вероятно, для того, чтобы на всякий случай иметь приют после твоего отречения! Я думаю, что эти деньги ты украл? Ведь достать деньги существуют всего только два способа, а не три: их можно или заработать или украсть!… А теперь, после того как ты счастливо сочетал в себе Карла V с Золоторучкой Томом, ты являешься сюда ко мне и хочешь, чтобы я поддержал тебя в твоем самообольщении! Но говорю тебе, я выведу все это дело на чистую воду, и пока я не узнаю, каким способом уладилось у тебя это дело с деньгами, до тех пор, извини меня, я при встрече с тобой буду прятать руки за спину. Человек может быть жалким принцем, но он должен быть безупречным человеком, безупречным джентльменом!

Отто, бледный как полотно, встал и, все еще сдерживаясь, слегка дрожащим, но спокойным голосом проговорил:

– Готтхольд, ты забываешь, что даже мое терпение имеет границы. Берегись, сударь мой, говорю тебе, берегись!

– Ты, кажется, угрожаешь мне, Отто? – мрачно спросил доктор. – Признаюсь, это было бы странным финалом нашего разговора.

– Разве ты видел когда-нибудь, чтобы я употреблял свою власть для своих частных видов или целей или прибегал к ней для сведения своих личных счетов? – спросил принц. – По отношению к каждому частному человеку твои слова являлись бы непростительным, кровным оскорблением, но потому что я твой друг и принц, ты себе позволяешь безнаказанно кидать мне их в лицо, а мне остается только отвернуться или же покорно стушеваться да еще благодарить тебя за твою откровенность. От меня требуется больше, чем прощение, – от меня требуют еще и восхищения подобным геройским подвигом; восхищения тем, что у тебя хватило смелости сказать все это в лицо такому грозному монарху, хватило смелости разыграть роль Натана перед Давидом!… Да, но я скажу вам, сударь мой, что вы вырвали с корнем своей безжалостной рукой долголетнюю прочную дружбу и сердечную привязанность! Вы совершенно обездолили меня, вы лишили меня моей последней привязанности, порвали мою последнюю дружескую связь! Я призываю Бога в свидетели; я думал, что я поступил хорошо, поступил как должно, и вот моя награда! Теперь я совершенно одинок! В целом свете у меня нет никого, я один, совсем один! Вы говорите, что я не джентльмен, а между тем, хотя я превосходно понимаю, в какую сторону клонятся ваши симпатии, я терпеливо вынес все ваши упреки и ни в чем вас не упрекнул.

– Отто! Ты положительно помешался! – воскликнул доктор, вскочив со своего места. – Потому что я спросил тебя, откуда ты добыл эти деньги, и потому что ты отказался…

– Довольно, господин Гогенштоквиц, я не спрашиваю больше вашего совета в моих делах и прошу вас в них отныне не вмешиваться больше, – сказал Отто. – Я уже слышал от вас все, что я хотел, и даже то, чего я не хотел бы слышать, и этого с меня вполне довольно! Вы достаточно попирали ногами и мою гордость, и мое самолюбие; вы, можно сказать, втоптали меня в грязь! Чего же более? И на все это я вам скажу: возможно, что я не могу управлять страной, возможно также, что я не умею любить – все это вы мне сказали, по-видимому, с полным и искренним убеждением. Но Бог наделил меня все же одной способностью, – это способность прощать мои обиды! Да, я умею прощать и прощаю вам! И даже в этот момент, когда в моей душе еще кипит горечь обиды, когда во мне еще говорит чувство возмущения, я сознаю свою вину и свои ошибки и нахожу оправдания для вас. И если впредь я желаю быть избавлен от подобных разговоров, то отнюдь не потому, что я питаю к вам неприязненные чувства, нет, могу вас уверить, что нет, а потому, что ни один человек на земле не мог бы вынести еще раз подобной нотации! Вы смело можете похвалиться, сударь, что заставили плакать своего государя, что вы сумели довести его до слез!… И того человека, которого вы столько раз попрекали его счастьем, ни разу не дав себе труда заглянуть ему в душу, вы теперь довели до крайнего предела горечи и безотрадного одиночества…

Видя, что доктор раскрыл рот, собираясь, вероятно, протестовать, Отто поспешил остановить его:

– Нет, я не желаю ничего больше слышать! Как ваш принц, я требую, чтобы последнее слово осталось за мной, и это последнее слово будет: «прощение»!

