Текст книги "Кирилл Кондрашин рассказывает о музыке и жизни"
Автор книги: Ражников Григорьевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
А тем временем я оркеструю, партии расписываются задним числом. Вот так работали. Начало оперы было, а конца никто еще не знал. И опера получилась неплохая. Музыка довольно эклектична, но с чувством драматургии.
Поставил тогда я там «Калинку» московского композитора Михаила Михайловича Черемухина, тоже на военный сюжет. Музыка не очень интересная, но мы старались, как могли, быть в русле патриотического подъема, несмотря на жуткие условия.
Ленинград был в блокаде, там начался голод, и мы все это знали. Здесь тоже было не сладко – жуткий холод, топить нечем. Если благодаря Денисову дрова иногда подбрасывали, то они были сырыми и ими печку не растопить. Моментально мы растащили все заборы по дороге к нашему общежитию; причем, ведь могли и убить, когда видели, что забор ломаешь на топливо, – вот так под полой тащили растопку, щепку какую-то…
Оперой дирижировал Хайкин, но когда он уехал в Москву, я дирижировал тоже. Между прочим, тогда понял, что глаз дирижерский совсем другой. Я думал, что знаю оперу, поскольку инструментовал ее, но когда я встал за пульт, то понял, что я оперу не знаю, потому нужно смотреть партитуру дирижерским глазом, – это совсем другое.
Так как жить было очень голодно, то скоро стала образовываться среди труппы солистов нэпмановская аристократия и, как бывает, боссами были такие отъявленные безголосые исполнители вторых – третьих партий, но наиболее предприимчивые. Они являлись, предположим, на хлопкоочистительный завод и заявляли:
– Мы можем организовать концерт. За это, пожалуйста, каждому два воза ваты, хлопка отжатого. Для чего? Растопка.
А в другое место он пойдет за картошку, за крупу. Был такой Илья Захаревич – совершенно безголосый, бесталанный актер, но жил как царь. У него винцо водилось, и перед ним все лебезили. Он всех снабжал халтурами. Причем я был заместителем секретаря парторганизации. Секретарь одно время уезжал на фронт, я был за него, и в этот момент, как раз к годовщине Октября, был разгул таких халтурных концертов. Ну, вся наша верхушка подкармливалась, поэтому на левые концерты смотрели сквозь пальцы, хотя там, в Чкалове, было концертное объединение КЭБ (концертно-эстрадное бюро), и можно было официально петь концерты. Так выяснилось, что этот Захаревич шестого ноября организовал семь концертов и во всех семи он сам принимал участие. Это были концерты за муку, и за хлопок, и за картошку, и за крупу, в общем, шикарные концерты. Но один концерт был такой, какой никто ожидать не мог – в ассенизационном обозе; и каждому, кто принимал участие в концерте, обязались вывезти две бочки из его дворовой уборной – очень насущный вопрос. Представляете, как говорили артисты, за что у них концерт?!! Ну уж тут я не выдержал, вызвал Захаревича: «Ты что, милый, с ума сошел? Как же ты представляешь театр? Знаем мы, что там устраиваешь что-то, но нельзя же до такой степени?» – «Ну ладно, ладно, – говорит, – Кирилл, раз уж договорились, следующий раз не пригласят куда-то еще».
Жизнь там была тяжелая, но активная, и работали много. А поощрением, своеобразной премией была отправка на фронт с бригадой. Просто страшная тяга была к этому. За те три года, что я провел в Чкалове, организовалось, наверное, бригад пять или шесть, каждая на полтора – два месяца. Оттуда приезжали люди, полные надежды, их окрыляли встречи с боевыми людьми, хотя чаще выступления бывали во втором эшелоне, или в отведенных на отдых частях. Бригады, случалось, попадали в пиковые ситуации. Опасно было, во всяком случае. Но все приезжали отъевшимися, потому что там давали по два-три концерта в день в разных частях, а начальство же не отпустит без ужина. Но пища, конечно, не являлась главной причиной. Всем хотелось не только вкалывать в тылу, но и помогать фронту.
