Текст книги "Я надеюсь…"
Автор книги: Раиса Горбачева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
«После нашей последней встречи в Республиканской больнице многое изменилось к лучшему. Мы с профессором Е. Б. Владимирской организовали новый институт на базе больницы, а также двух отделений в городе, чтобы охватить москвичей, больных заболеваниями крови; проводим ремонт в двух отделениях на том этаже, где Вы осматривали банк крови. В одном из отделений с помощью германских коллег и фирмы «Стиг» начата организация первого детского отделения трансплантации костного мозга.
Ваш – профессор А. Г. Румянцев».
Мне показалось, что между двумя этими сообщениями есть некая связь.
Мальчик Илюша Мальшев благодарит за подаренную ему гитару и за помощь им с мамой и братишкой в получении долгожданной квартиры. «Раиса Максимовна! Летом я выступал в учреждениях и на предприятиях с платными концертами. Вместе с Вашей замечательной гитарой мы заработали 340 рублей. Отослал их на счет 700 344 (проэкт «Саманта» – поразительно, но орфография такая же аристократическая, как и у Наталии Сац!). Слушают «мои» песни военных лет – и так хорошо, что даже плачут…»
О, этого мальчика я знаю. И мальчика, и его маму. Участвовал во встрече Р. М. Горбачевой с ними в Фонде культуры. Письмо, как я понял, давнее, сейчас паренек уже учится в музыкальной школе при консерватории. На встрече он в известной мере давал «отчет» о своих творческих делах последних двух лет. Но меня на ней тронул не только он, худенький, романтичный, с симпатичной шевелюрой и тонкими застенчивыми пальцами. Меня тронули простота и достоинство, с которыми держались обе женщины: Р. М. Горбачева и Илюшина мама – Нина Давыдовна. Здесь не было «благодетельницы» и «искательницы». Две женщины спокойно и здраво беседовали друг с другом – причем не только об одаренном пареньке и его ближайшем будущем. В еще большей степени – о жизни, что бурлила за окном особняка на Гоголевском бульваре, где размещается Советский фонд культуры.
«Дорогая Раиса, – обращается по-итальянски госпожа Фанфани. – Мне очень жаль, что я не смогла увидеть Вас хотя бы для того, чтобы пожать Вам руку и пожелать счастья в Новом году. От имени Аминторе передаю Президенту самые теплые и сердечные пожелания успеха в его деятельности на благо русского народа. Барон фон Тиссен, с которым я виделась в Риме, передает Вам приветствия и добрые пожелания.
Направляю Вам список помощи, которую мы привезли для Ваших больниц с октября месяца до сегодняшнего дня. Я счастлива, что смогла без помощи Правительства и министерств осуществить эту добровольческую миссию, собрав, подготовив и доставив все своими руками. Мы сделали это от всего сердца и с пожеланием, чтобы Советский Союз уже в скором времени не нуждался больше в помощи. Мы тогда будем приезжать в Москву только для знакомства с культурой. Я хотела бы, в любом случае, чтобы Вы знали, что в Италии у Вас есть подруга, настоящая подруга, которая любит русский народ и любит семью Горбачевых».
«Дорогая Раиса Максимовна! Я отныне имею право Вас так называть, ибо дороже Вашего имени для меня нет. И я бесконечно, до конца дней своих, буду благодарен Вам и Михаилу Сергеевичу. Несмотря на свою занятость, Вы нашли время и помогли моему сыну превозмочь тягчайший недуг. Я уже дважды навещал его в клинике (госпитале им. Бурденко) и сообщаю Вам, что смерть отступила. И хотя положение еще тяжелое и потребуется еще большое и длительное лечение, но самое страшное позади. Как мне сказали врачи – это пока единственный в мире случай, что такой больной выжил.
Как я Вам благодарен за Ваше доброе, отзывчивое сердце!
У моего сына был гнойный абсцесс мозга, с прорывом гноя в мозговые желудочки. Искусные руки врачей и Ваше доброе участие в этом моем горе совершили чудо.
