Текст книги "Цвет убегающей собаки"
Автор книги: Ричард Гуинн
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Лукас лишь заворчал. Нельзя позволить этому типу, решил он, вывести меня из равновесия. Важно сохранять спокойствие. Надо четко понять, каким именно умственным расстройством страдает Поннеф. К тому же кое в чем с ним можно согласиться. Да, он, Лукас, несомненно, атеист, вполне вероятно, и гордец. Да и самоуверенности хватает.
– Я обнаружил, – заключил Поннеф, – некоторые любопытные соответствия между вами и Раймоном. Выискивал и отмечал я их не из праздного любопытства, но потому что такие детали свидетельствуют в пользу достоверности других раскрытых мною случаев реинкарнации. Например, не всегда внутри нашей общины можно проследить закономерности в днях рождения ее членов, но то, что вы с Раймоном родились в один день – 22 июля, – представляется далеко не случайным. Это исключительно важная дата в истории катаров. Как вам, должно быть, известно, это день поминовения Марии Магдалины, игравшей на протяжении целых столетий столь значительную роль для некоторых конгрегаций катаров, как и для других маргинальных, скажем так, христианских сект. Марии первой явился воскресший Христос, Мария любила Иисуса и в мирском, и в духовном смысле. Цыгане племени миди поклоняются ей и доныне. Существует даже народное предание, будто Мария Магдалина и Христос бежали из Святой Земли и осели на юге Франции.
При этом ее день – день вашего рождения – совпадает с датой двух самых ранних и в каком-то смысле самых страшных, самых кровавых эпизодов в истории крестовых походов против катаров, которые возглавлял Симон де Монфор, набравший отряд наемников на севере Франции. Один произошел в 1209 году, вблизи Безьера, другой – на следующий год, в тот же день. Все было тогда Против катаров. «Убивайте всех, Бог сам узнает своих», – распорядился епископ Безьера Эмори, когда его спросили, как солдатам отличить катаров от католиков. Кровопролитие было поистине ужасным, и дата эта отпечаталась в памяти катаров всего Лангедока как самый святой и самый проклятый день в истории.
Раймону Гаску было тридцать три года, когда он исчез. Возраст Христа. И, подобно вам, именно в тридцать три года у него появилась возможность поменять старую жизнь на новую. И вот вчера, когда мы даровали вам возрождение, вернули вас самому себе, он осуществил эту чудесную возможность, воссоединившись с единоверцами.
Так вот, подумал Лукас, в чем смысл путешествия в гробу, заколачивания и снятия крышки, заклинаний, опрыскивания водой (чтобы он шел, как растение, вверх, врастал в свое новое «я»).
Поннеф прервал ход его мыслей:
– Нам от вас ничего не нужно. Напротив, мы просто предлагаем новое видение себя самого, возвращаем вас к собственной позабытой сути. Опыт, произведенный позапрошлой ночью, стал своего рода испытанием вашей памяти. Надо было выяснить, сохранилось ли в вас хоть что-нибудь, связывающее с Раймоном Гаском. Я-то знаю и могу доказать, что вы с ним – одно лицо. Начать хотя бы с вашей близости с животными, которую вы всегда смутно ощущали, – уже это роднит вас с Раймоном. Вы ведь не будете отрицать, что домашние животные всегда вас любили.
Действительно, кошки и собаки всегда любили Лукаса. А в детстве он обожал лошадей, хотя сейчас, после нескольких падений, слегка их остерегался. Но если оглянуться назад, вспомнить летние месяцы, что проводил на ферме у деда с бабкой в Западном Уэльсе, восторг, который испытывал при виде дойки коров или ухода за козами и иным домашним скотом… что ж, надо признать, все это до известной степени подтверждает слова Поннефа. И птиц Лукас тоже любил, мог часами наблюдать за ними. Только все это ничего не доказывает.
– Вы стали горожанином, – продолжал Поннеф, – а жизнь в городе не для вас. Вы утратили связь с той частью себя, что столь явно обнаружилась в детстве. Да и далее сохранилась. Вспоминаете, как вы спасли ягнят?