В. Р. А Вам удалось съездить с такой бригадой?
К. К. Вот одной бригадой такой я и поруководил, и организовал ее. Компания была довольно забавная. Значит, прежде всего, аккомпанировали певцам на скрипке и виолончели два артиста нашего оркестра: тот самый Заморин, который кур таскал на окопах, и Борис Лифшиц. Я сделал транскрипцию всего того, что пели и танцевали, и там максимально возможно использовал двух-трехструнные аккорды. Получилось довольно ловко. У нас была певица сопрано, баритон Шапошников, еще балерина, а также драматический актер Побегалов Александр Михайлович, заслуженный человек, коренной оренбуржец. Еще поехал клоун Мишель, прикомандированный из КЭБа, он нам разыгрывал всякие интермедии. Мы повезли такой концерт.
В. Р. Наверное, все напоминало Вам, что рядом реальная война?
К. К. Помню, что попадали в очень острые ситуации, когда приходилось прыгать с машины и прятаться во рвы, потому что случались налеты и над дорогами проносились самолеты. Обстреливали артиллерией. Вот мы сидим на полянке, за нами село, женщины, старики и дети, и вдруг в середине концерта – взрыв. Это был май сорок второго года, Западный Фронт. Мы как раз и проехали по всем местам, где отогнали немцев. Это южнее Боровска, под Волоколамском, или между Можайском и Волоколамском, километров около 100 от Москвы. Причем всю технику немецкую, брошенную, мы видели своими глазами. И не только технику военную, но и всякие другие вещи, например, патефон и кучу пластинок, в том числе и наши. На «Гимне партии большевиков», который стал потом Государственным гимном, было написано «зер гут». Как рассказали, в этих местах стояли австрийцы и не очень зверствовали: совсем не так, как немцы. Но всюду валялись всякие бумажки, письма. Я там подобрал какую-то записную книжку, прошло всего три-четыре месяца, только начало оттаивать…
Да, каждый концерт наш продолжался всего полтора часа. Конечно, принимали нас всегда очень трогательно. Сначала только видели, что обстреливают. Этот дикий вой снаряда, который мимо тебя летит, и потом раздается взрыв. И вокруг тебя вжиг-вжиг, и ты слышишь – дошли осколки до цели. И я как-то раз взял что-то и обжегся – это раскаленный осколок металла, который упал рядом со мной в нескольких сантиметрах. В это же время из деревни бегут: «Машка, козу давай тащи скорей! Все в укрытие!» Мы сейчас же всю свою храбрость забыли и быстренько сиганули в эти пещеры. Артналет продолжался недолго – несколько выстрелов на всякий случай, бесприцельно. Все это мы видели. Но наших никого не задело, и мы благополучно вернулись в Чкалов в декабре.
В. Р. Нельзя ли еще вспомнить несколько подробностей организации культурной жизни в эвакуации? Был ли Ваш случай счастливым, и организаторы помогали творческим работникам на всех уровнях?
К К. Я бы так не сказал. Как только мы обосновались в Чкалове, сразу стала ясна полная несостоятельность Тарасенко. Он так и оставался в панике, как с самого начала. Потом он свою семью подобрал в Ярославле, а пока мы ехали, ходил по всем вагонам и спрашивал: «Что это у тебя? Яички? Давай мне для ребенка». Совершенно беззастенчиво вымогал или просто забирал. Тот разговор в райкоме, который я привел выше, показывает уровень его неисправимого дубизма и хамства. В общем, у нас было неофициальное собрание партгруппы, и мы решили его свалить, но самим этого сделать нельзя. И решили послать в Москву Хайкина и меня. Театр еще не работал, только начинали, только расселились. Нас было трое дирижеров, оставался Грикуров. Забота первая – нужно было как-то оборудовать театр. У нас работал администратор Слестинский, который все-таки сумел организовать транспорт для театра. Ему дали лошадь с санями, звали ее Звук, и Слестинский гордо разъезжал по начальству на собственном транспорте.