Четыре года тому назад при операции умерла моя жена, самый большой мой друг, соратник и дорогой мне человек. Теперь вот горе с сыном. Тяжелое горе толкнуло меня написать Вам просьбу о помощи, и Вы с Вашим мужем помогли. Я не стану писать в газету, говорить громкие слова. Скажу только одно. Помните, что на нашей земле есть человек, готовый отдать за Вас все, даже жизнь.
Я бывший летчик, ныне офицер запаса. У меня два сына, тоже оба офицеры, и вот с одним случилась беда. То, что сделали Вы для меня и моего сына, невозможно выразить человеческим языком. До конца дней своих я буду помнить о Вашей доброте и милосердии.
Может, Вам покажется нескладным мое письмо, но поверьте, что эти слова идут из самой глубины отцовского сердца. И еще и еще раз говорю Вам и Вашему мужу спасибо за доброту и участие. Нести такую ношу на плечах, какую несете Вы с мужем, и найти время и принять участие в беде, постигшей человека, – не каждый на это способен. А Вы это сделали.
Низкий Вам поклон и бесконечная благодарность! Мне уже 66 лет, я многое повидал на свете, но такого человеческого сострадания еще не встречал. Я желаю Вам и Михаилу Сергеевичу самого доброго и крепкого здоровья, радости, счастья и всего, всего самого наилучшего! Еще раз огромное Вам отцовское и человеческое спасибо. С искренним уважением и признательностью к Вам – Судаков Владимир Дмитриевич».
Это письмо я решил привести здесь полностью. Сам я читал его в ночи и видел за темным, непроницаемым окном человека, отца, его писавшего. Горя у нас много, моментов преодоления его – мало, слишком мало. И в этом смысле письмо показалось мне редкостным человеческим документом – исполнения насущного, выстраданного. Пусть взлетит, посылая мерцающую надежду всем нам, страждущим, – в России, в Америке, где угодно.
Среди писем оказалась и страничка машинописного перевода письма Иоко Оно, вдовы легендарного Джона Леннона. Она делилась добрыми впечатлениями от встречи на международном форуме в Москве и предлагала написать совместную «женскую» книгу.
И еще один конверт – без каких-либо опознавательных лоскутков – выпал из общей кипы. Он тоже был вскрыт, и я машинально вынул из него письмо… «Дорогая Раечка, здравствуй!..»
Что-то очень уж необычно. Необычнее, чем даже у госпожи Фанфани. Прочитал первую строчку еще раз – нет, не ошибся. «Дорогая Раечка, здравствуй…» Понял, что письмо, подколовшись, видимо, к другим, попало сюда, ко мне, случайно. Свернул и вложил его снова в конверт. На конверте после обратного адреса стояла фамилия: Алферова Л. Сестра? Родственница? Подруга?
…На школьной фотографии, которую мне показали в тот вечер, сидят они, ребятишки сорокового года, сгрудившись, как галчата, вокруг своей учительницы. Жмутся друг к другу, в глазах и любопытство, и не только оно… Льнут друг к дружке, потому что им так теплее и надежнее в том ненадежном мире.
Да и в этом, наверное, тоже. Трудное дело – во все времена – быть в средоточии, в перекрестье чьих-то надежд. Быть последней инстанцией чьих-то отчаянных мольб и святых в своей справедливости требований. Ни один исполнитель на свете (может быть, за исключением одного-единственного, да и тот пока не в Кремле живет) не в состоянии ведь исполнить все, чего от него ждут…
А на той фотографии свою собеседницу я узнал только по одному признаку. По тому самому, по которому она и оказывалась на самой макушке, на верхотуре весьма рисковых школьных гимнастических пирамид сороковых годов.
Ищите на карточке самую худенькую, самую маленькую – это и есть она.
Годы студенческие
Вновь еду в загородную резиденцию Президента. Похоже, в Москву в кои-то веки вернулась зима, как возвращается нечто древнее, первозданное, но вспугнутое в свое время людскими или природными катаклизмами. Добрый знак – в Москву возвратилась зима. Окрестные леса заточены в ней, как в свечном литье. Даже с обочин Рублевского шоссе, которое москвичи по старой памяти именуют «правительственным», сугробы надвигаются крутыми искрящимися лбами к самым ветровым стеклам автомобиля.