Лукаса словно в солнечное сплетение саданули. Да, он хорошо помнил этот случай. Как он полночи и весь следующий день сидел на морозе. Было ему тогда лет четырнадцать, дело происходило на ферме неподалеку от Тригарона. Дед, Тад-ку, разбудил мальчика ночью, часа в три. На улице – метель. Они ехали на тракторе, до тех пор пока не засыпало снегом, затем шли пешком через сугробы – небо и вообще весь окружающий мир, потонувший в белых хлопьях, казался при свете фар чистой потусторонностью. Двое испуганных ягнят, пасшихся на верхней поляне, жались друг к другу, как Лукас вжимался в штормовку, показавшуюся неожиданно не толще папиросной бумаги, прикрывая брезентом и блеющих животных, и себя. Ему предстояло дождаться деда, ушедшего за помощью. Утро, казалось, никогда не наступит. Вахта длилась и длилась, и дневной свет все никак не мог пробиться сквозь внушающий суеверный ужас горчичного цвета мрак. Ягнята дрожали крупной дрожью и все глубже заползали под брезент, согревая своим теплом мальчика и умеряя тем самым его страх. Под импровизированным брезентовым навесом в непроницаемой пелене снега образовалась маленькая коммуна – оазис хрупкого тепла, от которого веяло животным духом. Когда наконец подошла помощь, было уже пять часов вечера. Лукас совершенно обессилел. Но ягнята были живы. Он услышал приглушенный хруст снега, затем пронзительный скрип лопат, прокладывающих путь ко входу в их маленькую пещеру. Лукас с трудом поднялся на ноги, прижимая к себе уютно устроившихся у него на руках ягнят. Тад-ку, человек вообще-то суровый и не привыкший выдавать свои чувства, подошел к мальчику со слезами на глазах.
Лукас усилием воли отвлекся от воспоминаний.
– Итак, вы изрядно покопались в моем прошлом. Неужели даже в Уэльс ездили, чтобы изучить его?
Поннеф только отмахнулся: да разве ж вся эта академическая тягомотина кому-нибудь нужна!
– Я прозревал вас подростком, укрывающим ягнят. У вас зубы выбивали дробь на холоде, но вы улыбались. Вы обессилели. Вот и все, что я видел. Остальное вы мне сами рассказали.
Как этот человек уверен в себе… Лукас ненавидел его и одновременно восхищался. Ягнята. Имеется, выходит, свидетельство того, что я действительно обладаю силою прозрения, размышлял Лукас. Но тут же его охватили сомнения. Нетрудно узнать, что большую часть детства он провел на ферме в Уэльсе. И тогда разве не естественно предположить, что хоть один раз мальчик оказался в ситуации, подобной той, что описал Поннеф? Ну а с животными вообще все ясно, подсказал внутренний голос скептика. Стоит только упомянуть об Уэльсе, и это первое, о чем едва ли не всякий подумает.
Лукас решил испытать Поннефа.
– А что еще вам удалось прозреть касательно меня?
Почувствовав в голосе Лукаса насмешку, Поннеф заколебался.
– Что ж, мне стало известно о ваших музыкальных увлечениях. По вообще-то фактами вашей жизни я занимался лишь до известной степени. Важнее то, что, прозревая личность, которую считал воплощением Раймона Гаска, я понял, что музыка – интегральная часть вашей сущности, неотъемлемый фрагмент общей картины. Раймон в свое время мастерил деревянные флейты и свистки – обычное для тех пор занятие пастухов. Но был он и отличным певцом и музыкантом. Его земляк донес инквизиции, будто песни Раймона «развратны и дурны». Именно это хотелось услышать священникам – подтверждение того, что катаризм есть преступная и порочная секта. Но обширные сведения о культуре трубадуров и жонглеров позволяют предположить, что Раймон был близок и этой традиции, хотя к тому времени она уже сходила на нет. Между прочим, в вашей коллекции нет ли, случайно, записей песен, сочиненных трубадуром по имени Пьер Видаль?