Командировку в Москву устроили в конце сентября. Первые наши ощущения – мы почувствовали разницу между столицей и Ленинградом. Как был организован народ в Ленинграде! Никакой паники, все очень серьезно, сурово и четко. И какая паника была в это время в Москве! Была непосредственная угроза захвата. Уже шли разговоры о том, что город готов к эвакуации. Можайск занят и т. п.
Мы пришли в министерство и стали жаловаться Храпченко, мол, работать невозможно, давайте нам другого директора.
– Другого не могу дать, Борис Эммануилович, будьте вы директором. А что касается Тарасенко, так он инспектора Месхетели не узнал, в такой панике был.
Для председателя именно это важно, а все остальное не имело значения. Это произвело сильное впечатление – несколько дней в Москве. Там я сумел довольно неплохо организовать подкормку своей семье, то есть набрал побольше барахла для передачи. И мать насовала мне всяких вещей, носков, чулок, примерно 3–4 тючка. Пришло время возвращаться в Чкалов. Хайкин назначался директором, пошло распоряжение в Чкалов. Тарасенко мобилизуется в армию. Мы собираемся обратно. Нам говорят: «Поедете 12–13 октября». 12 октября приходим в министерство – никого! У кого-то с трудом узнали, что все министерство срочно эвакуируется. Мы кого-то нашли и нас прикомандировали к Большому театру. Они ехали в Куйбышев, мы – в Оренбург. Мы ходим вокруг Большого театра, чтобы не пропустить, когда они будут эвакуироваться. Итак, в Большом все стоят на стреме, и вообще все театры Москвы отправляются кто куда: Большой – в Куйбышев, МХАТ – в Саратов, Консерватория – тоже в Саратов, и все ждут команды. И вот вечером, часов в шесть, нам сказали – скорее на вокзал. Мы бросились в гостиницу за своими тючками, а у каждого их три-четыре. Как их поднять?.. Мы быстренько где-то нашли парней, которые подзаработать хотят.
– Проводите нас на вокзал!
– Давай!
Мы дали им тючки – и на метро. В метро мы сели, доехали до вокзала и… не можем выйти. Вокзалы закрыты и выходы из метро на Казанском вокзале тоже закрыты. Ничего не известно. Толпа, дикая свалка. Мы знаем, что часть театра там, часть с нами, здесь. Закрыли двери, не пускают, переполнено все. Выяснилось потом, что все поезда отменены, кроме двух. Один идет в Саратов, другой – в Куйбышев, и все. А там же – Союз композиторов. Там Дмитрий Дмитриевич Шостакович был, которого мы встретили. Как раз он только что из Ленинграда приехал и вез с собою полунаписанную Седьмую симфонию. Он собирался в Куйбышев, потом из Куйбышева он поехал в Новосибирск к ленинградцам. Арам Хачатурян, Кабалевский – все сидят на перроне, а мы не можем на перрон попасть. И тут нам как-то повезло. Кто-то поднапер – двери выломались, и вся толпа вывалилась на перрон. Мы идем и не знаем, где какой путь и какой поезд и где наши тючки. Честные парни оказались: мы нашли эшелон Большого театра, и в это время тут же оказались наши ребятки, принесли все тючки в вагон. В вагоне – бог знает что. В этот момент как раз встречаем Храпченко, который говорит: «В любой вагон садитесь и уезжайте!» Только что люди расположились более или менее прилично, каждому чуть ли не по полке; а тут все полезли в вагоны, мы в том числе, и Шостакович с вещами. Но когда забрались в вагон, обратно выбираться нельзя было – идет другая волна. Арам Ильич Хачатурян страшно волновался, что у него медикаменты пропали. Был чемодан с медикаментами, подхватить бы его, но он остался на перроне.