Сказав это, Отто повернулся и быстрыми шагами вышел из библиотеки. Доктор остался один, и в душе его одновременно бушевали самые разнохарактерные и противоречивые чувства: чувство огорчения, раскаяния и насмешки; он расхаживал взад и вперед перед своим столом и, вздымая руки к потолку, мысленно спрашивал себя в сотый раз, кто же из них двоих был больше виноват в этом печальном разрыве.

Затем он достал из одного из шкафов бутылку старого рейнского вина и большой старинный бокал богемского рубинового хрусталя и, наполнив его до краев, почти разом осушил его до дна. Этот первый бокал как будто согрел и укрепил его силы; а после второго он стал смотреть на все случившееся как бы с высоты залитого солнцем холма или с пологого ската высокой горы. Спустя еще немного, успокоенный этим ложным утешителем, доктор смотрел уже на жизнь со всеми ее треволнениями сквозь радужную золотистую призму; невольно краснея и улыбаясь, он вздохнул с отрадным облегчением и признался с добродушным умилением, что был, пожалуй, уж слишком груб и откровенен в своей беседе с бедным Отто. «Ведь и он тоже говорил правду», – подумал кающийся ученый. – «Он был прав, и действительно, хотя, конечно, по-своему, по-монашески, так сказать, боготворю его жену и очень может быть, что к нему я был отчасти несправедлив и во всяком случае, чересчур жесток». И, покраснев еще гуще, доктор как бы с утайкой, хотя в громадной галерее библиотеки не было ни одной души живой, кроме него, налил еще один бокал благородного вина и выпил его разом до дна «за Серафину»!

XI. Спасительница фон Розен: действие первое – она проводит барона

В довольно поздний час дня или, чтобы быть более точным, ровно в три часа пополудни, госпожа фон Розен выплыла из своей опочивальни. Она спустилась вниз по широкой лестнице в сад и через сад прошла дальше. Накинув на голову черную кружевную мантилью, она небрежно волочила по земле длинный шлейф своего черного бархатного платья.

В конце этого длинного, несколько запущенного, быть может, не без умысла сада, спина спиной с домом графини стоял большой мрачный дом, в котором премьер-министр Грюневальда вершил свои дела и предавался своим удовольствиям и развлечениям. Это небольшое расстояние, считавшееся достаточным для соблюдения приличий, согласно невзыскательным требованиям миттвальденского кодекса нравственности, графиня прошла быстро и уверенно, спокойно отперла имевшимся при ней ключом небольшую калитку, служившую в то же время и задним ходом в доме, и, грациозно взбежав вверх по лестнице, бесцеремонно вошла в рабочий кабинет Гондремарка. Это была очень большая и очень высокая комната. Кругом по стенам тянулись шкафы с книгами; стол был завален бумагами, на стульях и даже на полу, повсюду были бумаги; там и сям на стенах висели картины, все больше соблазнительного, нескромного содержания. Яркий огонь пылал в большом монументальном камине из синих изразцов, а дневной свет падал сверху через большой стеклянный купол посредине потолка. Среди этой обстановки восседал великий премьер, барон фон Гондремарк, в одной жилетке, без мундира; он покончил свои дневные дела, и теперь для него настал час отдыха. Здесь он был положительно неузнаваем: не только выражение его лица, но, казалось, и самая природа его совершенно изменились, он весь как будто переродился. Гондремарк в домашней обстановке являлся, так сказать, прямою противоположностью Гондремарка официального, Гондремарка, находящегося при исполнении своих обязанностей. Теперь у него был вид добродушного толстяка жуира, который как нельзя лучше шел к нему. Черты его лица носили отпечаток ума и грубой наглости, смягченной добродушием; то же самое сказывалось теперь и во всей его манере; казалось, что вместе со своей сдержанностью и льстивостью он одновременно сбросил с себя и лукавство, и притворство, и присущий ему обыкновенно в присутствии посторонних мрачный и угрюмый вид, заставлявший его всегда казаться особенно тяжеловесным и неуклюжим. Теперь в выражении его лица не было ничего мрачного и зловещего; он просто отдыхал, грея спину у огня камина, как громадное, благородное животное.

– Ага! – воскликнул он радостно. – Наконец-то!