– Ну, это вам должно быть известно не хуже, чем мне. Не сомневаюсь, ваши люди прошерстили всю мою квартиру.
– Знаете что, дураком я вас не считаю и не рассчитываю на такое же отношение ко мне. Единственная причина, по которой я называю именно это имя, – то, что в ту пору оно было у всех на слуху. По сведениям агента инквизиции, к одной из его песен Раймон питал особое пристрастие. Это «Грусть донны Марии». Приходилось слышать?
Лукас кивнул. У него имелась кассета с записью музыки Видаля в исполнении современного французского ансамбля. «Грусть донны Марии» – любимая его песня, но не помнится, чтобы он кому-нибудь говорил об этом. К тому же в последний раз он слушал эту запись много месяцев, если не лет назад. Но если то, что Поннефу стало известно о кассете с записями песен Видаля в коллекции Лукаса, более или менее легко поддается объяснению, вопрос именно об этой песне – чистое наитие либо загадка. Лукас вновь почувствовал себя неуютно.
– Недавно, – продолжал Поннеф, – я слышал эту песню в исполнении одной малоизвестной французской группы. То есть не вживую, а запись. Возможно, она у вас есть, а может, и нет. Я не проверял. Впрочем, ваше дело верить мне или не верить. Суть в том, что на следующую после концерта ночь вы мне приснились. И вы пели эту песню и аккомпанировали себе на гитаре. С такой ясностью я увидел вас впервые, и это сильно облегчило мои дальнейшие поиски. Теперь я знал, как вы выглядите. Я мог узнать вас на людной улице. И мне оставалось просто выждать удобный момент, когда можно до вас добраться.
Лукас испытал физическое ощущение шока и невесомости, даже более сильное, нежели когда Поннеф вспомнил про историю с ягнятами. Уж это-то точно только ему известно. Он был тогда один в деревенском домике, где-то в районе Корбье, попивал вино, перебирал струны гитары. Наступила ночь. Лукас только что разругался с Паскаль, единственной из его подружек-француженок, с кем, казалось, отношения могут получиться более или менее продолжительными. По правде говоря, все случилось из-за творчества трубадуров – их мнения не совпали и привели к разрыву. Паскаль в слезах выбежала из дома. Утешение Лукас нашел, как обычно, в красном вине и музыке. В свое время он придумал собственную, особенно мрачную, аранжировку «Грусти донны Марии» и теперь, под выпивку, все наигрывал и наигрывал ее. Но это было, кажется, в последний раз, с тех пор он к этой песне не возвращался. Если Поннефу и приятно было поставить Лукаса в тупик, ему хватило дипломатического такта не обнаружить своего торжества. Какое-то время он пристально смотрел на собеседника, затем резко сменил тему. Лукасу оставалось лишь мучительно гадать, каким образом этот человек проник в закоулки его частной жизни. Гадать – и не находить разгадки.
– Быть может, это для вас и новость, но сейчас наблюдается вспышка интереса к учению катаров, – вновь заговорил Поннеф, не обращая внимания на мучительные попытки Лукаса взять себя в руки. – Немало молодых людей, не удовлетворенных ортодоксальными конфессиями, ищут альтернативные способы выражения своих духовных устремлений. Правда, вынужден с горечью признать, большинство из этих культов – настоящая катастрофа. В то же время моя проповедь учения катаров не остается неуслышанной – последователи обнаруживаются среди молодежи, в том числе и той ее части, что обитает на крышах барселонских домов. Кое с кем из них у вас был случай недавно познакомиться.
Хотя от прежних откровений Поннефа у Лукаса голова шла кругом, это его замечание, следовало признать, смысл имело. Оно также весьма убедительно объясняло происхождение почтовой открытки, найденной Лукасом под дверью квартиры. Шпана, наркоманы, мелкое ворье, уличные мальчишки, маргиналы – выходцы из среднего класса – все они пристраивались к катаризму в его наиболее привлекательном обличье – реинкарнация, относительное равенство полов, вегетарианство – с такой же легкостью, с какой молодежь предыдущего поколения погружалась в атмосферу свободного духовного поиска и экстаза, сформированную Тимоти Лири.
Так почему же Поннеф не избрал менее трудоемкий способ распространения своего религиозного учения? Сотни других поступали именно так. Люди легко покупаются на любую приманку, стоит лишь их убедить, что они хоть в какой-то степени – другие, что они – Избранные. Зачем настаивать на достоверности своего видения? К чему эти разговоры о реинкарнации, об общине возродившихся к новой жизни катаров, ведь в глазах людей они могут лишь превратить его в очередного чокнутого мессию. И как примирить подробные и весьма убедительные прозрения психического свойства с явным безумием всего проекта?
Но именно к этому, как понял Лукас, Поннеф и стремится с особой страстью. Если ему удастся убедить шестнадцать своих современников, что в прошлом они жили одной жизнью, он заложит новую основу религиозного диссидентства. И уж тогда можно будет утверждать, что пламя истинного катаризма никогда не угасало, а это, в свою очередь, отведет обвинения, будто «учение» – лишь окрошка из идей Нового времени, изготовленная для впавших в отчаяние и утративших веру.
Чем дальше, тем больше Лукас увлекался этим замыслом. Теперь версия, будто он сам был каким-то образом связан с Раймоном Гаском и катаризмом, в целом не казалась ему такой уж невозможной. В конце концов, он здесь, и Нурия тоже. И он уже сопротивлялся напору Поннефа не так упорно, как того требовал его статус человека конца XX столетия. В душу Лукаса упали первые зерна сомнения.
Он изо всех сил пытался найти хоть сколько-нибудь правдоподобные объяснения осведомленности Поннефа о себе. Может, он, Лукас, просто забыл, что и после той ночи в Корбье напевал эту самую песенку. Или, скажем, Поннеф при первой же их встрече загипнотизировал его. А если не сам Поннеф, то кто-то из его людей. Но тут же Лукас напомнил себе, что гипноз срабатывает только, если на него идут добровольно. К тому же знание его музыкальных вкусов не объясняет, почему Поннеф «видел», как он исполняет эту песенку, равно как знание того факта, что Уэльс славится большим поголовьем скота, никак не могло помочь ему «увидеть» сцену спасения ягнят.
Поннеф поднялся, подошел к берегу ручья, снял сандалии и опустил ноги в кристально чистую воду. Всем своим видом он являл праведность и покой – монах в ладу с природой, Богом и самим собою. Он оперся на локти, подставил лицо солнцу и прикрыл глаза. Дул легкий ветерок, который на этой высоте предвещает похолодание. Откуда-то донеслось клекотанье то ли ястреба, то ли орла.
Лукас вспомнил про Нурию, и в нем начал закипать давно сдерживаемый гнев. Он настолько увлекся метафизической акробатикой Поннефа, что почти забыл, как с ними обошлись, как именно попали они в руки этого человека в церковном одеянии. Ему пришло в голову, что при желании он мог бы сейчас, на этом самом месте, покончить с Поннефом. Булыжник в руку, замах, яростный удар – и череп с треском разлетается на куски. И еще удар, и еще, пока мозг не вытечет на землю, а руки-ноги не превратятся в кровавое месиво. Ничего подобного раньше Лукас не испытывал, впервые в нем проснулся инстинкт убийцы. Проснулся и пробудил поток противоречивых чувств: неуверенности, страха, вины, а также неискоренимости утраты и тоски, вызванной памятью о ягнятах.
Очередная реплика Поннефа окончательно привела Лукаса в замешательство:
– Мысли, которые приходят нам в голову в критический момент, не поддаются рациональному объяснению. – Поннеф резко приподнялся на одном локте и участливо посмотрел на собеседника. – Во времена крестовых походов против сарацинов обыкновенные солдаты, пехота, были уверены, что Иерусалим, который их послали очистить от неверных, город, что описан в Откровении Иоанна Богослова, сверкающий, великолепный, сулящий вечное блаженство. А им открылась картина всеобщего убожества, болезней и смерти. Вернувшиеся принесли с собой стремление к переменам, пусть смутное поначалу, и это превратило XIII столетие едва ли не в самое беспокойное в человеческой истории. То есть до тех пор, пока не пришел наш век. И именно тогда были брошены первые семена катарской веры. Словом, как видите, ожидания мгновенного, на протяжении одной человеческой жизни, воздаяния часто оказываются преждевременными. – Поннеф с неожиданной ловкостью вскочил на ноги, отряхнул сутану и продолжил: – Катары считали, что для достижения статуса перфектус потребуется много жизней. Повторяю, тогда господствовало убеждение, что эти люди избавлены от дальнейших реинкарнаций. Но здесь, на мой взгляд, есть элемент догмы. По-моему, я говорил уже, что не видно оснований, не позволяющих тому или той, кто достиг этого статуса, встать по собственной воле на путь нового возрождения, особенно если по той или иной причине возникает ощущение незавершенности начатого дела. Вот почему мы с вами и находимся здесь. Дело не завершено.
Глава 14
Катаскапос [4]4
Соглядатай, шпион (гр).
[Закрыть]
Уже светало, когда я ушел от Игбара с Шоном и отправился домой. С моря порывами задувал ветер. Вчера было жарко, но прохлады он не приносил. Теплый воздух колебал тени, отбрасываемые тусклыми – а других в этой части города и не бывает – фонарями. Народу на улице почти не было. Марихуана, которой я накурился, вкупе с изложением собственной истории так, будто она не со мной, а с кем-то другим случилась, сделали мое возвращение домой одновременно волнующим и отстраненным. На узких полутемных улицах все звуки отдавались особенно резко, все тени напоминали распластавшиеся на земле загадочные ночные существа. Я вспомнил приглушенные голоса, звучавшие в переулке несколько часов назад, и слова хозяина бара Сантьяго: «Но одно мне известно».
При виде случайных прохожих у меня рефлекторно напряглись мышцы на шее и плечах. Все больше и больше овладевала мною навязчивая мысль, будто это не люди, а призраки, которых ведут на поводке невидимые руки живых, и я тоже только призрак.
Я поднялся к себе в квартиру, благодаря судьбу за то, что на сей раз под дверью не оказалось таинственных посланий. Включил автоответчик – послышался голос Евгении. Она собиралась зайти сегодня со Сьюзи-Провидицей и просила перезвонить, если меня не будет дома. Пусть приходят, подумал я. Пусть все приходят, у меня есть что рассказать.
Я вышел на свежий воздух и постоял на веранде, перегибаясь через перила так, чтобы видеть участок дороги прямо подо мной. От булыжной мостовой слабо отражался свет уличного фонаря. Где-то невдалеке готова была начаться кошачья битва. Ей предшествовало угрожающее шипение, затем пронзительный визг, распространяющийся зловещими волнами по всей крыше. Здесь, наверху, теплый ветерок дул приятнее, шевеля воротник рубахи, трепля волосы. Я разделся до шорт и лег в гамак.
Что было такого особенного в моей нависающей над городом сторожевой башне с ее розовой плиткой, что она делала меня неуязвимым перед лицом того, что происходило внизу? Уже два года как я живу здесь, и меня словно не касаются события текущей жизни и их последствия. После того как я перебрался сюда из Марагала, где мои сексуальные потребности добросовестно удовлетворяла Финна, постельная жизнь превратилась в серию одноразовых посещений случайных подружек. Я превратился в наблюдателя городской жизни, циника-завсегдатая ночных баров и клубов. Фланер поневоле. В тот майский день, не в силах заставить себя действовать, я просто наблюдал за тем, как залезают в карман прохожему. Я клял себя за бездействие и все равно не мог пальцем пошевелить. А потом обстоятельства переменились. Веранда моя оставалась той же самой, и вид с нее был прежним. Но, хотя границы знакомого мне мира не сдвинулись ни на йоту, все чувства мои резко обострились.
Я лежал в гамаке, курил, стараясь не уснуть. Дождавшись, пока появятся и начнут разгружаться у рынка первые фургоны со всяческой снедью, я тяжело поднялся и пошел в спальню. Едва натянув на голову простыню, я провалился в глубокий сон.
В полдень в дверь забарабанили, и в квартиру ввалились Зофф с Хоггом. Выглядели они трезвыми и отдохнувшими, но притащили с собой немереное количество текилы и холодного пива и потребовали продолжения вчерашнего загула. Вскоре появились Евгения и Сьюзи, и мы впятером перешли на веранду. Евгения пила чай, настоянный на травах, остальные начали, в качестве аперитива, с текилы и кокаина. Пока я кратко пересказывал Евгении и Сьюзи случившуюся со мной историю, Шон с Игбаром спорили, стоит ли завести музыку, да погромче. Но дамы наложили вето на это предложение.
За то время, что мы не виделись, Шон явно обдумывал услышанное от меня накануне.
– Не хотелось бы предварять суждение дам, но Лукас, или, скажем, тот Лукас, которого Лукас описывает в своей истории, проявляет, после своего предполагаемого похищения, непонятное равнодушие к судьбе Нурии. Подумать только, говорил я себе, человек умирает от любви, а его силой разлучают с возлюбленной. В пасторальной обстановке он толкует с дурным человеком – доктором Поннефом о реинкарнации, обсуждает философские проблемы трансценденции, а в это самое время, о чем ему должно быть известно, любимая мучается в руках у мутантов.
– Мутантов? – изумленно переспросила Евгения.
– У дикарей на службе Поннефа. У них обязательно есть какой-нибудь физический порок. То ли глаза не хватает, то ли носа, то ли ноги. В общем, те еще ребята – обитатели дома ужасов имени мсье Поннефа.
– Вам не кажется, что подобные утверждения на корню подрубают весь рассказ, притом в самом его начале? – вмешался Игбар. – К тому же Лукас ни слова не говорил об одноногих. Верно, Лукас?
– Верно, никаких одноногих не было.
– Ну, стало быть, я не ошибся. Впрочем, имея в виду необычность происходящего, такая гипербола объяснима.
– Может, нам позволите судить об этом? – осведомилась Сьюзи-Провидица.
– Конечно-конечно, – поклонился Игбар.
– Это было бы справедливо, – согласился Шон. – Я просто постарался привнести долю здорового скепсиса.
Мы отыскали на веранде клочок пространства в тени и устроились кто в гамаке (Игбар), кто на подушках (остальные). После чего я продолжил рассказ с того места, на котором остановился накануне.
В тот же самый день, хотя и не сразу по возвращении, как можно было ожидать со слов Поннефа, Лукас наконец встретился с Нурией. Он лежал на траве рядом с амбаром, когда она появилась, одетая в точности, как одевались в 1990-е годы юные жительницы Барселоны, – джинсы и светлая хлопчатобумажная куртка.
Нурия опустилась рядом с Лукасом на колени, и они поцеловались. Была в ней какая-то напускная жеманность и в то же время вызывающая соблазнительность… Лукасу это странное сочетание казалось совершенно неуместным.
– Ну что, придумал уже, как нам смыться отсюда? – спросила Нурия, улыбаясь так, словно именно от Лукаса это и ожидается.
Его задел насмешливый тон девушки.
– Ничего я не придумал. Да и не старался. Могу лишь сказать, что не считаю себя добровольной жертвой похищения. Это значило бы слишком явно подыгрывать Поннефу в его планах относительно нас с тобой. Или, скорее, относительно Клэр и Раймона.
Вертя в пальцах травинку, Нурия внимательно смотрела на Лукаса, но не говорила ни слова. Уже в самом этом молчании он уловил недовольство.
– В чем дело, Нурия? – спросил он. – Разве тебе не хочется убраться отсюда, да побыстрее? Чем дольше мы здесь задержимся, тем больше вероятности, что нас втянут в эту историю.
Нурия снова посмотрела на Лукаса, и во взгляде ее читалось скорее раздражение, нежели участие.
– Неужели ты так ничего и не понял? Нас уже втянули. Мы втянуты с самого начала, хотя и неведомо для самих себя. С того самого момента, как встретились в музее Миро. Все было подстроено.
Нурия вытащила из кармана джинсов пачку сигарет и, закурив пару, одну протянула Лукасу. Он заметил, что у девушки дрожат пальцы.
– Быть может, «подстроено» – не совсем то слово, – поправилась она. – Помнишь, еще в «Барселонете» я говорила, что у меня такое чувство, будто я знаю тебя всю жизнь. Это не фантазия, это не свидетельство существования романтической любви. Это, – Нурия запнулась, подыскивая нужные слова, – нечто вроде внутреннего узнавания. Единственное, о чем я прошу, – подумать о том, что, возможно, Андре прав и мы действительно были вместе в предшествующей жизни.
– Да, но почему наше чувство должно зависеть от Поннефа и его рассуждений? – проговорил Лукас. – Разве строить свою жизнь на убеждении, будто продолжаешь то, что начал в прежней реинкарнации, не чистой воды детерминизм? Разве это не связывает тебе руки?
– Но это не его рассуждения, – возразила Нурия. – Это то, что я сама считаю правдой. Это сны, которые мне снились из года в год и о которых я никогда никому не говорила. Ты впервые явился, когда мне было одиннадцать или двенадцать лет. К тому же есть еще кое-что.
– И что же?
– То, что Андре знает обо мне и моей жизни, хотя знать не может, потому что это тайна. Тайна – страх быть сожженной заживо на костре, неизреченный страх, который со мной всегда. Тайна – споры, которые я вела в школе со священником. Ты ведь знаешь, что я училась в духовной семинарии?
Действительно, Нурия обмолвилась об этом еще в тот день, когда они познакомились.
– На занятиях я буквально заставляла его слово в слово читать вместе со мной катарскую литанию. Наполовину в шутку, наполовину всерьез он называл меня еретичкой. На занятиях, – повторила Нурия, – где рядом со мной сидели еще дюжина таких же, как я, тринадцатилетних учениц. «Моя маленькая еретичка» – да, он дал мне такое прозвище. Естественно, тогда я и не подозревала, что выражаю основы дуалистического мировоззрения, а священник делал все, чтобы я осознала свои заблуждения. При этом он даже слов таких не произносил – катаризм, альбигойская ересь. Он не хотел укреплять мои еретические взгляды ссылками на историю, не хотел, чтобы я знала, что тысячи и тысячи людей погибли за такие же взгляды еще семьсот лет назад. «Маленькой еретичкой» он называл меня только наедине, когда вокруг никого не было. Но Андре знал о моей связи с катарами, как знал и о тайном прозвище, данном мне священником.
Очередные свидетельства провидческого дара Поннефа не должны были удивлять Лукаса, и тем не менее он считал чуть ли не долгом своим подвергать сомнению любое его слово. Для Нурии ситуация была совершенно очевидной, и ее поведение лишь укрепляло Лукаса в уверенности, что она полностью контролируется Поннефом. Не то чтобы Нурия, как это обычно случается с неофитами, полностью утратила чувство юмора. Она осталась той же молодой женщиной, какую я знал в Барселоне. Она по-прежнему была склонна к острому словцу и точным оценкам, что испытали на себе члены общины, особенно те, кто проявлял беспредельное религиозное рвение. И чувственность осталась при ней, и, как прежде, впадала она порой в беспричинную мрачность. И лишь одного отныне не могла перенести Нурия – малейшего упрека в адрес Поннефа.
В первый же день пребывания в Убежище, как бесхитростно поименовала себя община, Лукасу и Нурии было отведено спальное место. Это была просторная, пуритански обставленная комната, с единственным окном, выходящим на густо поросшую травой площадку и угадывающиеся вдали горы. Славное, чисто прибранное помещение, взывающее (если не считать двуспальной кровати) к сосредоточенности и аскезе. Едва войдя в комнату, Нурия плюхнулась на кровать и, лежа на спине, посмотрела на Лукаса сквозь полуприкрытые веки.
– Слушай, давай все же останемся здесь хоть на несколько дней. Побольше о себе узнаем. Или о том, кем мы могли быть. – Нурия говорила совершенно естественным тоном, с обычной для себя едва уловимой иронией. – В конце концов, что нам здесь терять, кроме собственной… влаги. – Нурия засмеялась и похлопала ладонью по простыне.
Лукас нерешительно присел на край кровати.
– Да, но с работой-то как быть? И дом требует ухода. Не может же человек просто так взять да исчезнуть.
– Все в порядке. Я уже звонила на работу. Андре одолжил свой мобильник. Беру отгулы. Ты ведь тоже говорил, что собираешься отдохнуть недельку.
– Ты уже…
Он был по-настоящему задет. Получается, Нурия, даже не поговорив с ним, все решила сама, будучи уверенной, что в конце концов он уступит, во всяком случае, согласится задержаться в Убежище. И разумеется, в этом отношении она права. Одну ее он здесь все равно не оставит, разве что полицию приведет. Приведет-то приведет, но что сказать полицейским? Что двадцатисемилетнюю женщину похитили, но она счастлива остаться с похитителями? Да его на смех поднимут.
Лукас насупился.
– Слушай, – пожав плечами, продолжала Нурия. – Ну почему хотя бы не посмотреть, что здесь происходит? Наверняка они не только реинкарнацией катаров озабочены. Должна быть идея, крупный замысел. Даже если ты не веришь в реинкарнацию, все равно не можешь не признать, что ситуация необычная. И кто знает, а ну как ты рискуешь упустить шанс сделать глоток этого воздуха мучеников.
Последнее замечание Лукас пропустил мимо ушей, только отметил про себя, что мученичество – предмет особых забот катаров.
– Может, ты и права, – в конце концов выговорил он. Впрочем, втайне Лукас лелеял иные планы. – Пожалуй, и впрямь можно немного задержаться. На работе договорюсь, по сути – я и так уже вольная птица. А выяснить, что за бес подталкивает Поннефа под локоток, на самом деле интересно.
В течение ближайших дней Лукас убедился, что Поннефу, несмотря на обаяние, была в немалой степени свойственна мания величия. Ни на секунду не оставлял он без своей опеки жизнь общины. Каждый следовал в своем поведении его указаниям. Правда, в конце дня собирался (под председательством Поннефа) так называемый совет, на котором всех призывали поделиться своими соображениями касательно повседневной жизни Убежища, а то и претензии заявить. Но как правило, касались они мелочей, о которых и говорить-то не стоит.
К концу первой недели могло создаться впечатление, что и Лукас с Нурией вполне вписались в общий круг. Оба отправили своим барселонским хозяевам заявления о продолжительном отпуске. Как ни странно, Лукас, несмотря на свою прежнюю, весьма беспокойную жизнь, быстро проникся духом Убежища, и хотя сам Поннеф у него по-прежнему вызывал серьезнейшие сомнения, энтузиазм Нурии, напротив, весьма заражал. Лукас все острее переживал радостное чувство разрыва с заботами материального мира потребления. К тому же катаризм не предъявлял своим последователям особых требований по части ритуалов и церемониала. Как таковой он представлял собой простую и бесхитростную веру, исключающую буквальное представление об Иисусе Христе как воплощенном Боге-Сыне. Но Поннеф пытался навязать ее как высшую мудрость человечества, и это весьма раздражало Лукаса.
Впоследствии он даже самому себе не мог толком объяснить, каким образом удалось ему так легко примириться с примитивным и самообманным стилем общинной жизни. Впрочем, два фактора он все же выделял: непреодолимую страсть к Нурии, которая, как он в конце концов решил, стала итогом его любви к ней в прошлой жизни, и личный магнетизм Поннефа. Сколь ни пытался Лукас возненавидеть его, понимая цену его разглагольствованиям и доморощенной философии, человек этот подавлял его волю, как и волю остальных обитателей Убежища. Чувства, которые Лукас испытывал к Поннефу, ввергали его в бездну сомнений и крайней неопределенности.