В общем, как только все залезли в вагон – поезд тронулся. У нас получился как бы второй эвакуационный период. До Куйбышева поезд шел семь дней… В шестиместном купе ехало 11 человек. Там тоже организовали посменное спанье. Конечно, полки были всегда заняты. Шостакович бегал за кипятком на станцию, я его видел не раз. Организовалась своя какая-то жизнь. Большой театр ехал с хорошими организаторами. Расстались мы в Куйбышеве. А потом добрались и до Оренбурга, где Хайкин стал директорствовать.
Надо сказать, что он хорошо с этим делом справлялся. Организовал симфонические концерты силами оркестра Большого театра, который приглашали, добывал ноты. Седьмую симфонию Шостаковича играли в тот же год, когда она была исполнена в Москве и Новосибирске. Каждый месяц шел один симфонический концерт, дирижировали по очереди Хайкин, Грикуров и я. За полтора года, что я там провел, в репертуаре появилось сразу примерно 15 названий. В октябре 1942 года я получаю телеграмму из Куйбышева: «Предлагаем симфонический концерт с оркестром Большого театра». В программе были Первая симфония Шостаковича, скрипичный концерт Шебалина (солист – Исаак Абрамович Жук, концертмейстер оркестра) и какая-то классическая симфония. Ну я, конечно, сейчас же, с удовольствием, согласился. Отпустил меня Хайкин, и я поехал на концерт. Приехав в Куйбышев, я увидел совершенно другую жизнь. Куйбышев стал в то время как бы второй столицей. Туда приехали драматический театр, ГАБТ, там собрался цвет интеллигенции; и подкармливали их очень хорошо. Хотя начинали так же, как все: Большой театр поначалу жил в классах, разделенный. Потом перестали расселять.
Нам сразу выдали тушу мяса, и вот, как сейчас помню, тенор Хассон, могучего телосложения человек, с которым потом много спектаклей вместе сделали, рубил мясо. Как мне рассказывала мама, которая была тоже эвакуирована туда, он сразу стал большим человеком, поскольку распределял мясо. Меня поселили в специальный номер от филармонии в интуристской гостинице. И я откормился за три недели, что пробыл в Куйбышеве. Кормили без карточек тех, кто живет в гостинице. Можно было заказать в номер, а можно было спускаться. Я, грешный человек, заказывал в номер, а потом сейчас же бежал вниз и второй раз съедал обед внизу в ресторане по твердой цене. Там многие из Большого театра имели дополнительные возможности, у них были всякие литеры. В общем, жили они, с точки зрения харча, очень хорошо.
Концерт прошел удачно. Я страшно волновался, потому что присутствовал Дмитрий Дмитриевич. Причем, случился даже один забавный эпизод. Когда я вышел за пульт (симфония Шостаковича была во втором отделении) и хотел начать дирижировать, то увидел, что на пульте лежат ноты для первого отделения, а партитуры симфонии нет. Туда-сюда, бросились – ищут библиотекаря, а он куда-то ушел, в общем, я не знал, что делать. И я стал дирижировать наизусть. Потом вижу – партитуру мне показывают: «Нужно или нет?» – «Давай, давай!» И я уже дальше дирижировал по нотам, но это произвело впечатление. Дмитрий Дмитриевич потом при встрече со мной на сцене, когда выходил кланяться, сказал: «Великолепно дирижировал. Вот у меня сейчас насморк, а то бы я вас обязательно расцеловал!» Вот так у меня началось с ним более близкое знакомство. Я не сомневаюсь, что благодаря его отзыву меня потом перевели в Большой театр.
Вернулся я обратно в Оренбург и привез с собою пуд кофе, потому что в Куйбышеве был свободно кофе в зернах, без всяких карточек. Мы очень подкормились благодаря этому.