И сделал шаг навстречу госпожи фон Розен. Но графиня молча вошла в комнату, кинулась в стоящее на ее пути большое и глубокое кресло и скрестила вытянутые вперед ножки. Вся закутанная в кружево и бархат, с красиво обрисовывающими ее далеко выдвинутые вперед ножки тонкими, черными шелковыми чулками, кокетливо выделявшимися на снежно-белом фоне ее юбок, с пышной округлостью ее тонкого, стройного, почти девического стана, она представляла собой странный контраст с этим громоздким, тяжеловатым черноволосым сатиром, гревшимся у огня.

– Сколько раз вы посылали за мною? – крикнула она. – Это, наконец, компрометирует меня!

На это Гондремарк добродушно рассмеялся.

– Ну, раз мы заговорили об этом, – сказал он, – то, какого черта вы делали все это время? Ведь вас до самого утра не было дома!

– Я раздавала милостыню, – сказала она, двусмысленно усмехаясь.

Барон опять громко и весело захохотал.

Дело в том, что в своем домашнем обиходе это был большой весельчак.

– Какое счастье, что я не ревнив! – заметил он. – Ты знаешь мое правило: свобода действий и удовольствий обыкновенно идут рука об руку, а чему я верю, тому я верю! Ты знаешь, что я верю не особенно многому, но все же кое-чему и верю! А теперь перейдем к делам. Читала ты мое письмо?

– Нет, – сказала она, – у меня голова болела.

– Ах, так! Ну, в таком случае у меня есть для тебя интересные новости! – воскликнул Гондремарк, заметно оживляясь. – Понимаешь, я положительно с ума сходил от желания тебя видеть всю ночь вчера и все это утро, а тебя, как на зло, не было дома! А потом ты чуть не до этих пор спала. Дело в том, что вчера днем я, наконец, довел свое большое дело до желанного конца; наш корабль благополучно вернулся в порт! Теперь еще одно последнее усилие, вернее, один последний удар, и я перестану таскать и носить все под ноги этой самомнящей принцессы Ратафии. Да, теперь, можно сказать, дело сделано, и вся эта предварительная работа кончена! Я получил желанное предписание; мало того, у меня теперь в руках ее собственноручный приказ; я храню его у себя на груди. Ровно в двенадцать ночи сегодня принца Пустоголового возьмут, вынут потихоньку из кроватки и как младенца малого, как bambino, стащат и усадят в повозку; а на следующее утро он уже будет любоваться сквозь решетки своего окна в романтическом Фельзенбурге на роскошный вид окрестностей этого живописного замка. Тогда прощай, «Пустоголовый»! Война пойдет своим чередом, а эта глупая девчонка принцесса вся у меня в руках. Долгое время я был лицом необходимым, теперь я буду единственным! Долго я нес на своих плечах эту сложную натуру, как Самсон нес на своих плечах городские ворота Газы, но теперь я сброшу с себя эту ношу и встану перед народом, выпрямившись во весь рост!…

Графиня вскочила на ночи, несколько побледнев от волнения.

– И это правда?! – воскликнула она.

– Я тебе сообщаю факт, совершившийся факт, – подтвердил он, – шутка сыграна.

– Нет, я никогда этому не поверю! – запротестовала она. – Указ? Собственноручный указ? Нет, нет Гейнрих, это невероятно! Это совершенно невозможно! На это она никогда не решится.

– Ну, клянусь тебе! – сказал Гондремарк.

– О, что значат твои клятвы или мои! Ну, чем ты можешь поклясться? Вином, женщинами и песнями? Да? Все это не ахти какие страшные клятвы! Такая клятва никого не вяжет, – засмеялась она. Затем она подошла совсем близко к нему и положила свою руку ему на плечо.

– Ты знаешь, я охотно тебе верю во всем, – сказала она. – Я знаю, насколько ты ловок и искусен, но что касается этого указа, нет! Нет, Гейнрих, этому я никогда не поверю! Мне кажется, что я скорее умру, чем поверю подобной вещи. У тебя есть какая-то задняя мысль; угадать ее я сейчас не в состоянии, но я понимаю, что ты хочешь ввести меня в обман и ни единое слово из того, в чем ты теперь хочешь меня уверить, не походит на правду.

– Хочешь, я тебе покажу этот указ? – спросил он.

– Хочу, но ты не покажешь, потому что такого указа у тебя нет! – настаивала она.