Шоссе довольно ухоженное, регулярно подновляемое, но степень «правительственности», честно говоря, убывает с каждым годом. Шоссе демократизируется на глазах. Первый раз мне довелось проехать по нему в 1984 году. О, тогда оно еще пребывало в загадочной, аристократической отчужденности от прочих, будничных и разночинных, дорог и тропинок Подмосковья. Въезжавший под сени сосен, почти сомкнувшихся над ним, ощущал горделивый холодок под ложечкой: он ступал на тропу официального успеха.
Помню, как поразили тогда меня, в сущности, случайного здешнего «прохожего», суровость и иерархическая завершенность царивших здесь порядков: нашу "Волгу» несколько раз заставили не просто посторониться, а прямо-таки сунуться рылом в снег, замереть, как замирают при виде опасности мелкие насекомые, освободить дорогу обгонявшим нас или несшимся нам навстречу угрюмо-непроницаемым «ЗИЛам» – этому земному транспорту советских небожителей. По Рублевскому направлению с бог знает каких еще времен располагались дачи высшей советской элиты. Режим Рублевского шоссе бьи точной метафорой режима тогдашней власти.
Где-то с 1986-го стал ездить по этой дороге более или менее регулярно. Не скажу, что моментально, но очень заметно, наглядно, практически на моих глазах исчезли за это время усиленные посты ГАИ, несколько будок сейчас просто-напросто пустуют, наводя меня на мысль о любопытной демилитаризации, «огражданствлении» самой власти, – исчезло некое ритуальное священнодейство: дорога стала дорогой, а не "путем». Рядовой советский дачник, чей горбатый «Запорожец» еще пуще горбится под вожделенной тяжестью раздобытых где-то и прямо на запорожскую спину навьюченных досок, снует себе и снует, как частик на мелководье, по трассе, на которую когда-то шагу ступить не смел. Иностранные номера засквозили на шоссе – возможно, даже слишком густо, ибо, как говорят, всякого рода «СП» стали энергично скупать под загородные офисы» участки и строения в здешних пронзительно русских далях.
Да и количество «ЗИЛов» на трассе, как и в целом по Москве, резко убавилось: перестроечная советская номенклатура мало того что поредела в числе, но еще и перешла с громоздких, в стиле советского ретро, автомобилей на более скромные и экономичные, сразу став куда менее заметной в столичной жизни. Достаточно сказать, что даже Политбюро пересело в «Волги». В 1984 году такое невозможно было представить наяву.
И уже никто никого не сталкивает в кювет властным полосатым жезлом (лица не видно, один жезл вылетает торчком из-за стекла, как само олицетворение власти). Несколько раз видел на этой дороге и автомобиль Президента. Причем однажды различил и его самого: сидит человек на переднем сиденье – почему-то на переднем – и читает газету. Даже «ЗИЛы», кажется, в эпоху гласности стали более проницаемыми.
Не могу сказать, что за эти годы на Рублевке стало больше порядка, но что больше стало человеческого достоинства – это точно.
Шоссе петляет. Эти частые, почти заячьи петли, говорят, закладывались еще в 30-х – чтобы у возможных злоумышленников не было возможности прицелиться. Машина идет легко, после обильных снегопадов в ходу у нее даже появилось нечто санное, немашинное, немеханическое. И все равно дорога на сей раз оказалась минут на десять – пятнадцать длиннее, чем накануне.
… А ведь нигде так хорошо не думается, как в дороге. Особенно в дороге, что так напоминает покойный санный след, эту поневоле к неспешным размышлениям располагающую Ариаднину нить заснеженных среднерусских равнин.
Я думаю о том, что ведь характер власти меняется и под воздействием характера, да что характера – и просто облика женщины, чью книжку вы, читатели, держите сейчас в руках.
Почему?
Да уже одно только появление ее рядом с Властью в 1985 году делало ее, Власть, и обаятельнее, и доступнее, и, если хотите, жизнерадостнее. Моложавее, что ли, что тоже немаловажно, если учесть, что все последние годы олицетворением ее, Власти, выступала сама старость, сама отчужденная от всего мирского немощь.