Приглашение в Большой театр
В декабре Хайкин как директор уезжает в Москву по каким-то делам: новые лимиты, то да се. Остаемся. Через три дня после его отъезда получаем телеграмму на имя секретаря парторганизации, которая осталась за директора – некто Ахматова (но не Анна Андреевна). «Срочно командируйте Кондрашина в Москву. Храпченко». Ничего не можем понять, – то ли Хайкин не успел доехать… Остается только один дирижер – Грикуров, а репертуар на полном ходу. Потом – звонок из Москвы, через обком (иначе нельзя было, через начальника отдела искусств): «Кондрашину. Б. Э. Хайкин подтверждает – езжайте в Москву». Я срочно выехал. Грикуров остался один тянуть весь репертуар. И когда я приехал, меня Хайкин сейчас же встретил в гостинице и говорит:
– Кирочка! (Мы с ним помирились, когда начались все военные переживания и наша с ним совместная эвакуация. Потом в каком-то городе мы с ним гуляли вместе и излили друг другу душу. Он признал, что был неправ, и все старое было забыто.) Тебя Храпченко хочет в филиал Большого театра назначить (филиал был здесь, в Москве). Он меня спросил, отпущу ли я тебя, и я сказал, что согласен – ты москвич и вообще, я считаю, справишься, и Большой театр будет доволен, и все будет хорошо.
Да, часть Большого театра осталась в Москве. Когда в октябре прошлого года мы прорывались на перрон из метро, то за нашей спиной было еще много музыкантов и певцов, приехавших на вокзал. Нам с Хайкиным повезло – мы прорвались. Но потом двери закрыли, и артисты, в том числе Лемешев и другие крупные фигуры, не захотели лезть в свалку и остались в Москве. Эшелон ушел. И вот оставшиеся решили через какое-то время, что театр должен работать.
В первые дни в Москве была довольно напряженная обстановка. Потом как-то все стабилизировалось: после разгрома немцев под Москвой решили оставшуюся часть труппы организовать в филиал Большого театра. Директором назначили Габовича, артиста балета, и удачно. Он большой умница и режиссер талантливый. Он был добровольцем, воевал – отозвали с фронта и поручили организовать труппу из оставшихся актеров. И даже кто-то стал наезжать из Куйбышева домой. Знаю, что и Самосуд приезжал довольно часто. Он предложил поставить Седьмую симфонию силами всех музыкантов, оставшихся в Москве. Потом он продирижировал несколькими спектаклями в филиале и уехал обратно в Куйбышев. Вообще-то с дирижерами было плохо, потому что фактически все дирижеры жили в Куйбышеве, а здесь дирижировали музыканты: Семен Семенович Сахаров и Александр Петрович Чугунов оперными спектаклями, а Александр Давидович Цейтлин, концертмейстер балета, балетными. Нужен дирижер. И Храпченко приказом переводит меня в Москву. Самосуд в то время был наездом в Москве, а заместителем по художественной части филиала была Валерия Владимировна Барсова. Причем Самосуд, как истинный дипломат, всегда, когда нужно было вести неприятный разговор или принять решение, посылал к Барсовой. А ей он говорил, что нужно сказать и сделать.
Хожу на спектакли. Встречаю Самосуда. До назначения мы с ним были мало знакомы. Он – мэтр, и я знал его только по жюри конкурса дирижеров, в котором участвовал, и больше мы с ним не встречались. Он поздоровался со мной очень сухо. Это было, когда меня только назначили.
– Самуил Абрамович, я бы хотел знать, что я буду делать.
– Мой дорогой, вы поезжайте в Чкалов, ликвидируйте свои дела и тогда мы решим, – говорит он, немножко гнусавя.
И вот я поехал обратно в Чкалов, чтобы завершить свои дела. Как раз у меня назревал развод с первой женой. Мы его оформили, – тогда это было легко. Расстались мы друзьями. Вернулся я в Москву одиноким.
В. Р. Так и закончился оренбургский период – неожиданно и негромко?
К. К. Я бы хотел добавить одну деталь. Когда Хайкин осуществил постановку и премьеру Седьмой симфонии Шостаковича в Чкалове, с этой программой мы выехали в Орск. Поскольку публика там была не подготовлена, то мне поручили сказать вступительное слово. Я сумел подготовить аудиторию так, что симфония действительно произвела большое впечатление, большее, чем могло быть, если бы этого слова не было. Но это был мой первый опыт популяризации музыки, и я считал, что надо об этом упомянуть.
Ну, по поводу нашего пребывания в эвакуации можно вспомнить много всяких комических и не очень смешных историй. Но лучше печальное не вспоминать, потому что там были и смерти пожилых людей, приехавших с нами из Ленинграда. Но колоритная жизнь была, веселая. Ну, скажем, в театре продавалось пиво, которое в Чкалове было на вес золота. Поэтому артисты хора всегда приходили в театр за час до того, как им полагалось выступать, и с бидончиками становились в очередь, каждому отпускалось по литру пива. Потом они это пиво загоняли на базаре.
А в театре, в котором было триста-четыреста мест, обычно билеты распродавались, и с рук покупали билеты по сто рублей за место. Причем, приходили в основном военные летчики, которые приезжали туда на отдых. (В Чкалове расквартировывалась во время войны Военно-воздушная академия Жуковского. И туда отведенные на отдых летчики с большими деньгами приезжали отдохнуть.) Конечно, опера была им ни к чему, но пиво они любили. Поэтому, как правило, несмотря на то, что все билеты были распроданы, первый акт шел при полупустом зале, а все эти летчики стояли за пивом в буфете. Но во время действия пиво не отпускали, и они терпеливо выстаивали весь первый акт, чтобы в антракте свою кружку пива получить. Кружек, конечно, не было, давали в пол-литровых банках из-под консервов. В общем, они потом, очень гордые, приходили в зал и уже дослушивали оперу, начиная со второго акта, будучи добродушно настроены.
Я приехал в филиал Большого театра. Мне сейчас же предоставили угловую комнату в дирекции Большого театра, бывшую библиотеку. А потом дали комнату в помещении, где сейчас поликлиника Большого театра, напротив того здания, в котором Экскузович наблюдал интересные картины с трубачом Ляминым. Дом старый, в то время был забит крысами. Грязь, как водится. Но все же – отдельная комната в большой коммунальной квартире. Комнат было, кажется, 12 или 15, но даже был телефон, который висел, конечно, в коридоре.
Прихожу к Самосуду:
– Приехал вот, меня устроили, спасибо… Что я буду дирижировать?
– Ну, как сказать… Вы ходите на спектакли в театр, вы не спешите.
Я хожу, сижу в директорской ложе. Весь репертуар уже знаю и мне все более неловко. Вижу, Самосуд со мною очень холоден. Я его как-то встречаю:
– Самуил Абрамович, все-таки, что мне учить?
– Что вам сказать? У нас идет «Тоска», «Риголетто», «Иван Сусанин», «Пиковая дама». Будете дирижировать то, что вам дадут.
Ну, думаю, попал. Потом выяснилось, что Храпченко через голову Самосуда меня выписал и перевел, не поинтересовавшись его мнением. Самосуд обиделся и решил, что меня взяли сюда просто по блату. И вот так месяца полтора я шлялся по театру, ничего не делая.
Ситуация была тогда такая: Москва уже не прифронтовой город, но живет довольно-таки напряженно. Раз или два, конечно, случались тревоги, но ни к чему не приводили. Оборона теперь была поставлена очень хорошо. Были затемнения, был комендантский час – ходить поздно нельзя. Спектакли начинались, по-моему, в шесть или в половине седьмого, кончалось все не позже десяти часов. С едой было трудно, но по карточкам давали, в общем все. Москва снабжалась неплохо.
В. Р. Значит, у Вас сложностей не было, кроме переживаний по поводу того, что Вы не у дел?
К. К. Когда я приехал, меня надо было прописать. И прописка заняла две недели. И вот тут я почувствовал, что значит быть не при деле. Перед отъездом в Чкалов я продал на рынке хороший шерстяной полувоенный костюм. Получил за него, как сейчас помню, 200 рублей. На эти двести рублей я купил три больших катуша масла и приехал в Москву с маслом. А хлеба нет, поскольку нет карточек, – пока меня не пропишут, не могу их получить. Подкармливали меня через театр: дали пропуск в ресторан «Арагви». Это тоже любопытно. В «Арагви» тогда интеллигенция получала дополнительные обеды. Имели пропуск в «Арагви» в основном те, кто повиднее. А мне, как и многим другим, без всяких титулов, но которых нужно было подкормить, дали пропуск другого человека (кажется, Норцова, который ему не нужен был – он имел и литер, и закрытое снабжение, и закрытый распределитель Большого театра, – а ему полагался еще и пропуск). Невостребованные пропуска отдавали таким, как я. С трех часов там организовывалась очередь. Во главе ее всегда вставали Александр Федорович Гедике и Александр Борисович Гольденвейзер. Они приходили в полтретьего, чтобы попасть в первую смену, и там давали за 30 или 50 копеек обед из четырех блюд. С Александром Федоровичем мы были тогда уже знакомы. Он ходил по залу после того, как наша смена кончала обедать. Он подходил к столам и в железную коробку собирал кости от селедки, он был в невероятно грязном чесучёвом костюме. Эту коробку, из которой тёк рассол, он носил в кармане, и я как-то его спросил:
– Александр Федорович, у вас что, кошечка?
– И не говорите, тринадцать!
Он кормил и воробьев. Они со всей Москвы к нему слетались.
В. Р. Русский Мессиан?
К. К. Да, да. Нашествие живности было, когда он входил во двор. Там, где сейчас памятник Чайковскому стоит, он бросал крошки. Трогательный старик. Он подкармливал еще и всех бродячих котов.
Итак, поскольку тогда все лимитировалось и не было реальной работы, помню, я имел только обед, а утром и вечером есть было нечего. Конечно, я очень голодал. Я часто стоял около булочной и клянчил, чтобы мне продали кусочек хлеба (деньги у меня были). Причем на черном рынке, предположим, кусок, граммов сто, стоил 25 рублей. Да, я стоял и клянчил, чтобы продали, но оглядываясь, поскольку в центре города много знакомых моих родителей из Большого театра. Весь оркестр знал меня, и я остерегался огласки. Мне иногда не удавалось купить хлеба, – никто не хотел продавать, – я приходил домой и в одиночестве давился одним маслом. Кошмарные воспоминания…
В. Р. И что же, это частичное нищенство длилось долго?
К. К. Когда меня прописали, началась «малина», потому что я получал и хлеб, и все продукты по карточкам, и пропуск в распределитель Большого театра. А там по пропуску отоваривали в высшей степени качественными продуктами и еще на пропуск давали кое-что, в том числе маслины, сигареты и папиросы. Вот маслины я терпеть не мог, но пристрастился к ним тогда, потому что было обидно не есть, раз можно получить, и из того же чувства начал курить. А научился я курить тогда, когда с табаком была полная хана – невозможно купить совершенно. Мне было 29 лет, и курил я очень много.
У меня всплывает образ Москвы того времени, и этот образ очень суров. Паника кончилась. Все паникеры из Москвы уехали, а начала возвращаться интеллигенция. Возвращались научно-исследовательские институты. Приезжали композиторы. Какие-то крупные артисты уже вернулись в Москву из Куйбышева, Норцов, например, Сливинский и еще многие. А Лемешев, Катульская вообще не уезжали. Порядок был на улицах образцовый. Единственно только, что на улицах было затемнение. Вскоре начались салюты. Первый был по поводу освобождения Орла. Это такой праздник – не передать! Когда вдруг в затемнении взвились эти рассыпчатые ракеты – необыкновенный подъем был тогда!