– Ах, ты неисправимая маловерка! – воскликнул он. – На этот раз я берусь тебя убедить! Ты сейчас своими глазами увидишь этот указ. Он направился к креслу, на которое он сбросил свой придворный мундир, и из кармана вытащил бумагу и протянул ее графине. – На, читай сама!

Она жадно схватила бумагу, и глаза ее вспыхнули ярким недобрым светом в то время, как она ее пробегала.

– Ты подумай, – воскликнул барон, – ведь это гибнет династия! – И это я скосил ее! И после нее я и ты, мы двое наследуем все, все, что они не умели удержать в своих руках!

Казалось, что Гондремарк при этом становился еще больше, еще объемистее, он как будто вырастал и ширился вместе со своим честолюбием. – И он вдруг снова громко рассмеялся и протянул руку за бумагой.

– Дай мне сюда это смертоносное оружие, этот кинжал, разящий династию.

Но вместо того, чтобы исполнить его приказание, она вдруг быстрым движением спрятала бумагу за спину и, подкравшись поближе к нему, глядя ему прямо в глаза испытующим взглядом, проговорила решительно и властно:

– Нет, прежде я желаю выяснить один вопрос: скажи, пожалуйста, ты что же, считаешь меня за дуру, или, может быть, думаешь, что я слепа? Ты думаешь, что я не понимаю, что она могла дать эту бумагу только одному человеку, – своему любовнику! Да, только своему любовнику, только ему одному она не могла бы отказать в этом, а всякому другому она отказала бы наотрез, если бы у него хватило смелости потребовать от нее подобный указ. И вот ты стоишь здесь передо мной – ее союзник, ее соучастник, ее любовник и ее господин! О, я этому легко могу поверить, потому что я знаю твою силу – да! Но что же такое представляю собою в данном случае я?… – крикнула она, – Я, которую ты все время обманывал, которой ты прикрывался, как ночной вор прикрывается плащом!

– Ревность! Сцена ревности? – удивленно воскликнул Гондремарк. – Анна! Да ты ли это? Вот чему бы я никогда не мог поверить. Успокойся, уверяю тебя всем, что есть самого достоверного на свете, что я никогда не был ее любовником; я мог бы быть им, я полагаю, но до сего времени я ни разу не рискнул сделать ей признания. Она, видишь ли ты, представляется мне чем-то совсем нереальным; это какой-то подросток, девчонка, какая-то жеманная кукла! Она то хочет, то не хочет: на нее никогда ни в чем нельзя положиться; каждую минуту у нее какая-нибудь новая фантазия или причуда. Уговорить ее вообще нетрудно, но положиться, понадеяться на нее нельзя! До сих пор я умел заставлять ее поддаваться мне без содействия любви и приберегал это оружие на самый крайний, решительный момент, в том случае, если бы какое-нибудь отчаянное средство могло мне понадобиться. И я говорю тебе, Анна, – добавил он строго и серьезно, – в этом ты должна переломить себя и подобных, никогда не бывавших у тебя приступов ревности больше не допускать. Между нами не должно быть никаких возмущений, никаких вздорных волнений и препирательств. Я держу это жалкое маленькое существо под гипнозом моего обожания к ней, – и если только она пронюхала бы о наших с тобой отношениях, ведь ты знаешь, она такая сумасшедшая, такая «prude» – и при этом такая собака на сене, – что она способна, не взирая ни на что, испортить нам всю игру!

– Все это прекрасно, – отозвалась графиня, – но я спрашиваю вас, с кем вы проводите все ваши дни? И чему прикажете вы мне верить, вашим ли словам, или вашим поступкам?

– Анна, да я тебя не узнаю, черт бы тебя побрал! Да неужели же ты сама не видишь! – воскликнул Гондремарк. – Ведь ты же меня знаешь. Разве это похоже на меня, чтобы я мог увлечься такой недотрогой? Мне положительно горько и обидно думать, что после того как мы столько лет были близки с тобой, ты все еще можешь считать меня каким-то трубадуром. И если есть на свете нечто, что мне особенно противно и отвратительно, так это именно вот такие фигурки из берлинской шерсти, как эта принцесса. Мне нужна настоящая женщина, из плоти и крови, из нервов и мускулов, с крепким, сильным, выносливым телом и крепкой и сильной волей, – такая как ты! Ты мне пара! Ты как будто нарочно была создана для меня; ты меня забавляешь и опьяняешь как азартная игра! И какой мне расчет притворяться с тобой или обманывать тебя? Если бы я не любил тебя, то на что ты мне? Ведь это же, ясно как Божий день!