Красноярск, Норильск, Донецк… Детский сад, Дом ребенка, детский дом… В привычном кругу мужских официальных лиц – лицо женское, привлекательное уже тем, что острее, больнее чувствующее: и радость, и печаль на нем – заметнее.
И этот памятливый, впитывающий карий взгляд, вынесенный, похоже, из детства, когда уже сам образ жизни – жизни почти что на колесах – сам калейдоскоп лиц, мест, вокзалов и полустанков сызмальства заставлял ее пристально вглядываться в бегущий навстречу мир.
…Приехал в резиденцию на сей раз я с новинкой: с магнитофоном «Грюндиг». Магнитофон был у меня и в прошлый раз. Но – маленький, японский, в пол-ладони. Нам-то с собеседницей он удобен, но для стенографистки Иры, которую я попросил перенести звукозапись на бумагу, не очень. И вот на сей раз заявился с «Грюндигом». Он по-немецки основателен, не то что японская игрушка, и самое неожиданное – без батареек. Включается в сеть.
В розетку над диваном, как я, сбросив пиджак, ни издевался над нею, штекер «Грюндига» не входил. Тогда я обратил внимание, что рядом с президентским столом, одна сторона которого опутана проводами, как бывает опутан ими человек на операционном ложе, в простенке, есть – среди множества занятых – и одна свободная розетка. Проход к ней между столом и окном так узок, что у меня закралось сомнение: пройду ли? Восемьдесят пять килограммов живого весу… А отодвигать стол нехорошо: стол не тот. Президентский.
Раиса Максимовна перехватила мой сомневающийся взгляд.
– Не пройдете? Давайте я – я прохожу! Диета.
– А мне кажется, что просто порода…
– Что Вы! – улыбнулась, – суровое обращение с собой.
Я, слава Богу, тоже прошел. Бобина в «Грюндиге» начала свой бесшумный круговорот…
– Георгий Владимирович, как я поняла, сегодня мы хотели поговорить с Вами о годах моей юности. Впрочем, уже в этой главке мне будет трудно везде говорить – «моей». Наверное, чаще буду говорить – нашей с Михаилом Сергеевичем. Но вначале все-таки – «моей». О годах молодости, юности, о самых дорогих ее воспоминаниях. Юность ведь – миг, но тот миг, та искра, которую несешь и несешь в сердце.
Для меня юность – прежде всего годы студенческие. Без них, скажу Вам, и юность бы не состоялась. Я так полагаю. И думаю, что без них не состоялись бы и мы сами. Не было бы нас…
– Были бы. Только были бы другими.
– Согласна. Я определяю юность как время душевной поэзии, самоутверждения, поиска истины, ответов на извечные человеческие проблемы. Но что отличало мою юность? Что было связано с нею?
Первая половина 50-х годов. Послевоенные годы страны. Особое время в нашей отечественной истории. Эти годы вместили в себя так много: и трагического, и героического. Я и сейчас не могу объяснить, как смогли люди сделать, совершить то, что они сделали в те незабываемые годы. Откуда черпали силы? Поднимались заводы, электростанции, города и села, возрождалась к жизни искалеченная войной земля.
Господи! Как мы радовались всему, гордились. Хотя продолжали жить невероятно трудно. В колхозах трудодень был такой мизерный, пустой, что говорили: «работаем за палочки». В магазинах, в быту не было самого необходимого. Огромные трудности с жильем…
Да, многое вместили эти годы. Испытание атомной, а затем и водородной бомбы. Конец монополии Соединенных Штатов на ядерное вооружение. Варшавский Договор. Новые тревоги за судьбу так дорого оплаченного мира. Поймите, все это не отвлеченные вещи. Все это очень важно для понимания нас, нашей юности.
Но и это не все. Были «Ленинградское дело партийных работников»… «Дело московских врачей»… Для победившего, ценой неимоверных жертв и страданий перемогшего беду народа, для того нравственного и социального опыта, который вынес он из войны, – эти последние конвульсии сталинизма были особенно унизительны.
5 марта 1953 года скончался И. Сталин – мы тогда были в Москве…
О чем я сейчас подумала? Жизнь человека складывается из определенных внешних обстоятельств, событий, его собственных действий, поступков. И – из жизни внутренней. Воспроизвести, конечно, легче первую, внешнюю сторону. Труднее – внутреннюю. Но, согласитесь, смысл и сущность жизни в их единстве, взаимообусловленности. Внутреннее состояние, мир человека, гамма чувств, владеющих его душой, – именно они часто являются определяющими в принятии человеком тех или иных решений, в совершении тех или иных поступков. Но зафиксировать их сложнее…
Итак, 1949 год. Я еду в Москву. Еду учиться.
– Поездом?
– Конечно. И каким поездом! Вагоны переполненные. Полки все – и «плапкарта», и «сидячие», и багажные – «висячие» (третий этаж) – заняты. Это сейчас там, наверху, чемоданы. А тогда и наверху были люди. Какие полки! Люди едут и стоя – в проходах, тамбурах. Поезда ползут медленно, с долгими и частыми остановками. Не только наш – все поезда в стране были такими. Постельного белья нет, но его никто и не спрашивает. Вместо вагона-ресторана станционный бак с кипятком и привокзальный базар, куда все толпой выбегают во время остановок.
– И никто не боялся опоздать.
– На поезда той поры, по-моему, невозможно было опоздать: если и опоздаешь, так все равно догонишь. К поезду выносили продавать вареную картошку, молоко, яйца, буханки хлеба, самогон, водку, яблоки, колодезную воду – пять копеек за кружку. Соленые огурцы, ягоды. Правда, все было очень дорогое. Рассчитывать в дороге приходилось в основном на материнский узелок.
В душе у меня, впервые самостоятельно отправившейся в столь дальнее путешествие, грусть. Грусть расставания с родными. Расставания со школьными друзьями. Те, кто провожал меня на платформе, так и стояли перед глазами. Расставания с обжитым, понятным миром. Грусть и тревога. Начало неизведанного, уже самостоятельного жизненного пути. А временами тревога и печаль – просто толчками – вытесняются вдруг ощущением счастья, радости и гордости, сознанием того, что буду учиться в Москве! Москва, ее Красная площадь, памятники, музеи, театры, библиотеки – все это становится моим. Буду учиться в Московском государственном университете, где учились многие столпы отечественной науки и культуры. В общем, еду на поезде, но временами кажется – лечу на крыльях.
Университет – моя «альма-матер». Наша с Михаилом Сергеевичем «альма-матер». Знаете, как это переводится с латыни дословно? «Кормящая мать». С материальной пищей, правда, в университетах, похоже, всегда негусто, а вот с духовной… Наш университет и в самом деле стал для нас духовной «кормящей матерью». В значительной мере он определил и личностное становление, и в целом наш дальнейший жизненный путь.
Мы были вторым послевоенным набором студенчества. Мое поколение, поколение семнадцатилетних, пришло в университет со школьной скамьи. Но среди первокурсников было и много взрослых, тридцати и даже тридцатипятилетних. «Стариков», как мы их тогда называли. Те, кто в годы войны по разным причинам прерывал учебу: находился на оккупированной территории, работал где-то, партизанил, был эвакуирован или просто не мог раньше учиться. Но большинство «стариков» – это были демобилизованные фронтовики, так и не снявшие шинель, военную форму за все годы студенчества. Так и не переодевшиеся. И потому, что не во что особенно было переодеваться, и потому, что не торопились расставаться с фронтовой юностью и фронтовым братством. Это, по-моему, хорошо схвачено в «Тишине» Юрия Бондарева, в «Студентах» Юрия Трифонова, в других романах и повестях о той поре. Кое-кто из моих сверстников, вспоминая их, «стариков», сейчас первым делом отмечает, что они водку пили – фронтовики. Пили, конечно. Но эти люди несли с собой в нашу среду и нечто более значимое. Несли особое – прилежание, трудолюбие, ответственность и реализм жизни, человеческих отношений. Своего рода университет в университете.
Университет собрал нас из самых разных уголков страны. Русские, узбеки, украинцы, белорусы, казахи, азербайджанцы, евреи, армяне, латыши, киргизы, грузины, туркмены и все-все… Сколок самой страны.
Учились с нами и иностранцы. Албанцы, болгары, югославы, чехи… Они и жили в одних комнатах с нами. Немцы, испанцы, корейцы, китайцы, вьетнамцы…
Все мы были рядом. Занимались вместе в одних и тех же библиотеках, в одних и тех же аудиториях. Сдавали экзамены, писали дипломные работы, ели в общих столовых. Дружили, женились, выходили замуж. Дух молодости, товарищества – это и был воздух университета. И еще – всех, нас в те годы объединял оптимизм. Молодость, ощущение, просто осязание своей молодости, товарищества и – оптимизм. Бог знает, откуда мы его брали, но это было так. Оптимизм объединял нас. А может быть, просто я так воспринимала жизнь? Нет, пусть в моем восприятии, но это был все-таки именно оптимизм.
Сколько лет пролетело! И не просто пролетело. И я горжусь, когда вижу, наблюдаю или слышу по каким-то долетающим до меня отголоскам, что эти пройденные, прокатившиеся, в том числе и по каждому из нас, годы не отняли, не растоптали у тех, кто был тогда с нами, юношеское, студенческое чувство братства и человечности. Не отняли…
Она делает паузу и повторяет после нее:
– У большинства не отняли. По крайней мере, у тех, с кем доводится или доводилось общаться мне. Вот недавно не стало Мераба Мамардашвили. Он мой однокурсник. Грузин, ставший крупным авторитетом в мире философской науки. Женился на девушке из моей комнаты, с которой я несколько лет прожила вместе. Поэтому мы и были особенно близки. Мераб – один из постоянных гостей в нашей девичьей комнате. Их было несколько человек. Завсегдатаи нашей комнаты – мы к ним привыкли. Мераб женился на одной моей подруге, а социолог Юрий Левада – на другой.
Мы уже тогда уважали Мераба за его ум. Помню, как помогал он нам, девчонкам, «грызть» «Капитал». Я очень хорошо знала Мераба. Потом, правда, жизнь развела нас. У него была сложная судьба. Знаете ли Вы, что Мераб до последних дней старался остудить разбушевавшиеся межнациональные страсти? Имел мужество встать на пути националистической круговерти. Я горжусь Мерабом.
– Может быть, в этом мужественном, противостоянии любой оголтелости, откуда б она ни исходила, полнее всею и выражается истинный философ?..
– Может быть. А я хочу сказать, что все это – наши годы. И то, что нас объединяло. И что осталось, несмотря ни на какие передряги.
Зденек Млынарж – однокурсник Михаила Сергеевича. Он тоже наш друг. Он, как Вы знаете, чех. В июле пятьдесят пятого в честь окончания университета подарил моему мужу свою фотографию и дипломную работу на тему «Общий надзор прокуратуры и методы его осуществления». Подарок с надписью: «Мишке, хорошему другу, на память о том, что мы юристы широкого профиля».
– Профиль и в самом деле оказался очень широким!.. Будущий идеолог социализма с человеческим лицом» и, образно говоря, его стратег, практик.
– Со Зденеком мы встретились вновь в 1967 году. Он приезжал на Ставрополье.
– Млынарж в шестьдесят седьмом был на Ставрополье?!
– Да, приезжал к нам.
– В шестьдесят седьмом?..
– Да. Накануне всех событий. И мы встречались с ним. А потом встретились со Зденеком и его супругой уже в 90-м.
– А в промежутке не было встреч?
– У Михаила Сергеевича в последнее время были, но официальные. Личных не было. Встретились в 90-м. А недавно Зденек прислал письмо в связи с присуждением Михаилу Сергеевичу Нобелевской премии мира. Я зачитаю Вам его: «Дорогой Миша! На этот раз, наверное, нам не удастся встретиться. И поэтому я решил коротко написать тебе. Ты знаешь, что я не формалист, но все-таки хочу от себя и от Ирэны выразить тебе самые сердечные благоножелания в связи с получением Нобелевской премии мира. Ты заслужил это и сделал тем самым для наших общих жизненных убеждений больше, чем можно ожидать от одной человеческой жизни. Искренне твой Зденек. Р.S.: Если тебе что-либо нужно от меня, я всегда готов… Много у меня теперь опасений, но я знаю, что без этого нельзя, и я стою на той же стороне, что и ты».
Наши студенческие годы остались с нами… Жили мы, конечно, скромно. Очень скромно. Сегодня кому-то, может, даже кажется, что убого. Старые, старинные здания МГУ, в чьих аудиториях прошли наши с мужем годы учебы, располагаются, как Вы знаете, в центре города, на улице Герцена и Моховой. Студенческое же общежитие тогда находилось в Сокольническом районе, на Стромынке, на берегу Яузы. Огромное, четырехэтажное, замкнутое прямоугольное здание с большим внутренним двором. Три верхних этажа занимали студенты и аспиранты, расселявшиеся по факультетам: филологи, историки, философы, физики, юристы, биологи и т. д. На первом этаже библиотека, читальный зал, студенческий клуб, больница, пошивочная мастерская, столовая, буфет. В угловом доме напротив общежития продмаг. Он и сегодня там. На другом берегу Яузы, в Преображенском или, как мы тогда называли, «на Преображенке» – рынок.
– А переход к рынку?
– Переход? Переход, естественно, – улыбается, – через мост. Рынок продовольственный, не «тряпочный».
Наша Стромынка, Преображенская площадь, Преображенская набережная – все это, по преданию, бывшая Преображенская слобода, вошедшая в историю Москвы. Построена Петром Первым. Говорили, что здание нашего студенческого общежития служило когда-то казармой Петровскому Преображенскому полку. А позже, уже в годы Советской власти, надстроили еще два этажа. Ближайшая от общежития станция метро – «Сокольники». До нее три остановки на трамвае. Да, если мне память не изменяет, три. А ближайший кинотеатр – клуб Русакова. Здание, если Вы когда-нибудь видели, очень необычной формы, в духе конструктивизма.
На первых курсах в каждой комнате студенческого общежития нас размещалось от восьми до четырнадцати человек. И только студенты-старшекурсники, аспиранты имели возможность селиться по четыре – шесть человек. Меблировка самая простая, почти монастырская: кровати, стол, стулья, тумбочки, этажерки, платяной шкаф. На этажах общие кухни и туалеты с умывальниками.
Скромен был тогда и наш гардероб, если наши «семисезонные» одежки вообще можно величать «гардеробом». Тут много можно рассказывать, очень много.
Ничего страшного. Даже интересно.
– Ну, вот хотя бы один факт. При тридцатиградусных московских морозах – а тогда зимы были более суровые, я помню, даже до сорока доходило – мы, за редким исключением, не имели теплой зимней обувки, теплого белья, чулок, зимних головных уборов. А у многих даже и зимнего пальто не было.
Деньги экономили на всем. На питании. Помню, как трогательно, по-матерински пыталась накормить нас с моей подругой Ниной Лякишевой ее тетя. (Нина осталась сиротой в годы войны и выросла в детском доме в Ташкенте.) Мы с Ниной изредка наезжали к ней в город Балашиху Московской области, и у тети были, вероятно, более чем красноречивые основания считать, что приезжали мы преимущественно с одной целью: мало-мальски подкрепиться.
Экономили деньги на транспорте. Как? Да просто старались ездить бесплатно. И на трамвае, и в метро.
– И в метро?
– Да, у нас было очень много приемов, как это сделать. Но я и сейчас не буду об этом рассказывать. Свои тайны! Увы, как ни экономили, а за десять дней до стипендии денег уже не было. Как там у поэта Николая Рубцова: «Стукну по карману – не звенит. Стукну по другому – не слыхать. Если только буду знаменит, то поеду в Ялту отдыхать…» Сколько удивительных приключений случалось на этой почве! Но выход все равно находили. Я и сейчас говорю Михаилу Сергеевичу: какой бы вы закон ни приняли, найдутся такие, что все равно придумают, как его объехать. Ездили же мы сами на трамвае и в метро бесплатно!
– И Михаил Сергеевич?
– Вы, Георгий Владимирович, задаете провокационные вопросы. А что касается метро, могу сообщить лишь одну наводящую деталь: тогда автоматов не было. Были билеты. Кондукторы сокольнического трамвая тоже поневоле принимали наши негласные требования. И когда утром многотысячная (не знаю точно – пять или шесть тысяч жило нас на Стромынке) студенческая толпа заполняла, забивала трамвай, билеты никто и не спрашивал. Только некоторые особо принципиальные кондукторы ворчали, другие же, большинство, не обращали внимания: смирились.
Мы покупали самые дешевые билеты в театр. Билеты, на которых стоял штамп: «Галерка, неудобно». Галерка, галерка!.. Входя в театр, я до сих пор оглядываюсь на нее – именно с галерки слушала я первую в своей жизни оперу на сцене Большого театра – «Кармен» Бизе и впервые в своей жизни Четвертую и Шестую симфонии Чайковского. С самого верхнего яруса смотрела первый в жизни балет – «Дон Кихот» Минкуса. И «Три сестры» Чехова во МХАТе…
– А на правительственную, «царскую» ложу поглядывали?
– Да нет, пожалуй. Как-то не интересовала… Что касается правительственной ложи, то могу рассказать Вам о другом эпизоде, правда, из сегодняшней жизни. Помните, не так давно приезжал в Москву изумительный тенор – Лучано Паваротти?
– Да.
– Мы с Михаилом Сергеевичем слушали его в Большом театре. Одна ария, другая. Буря восторгов. Я наклоняюсь к Михаилу Сергеевичу: «Неужели «Аве Мария» не споет?» «Подожди, – говорит. – Наберись терпения: наверняка исполнит». А он поет все новые и новые вещи, но – не «Аве…». Опять наклоняюсь: «Неужели?..» «Слушай, – улыбается Михаил Сергеевич, – даже если вдруг и не исполнит, то так уж и быть – я тебе спою здесь «Аве Мария». И добавляет: «Правда, боюсь, что это будет последнее мое публичное выступление…» Представляете? – «Аве Мария» из правительственной ложи…
– Не представляю… Ну и спел?
– Кто?
– Если бы спел Президент, то об этом бы уже не только Москва – об этом бы уже весь мир знал.
– «Аве Мария» Шуберта в исполнении Паваротти у меня в записи, на пластинке «Pavarotti’s Greatest Hits».
– Как поет Президент, я никогда не слышал, но то, что у него отменное чувство юмора, заметил давно – и не я один.
– Да, не до песен ему сейчас. А что касается юмора, Вы правы, это особенность его ума. Счастливая особенность. Часто мгновенно, неожиданно, искрометно снимающая внутреннее напряжение, усталость или неловкость. Два примера, пришедших сейчас мне вдруг на память. Во время официального визита в ФРГ в ноябре прошлого года. Летим ночью – на вертолете в аэропорт Франкфурт-на-Майне. Все сидим молча, словно придавленные напряжением прошедшего дня. Вертолет идет на посадку. Люди, встречающие нас на поле, пытаются защититься от порывов ветра, который всегда сопровождает взлет и посадку вертолета. Михаил Сергеевич говорит: «Вот мы и причесали встречающих. Можно пожимать руки». И от этой шутки сразу стало как-то легче, будто сняли с нас усталость и тяжесть целого дня.
А помните Барселону, знаменитый музей «Дом Пикассо»? Здесь собраны ранние, ученические работы великого художника: его керамика, поразившая нас с Михаилом Сергеевичем серия вариаций на тему знаменитых «Менин» Веласкеса и целая анфилада залов под названием «Пабло и Жаклин». В залах – только портреты, картины и рисунки с его жены-красавицы Жаклин. Сотни Жаклин смотрят со стен. Есть и такие, возле которых Фелипе, молодой наследник испанского трона, сопровождавший нас, мне казалось, стесняется останавливать нашу торжественную многочисленную процессию. В один из этих моментов Михаил Сергеевич сказал: «Если б так нарисовали Раису Максимовну, она перестала бы спать». Все засмеялись.