– Так ты действительно любишь меня, Генрих? – спросила она смеясь. – Действительно? Да?

– Да говорю же я тебе, что люблю! – воскликнул он пылко, как юноша. – Я люблю тебя больше всего и больше всех на свете после себя. Если бы я потерял тебя, я положительно растерялся бы окончательно; я был бы совершенно выбит из колеи!

– А если так, – сказала фон Розен, спокойно складывая указ и кладя его в свой карман, – то я готова тебе поверить и принять участие в этом заговоре. Можешь положиться на меня. Так, значит, ровно в полночь? Ведь так ты сказал? И ты, конечно, поручил это дело Гордону? Превосходно! Он ничем не смутится, и к тому же он чужестранец, ему решительно все равно, кто здесь будет управлять государством – принц или принцесса, ты или я.

Гондремарк недоверчиво следил за ней; что-то в ее поведении казалось ему подозрительным.

– Зачем ты взяла указ? – спросил он. – Дай его сюда.

– Нет, – ответила она, – я намерена оставить его у себя. Потому что это я должна приготовить всю эту проделку. Вы не сможете сделать это дело без меня; вам иначе придется прибегнуть к насилию, а ведь это едва ли желательно. Для того, чтобы быть вам действительно полезной, я должна иметь этот указ у себя в руках. Где я найду Гордона? У него на квартире? Хорошо!

Она говорила с несколько лихорадочным самообладанием.

– Анна, – сказал он мрачно и сурово тем строгим желчным тоном и с тем же выражением лица и манерою, которые были свойственны ему в роли придворного временщика, заслонившего теперь более добродушного и более чистосердечного Гондремарка домашнего обихода и часов отдохновения, – я прошу тебя отдать мне эту бумагу. – Раз, – два, – и три!

– Берегись, Генрих! – сказала она, горделиво выпрямясь и глядя ему прямо в лицо. – Я не потерплю никаких требований и предписаний. Я тебе не покорная раба! Мне нельзя приказывать – ты, кажется, знаешь, что приказывать я сама умею!

В этот момент оба они имели вид двух опасных животных, готовых померяться силами друг с другом; оба молчали и это напряженное молчание длилось довольно долго. Затем она вдруг поспешила заговорить первая, и, рассмеявшись чистым, звонким, откровенным смехом, она сказала почти ласковым голосом.

– Да не будь же ты таким ребенком! Ты меня положительно удивляешь. Если все то, в чем ты меня сейчас уверял, правда, то ты не можешь иметь никакого основания не доверять мне, точно так же, как я не могу иметь никакого расчета подвести тебя. Самое трудное во всей этой затее, это выманить принца из дворца без шума и скандала. Ты отлично знаешь, что его слуги преданы ему телом и душой. Его камергер – это его раб, он положительно боготворит своего принца, и стоит только ему крикнуть, как вся ваша затея полетит к черту!

– Необходимо осилить эту челядь, – сказал барон, невольно следуя за ее мыслью. – У нас на это хватит людей, и все эти его приверженцы должны исчезнуть вместе с ним.

– И весь ваш план тоже вместе с ними! – докончила графиня. – Ты думаешь, что все это может обойтись без шума? Что эти люди могут исчезнуть бесследно и что никто не хватится их? Никто не спросит о них? Ведь не берет же он их всех с собой на охоту! Малому ребенку это сразу бросилось бы в глаза; весь двор, а затем и весь город догадаются, в чем тут дело! Нет, нет и нет; этот план положительно не выдерживает критики; это идиотство – проделать нечто подобное! Без сомнения – его придумала эта индюшка Ратафия! Нет, ты выслушай меня: ты знаешь, конечно, что принц за мной ухаживает?

– Да, знаю, – сказал Гондремарк. – Бедный пустоголовый, видимо, мне на роду написано стоять ему везде и во всем поперек дороги.

– Ну, так вот, – продолжала она, – я могу выманить его одного под предлогом тайного свидания куда-нибудь в дальний уголок парка, ну, скажем, хотя бы к статуе Летящего Меркурия. Гордон может спрятаться со своими людьми где-нибудь поблизости в чаще деревьев; карета может ожидать за греческим храмом; и все обойдется без крика, без суматохи, без топота ног, просто и мило. Принц выйдет в полночь на свидание и исчезнет! Ну, что ты на это скажешь? Пригодная ли я для тебя союзница? Могут ли мои beaux yeux, при случае сослужить тебе службу? Ах, Генрих, мой тебе совет, старайся не потерять твоей Анны! У нее тоже есть немалая власть!

Гондремарк громко хлопнул ладонью по мрамору каминной доски:

– Чародейка! – воскликнул он, восхищенный, весь просияв. – Другой такой как ты не сыщешь! Нет тебе равной на всякие дьявольские проделки в целой Европе! У тебя всякое дело катится как по рельсам!

– Ну, так поцелуй же меня покрепче, и отпусти меня поскорее! Мне нельзя прозевать моего принца, – сказала она.

– Постой, постой! Не так скоро! – остановил ее барон. – Я хотел бы, клянусь тебе моей душой, вполне поверить тебе; но ведь ты и войдешь, и выйдешь, и всякого вокруг пальчика обернешь. Ты такой увертливый и ловкий чертенок, что я, право, боюсь. Нет, как хочешь, я не могу, Анна, я не смею!

– Ты мне не доверяешь, Генрих? – гневно крикнула она, и в тоне ее было что-то вызывающее, что-то похожее на угрозу.

– Это не совсем подходящее слово, – «не доверяешь», – но я тебя знаю и раз ты уйдешь отсюда, с этой бумагой в кармане, кто может сказать, что ты с нею сделаешь? И не только я, но даже и ты сама, ты этого не знаешь! Ты сама видишь, – добавил он, покачивая головой, – ведь ты изменчива, капризна и притворна, как обезьяна.

– Клянусь тебе спасением моей души! – воскликнула она.

– Мне отнюдь неинтересно слышать, как ты клянешься, – сказал барон.

– Ты полагаешь, что у меня нет никакой религии? Ты очень ошибаешься! Ты думаешь, что у меня нет чести, нет совести! Ну, хорошо, смотри же, я не стану с тобою спорить, но говорю тебе в последний раз: – оставь указ в моих руках, и принц будет арестован без шума, без хлопот, без скандала; если же ты возьмешь от меня указ, то так же верно как то, что я теперь стою перед тобой и говорю с тобой, – я испорчу вам всю вашу затею. Одно из двух: – или верь мне, или бойся меня! Предоставляю тебе выбор.

С этими словами она достала из кармана указ и протянула его ему.

Барон в величайшем затруднении и в нерешительности стоял перед этой женщиной, которую даже он не мог ни сломить, ни победить, ни покорить своей воле. Он стоял перед ней и мысленно взвешивал обе опасности. Была минута, когда он уже протянул руку к бумаге, но сейчас же опять опустил ее.

– Ну, – сказал он, – если это называется по-твоему доверием…

– Ни слова больше, – остановила она его, – не порти своей роли и теперь, так как ты в этом деле вел себя, как подобает порядочному человеку, не зная даже в чем дело. Я, так и быть, соблаговолю разъяснить тебе свои причины, т. е. те причины, которые заставляли меня настаивать на том, чтобы ты оставил указ в моих руках. Я сейчас прямо отсюда направлюсь к Гордону; но скажи мне на милость, на каком основании стал бы он мне повиноваться и исполнять мои приказания? А затем, как могу я заранее назначить час? Возможно, что это будет в полночь, но возможно также и тотчас после того, как стемнеет. Все это дело случая, все зависит от обстоятельств; а чтобы действовать разумно и успешно, я должна иметь полную свободу действий и держать в своих руках все пружины этого задуманного вами предприятия. Ну, вот, а теперь бедный Вивиан уходит! – как говорится в комедиях. Посвяти же меня в рыцари свои!

И она раскрыла ему свои объятия, лучезарно улыбаясь ему своей манящей, многообещающей улыбкой.

– Ну, – сказал он, поцеловав ее с особым удовольствием, – у каждого человека бывает свое безумие и свой конек, и я благодарю Бога за то, что мое не хуже того, что оно есть! А теперь вперед!… Можно сказать, что я дал ребенку зажженную ракету. Но что же делать!…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю