Текст книги "Воспоминания Полины Анненковой"
Автор книги: Полина Анненкова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Тогда я начала собирать все, что могла найти, добилась несколько белья, разных мелочей, везде вышила и нацарапала свое имя «Pauline» и наконец достала его любимый халат и отправила это все ему через Стремоухова. Но так как халат был очень красивый и дорогой, то не дошел до узника. Плац-майор крепости Подушкин нашел, что халат хорош и для него («Об сентенции» – заметка в рукописи).
С тех пор, как был у меня Стремоухов, до июля месяца, т. е. до объявления приговора, происшедшего 13 июля 1826 г., я не имела никаких известий об Иване Александровиче[47]47
Приговор был объявлен заключенным 12 июля, а 13-го приведен в исполнение.
[Закрыть]. Приговор в Москве произвел страшное впечатление, снова все впали в глубокое уныние. Ко мне с этой ужасной новостью прибежал Затрапезный. Этот человек был страшный пьяница, нигде не служил и жил только тем, что ему давал Иван Александрович. Когда он прибежал ко мне, я тотчас же послала человека в типографию с 25-рублевою ассигнацией, и человек возвратился с только что напечатанным листом, так что он был еще сырой. Затрапезный читал мне (ругая правительство) и заливался слезами.
Интересно, как было сообщено узникам о приговоре. Родственникам и женам было разрешено видеться с ними раз в педелю, и жены под разными предлогами, а иногда переодетые, беспрестанно пробирались в крепость. Когда сделалось известным более или менее, к чему будут приговорены заключенные, тогда Фонвизина и, кажется, Давыдова, переодетые, отправились пройтись по стене, окружающей крепость, по которой, как известно, совершался раз в год крестный ход в один из весенних праздников. Так как они были одеты в простое платье, то часовые не обратили на них внимания. Они, держась на известном расстоянии, стали как будто перекликаться, и наконец Фонвизина прокричала: «Les sentences seront terribles. mais les peines seront commuees» («Приговор будет ужасен, но наказание будет смягчено»). В ответ на эти слова разнесся страшный гул по казематам. Узники отвечали: «Merci».
Что касается меня лично, то мне было очень нелегко пробираться в крепость, так как я на это не имела права ни родственницы, ни жены, и мне стоило больших усилий и денег всякий раз, как я добивалась свидания с Иваном Александровичем.
Пока я оставалась в Москве, горе осаждало меня со всех сторон. Господь послал мне столько испытаний в это время, что теперь (1861 г.), когда я вспоминаю все, то удивляюсь, что может вынести иногда женщина! 11 апреля 1826 г. у меня родилась дочь, после чего я жестоко захворала и слегла на 3 месяца в постель. 6 недель я лежала при смерти, потому что молоко бросилось в голову. Желая кормить своего ребенка, я нажила себе грудницу. Страдания были жестокие, увеличенные, конечно, душевными скорбями и тревогами, но самое ужасное было то, что я не могла работать, и потому впадала с каждым днем все более в нужду. (Квартиру нанимала я на канаве, которой уже нет теперь, у Кузнецкого моста, в доме Шора, а недалеко от меня жила твоя бабушка в своем пышном и богатом доме). Между тем все меня оставили, все знакомые, в которых я думала видеть много друзей, отвернулись от меня. И только одна француженка, старушка Шарпантье, меня не покидала и ухаживала за мной, как за своей родной дочерью, да еще одно прелестное существо, молодая девушка из горничных Анны Ивановны, ходила ко мне. Однажды она принесла с собой портрет ее молодого барина и поставила в ногах у меня на кровати, пока я задремала. Проснувшись и увидя портрет, я залилась слезами (Вчера я не могла продолжать записывать. Несмотря на то, что мать говорила о давно прошедшем, она так живо описывала мне свое тогдашнее безотрадное положение, свои страдания, тоску, заботы, что слезы наконец задушили меня, и перо выпало из рук. Мы так с нею увлеклись, что просидели далеко за полночь. В доме было тихо, все спали, и мы оставались одни совершенно Она говорила откровенно, с увлечением, и я бы дорого дала, чтобы точнее и яснее передать все, что от нее слышала. Но те, кто будут пробегать эти строки, поймут, вероятно, так же, как и я, что должна была испытать молодая женщина, покинутая всеми, без вести о любимом человеке, с маленьким ребенком на руках, поймут также и то, сколько нужно было ей твердости и силы характера, чтобы, едва оправившись от жестокой болезни, приниматься опять за работу и работать не шутя, для препровождения времени, а работать настойчиво, с упорством, так, чтобы заработать достаточно денег для выкупа своих шалей и бриллиантов, с намерением продать это все потом и на вырученные деньги ехать в Петербург отыскивать отца моего. (Вставка О. И. Ивановой в рукописи.)). Кажется, через эту девушку дошли, наконец, слухи до Анны Ивановны о моем ужасном положении. Не знаю, была ли она этим тронута или опять-таки из тщеславия, но она прислала мне 600 рублей. Первое мое движение было не принимать деньги, но старушка Шарпантье не позволила мне сделать эту глупость.
Рождение дочери сильно встревожило всю семью Анненковых. Думали, что мы обвенчаны, одни желали этого и радовались, другие боялись. Особенно Анна Ивановна была этим озабочена. Она даже сама допрашивала, обвенчаны мы или нет, человека, которого я посылала к ней за приказаниями, когда отправляла его в Петербург. Сыну она отвечала, что не имеет ничего передать и ничего не послала ему, но человеку сулила 2 тысячи, чтобы только он открыл ей все. Тогда человек поклялся, что мы не обвенчаны. (Нужно объяснить тебе, почему бабушка так добивалась правды. Ты знаешь, что у отца твоего было большое состояние, из которого 7-я часть поступила бы мне, и все сестре твоей, если бы мы были обвенчаны (слово не разобрано); она не согласилась бы на это прежде, пока отец твой был знатен и богат, но когда он уже был осужден, она желала этого, чтобы спасти имение от наследников, которые тотчас же и начали ее преследовать, посылали всякий день к ней полицию и, когда узнали, что она хочет перезаложить имение, – они тоже спешили воспользоваться обстоятельствами, – тогда они объявили свои права и наложили запрещение. Она имела духовное завещание от дедушки на пожизненное пользование имением). Мне кажется, в эту минуту мать была бы рада узнать противное, потому что в таком случае я и дочь являлись наследницами, а старуха думала, что это может спасти состояние, которое в то время, как я узнала позднее, было уже сильно расстроено, несмотря на весь блеск и величие, окружавшие еще Анну Ивановну. Убедившись, что мы не обвенчаны, она решилась перезаложить имение и этим, конечно, погубила бы все окончательно, если бы родственники Анненковы, которые узнали о ее намерении, не поспешили бы заявить свои права и наложить запрещение. Таким образом была спасена та часть состояния, которая находилась в пожизненном владении Анны Ивановны по духовному завещанию мужа ее, Александра Никаноровича Анненкова. И уцелела настолько значительная часть, что впоследствии Иван Александрович, по возвращении из ссылки, получил из нее 10 тысяч десятин.
Все, что Анна Ивановна имела от своего отца, было ею прожито, все несметное ее богатство, все дорогие, драгоценные вещи, находившиеся в ее доме, все исчезло бесследно. За несколько лет до смерти она впала в болезненное состояние, и понятно, что живущие в доме делали, что хотели. Понятно, насколько рождение дочери Ивана Александровича должно было взволновать и встревожить всех ее приближенных. Крестины ребенка также всех озаботили. Я, как католичка, не спешила исполнить этот обряд. Тогда начали являться ко мне некоторые из родственников и стали уговаривать крестить ребенка в православную веру. Я наконец согласилась, и воспреемниками ее были Бахметьев и Титова.
Едва я оправилась от болезни, как начала собираться в Петербург, но никак не могла добиться паспорта. В то время меня начали осаждать приближенные Анны Ивановны то своим вниманием, то разными преследованиями. Пока я хворала, меня все забыли и оставили в покое, но когда узнали, что я хлопочу о паспорте, чтобы ехать в Петербург (опять прислали мне сказать, что если я поеду в Петербург, то только могу повредить этим отцу твоему. Чем могла повредить я, когда он был уже осужден?), то стали снова убеждать меня не ездить и даже интриговали, чтоб я не могла получить паспорта, но тут на помощь ко мне явилась одна француженка m-lle Фелис, которая жила в доме Шульгина, московского обер-полицмейстера. Она приехала ко мне, хотя я ее совсем не знала. «Я не имею удовольствия вас знать, – сказала она, входя ко мне, – но мне жаль вас, я знаю, что вам делают много неприятностей и не пускают в Петербург. Хотите иметь паспорт?» Я, конечно, с радостью приняла ее предложение. Через час у меня был паспорт, выданный Шульгиным. Много лет прошло с тех пор, но я не могу забыть услуги, оказанной мне добрейшей m-lle Фелис. (Когда я ныне была в Париже (в 1861 г.), я ходила благодарить ее.) Как только паспорт был в моих руках, так я, не медля ни минуты, собралась в дорогу и выехала в Петербург на другой день, поручив ребенка старушке Шарпантье.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Записки Анненкова из крепости. Лишения заключенных. Интриги Якобия. Тайные встречи. Учитель фехтования. План бегства за границу. Первое знакомство с Анной Ивановной. Опять в Петербурге. Покушение Анненкова на самоубийство. Опасная переправа через Неву. Ночное свидание. Внезапное отправление Анненкова в Сибирь. Гебль у великого князя. Фельдъегерь Желдыбин
По приезде в 1826 году в Петербург я остановилась в гостинице, где однако ж оставаться не хотела, и послала за Стремоуховым, чтоб просить найти мне квартиру, что он тотчас же исполнил, и я на другой день переехала в Офицерскую улицу. Никогда не забуду всех услуг, оказанных мне Стремоуховым. Он сообщал мне все новости и своими услугами много раз выводил из разных затруднений. Ему обязана я, что вскоре по приезде в Петербург получила записку от Ивана Александровича через какого-то унтер-офицера. Можно себе представить мой восторг при получении этой первой записки со дня нашей разлуки. Я узнала, наконец, что человек, столь дорогой для меня, жив, но узнала также, в каком он находится отчаянии. В записке было только несколько слов, но в этих словах было столько выстраданного и пережитого, что сердце болезненно сжималось, читая их: «Ой es tu done, – писал мой неизменный друг, – qu'as-tu fait, mon enfant? Mon dieu, pas aiguille pour aneantir mon etre!» («Где же ты, что ты сделала, мое дитя? Боже мой, ни одной иглы, чтобы уничтожить мое существование»). За эту записку надо было дать 200 рублей унтер-офицеру, конечно, в то время ассигнациями[48]48
В 1826 г. ассигнационный рубль стоил около 25 % первоначальной стоимости.
[Закрыть]. Стремоухов также сказал мне, что, если я желаю видеть Петропавловскую крепость, то это возможно будет сделать, и объяснил моему человеку, как пробраться туда. Я тотчас же отправилась. Когда мы подходили к крепостным воротам, я невольно приостановилась, но человек мне сделал знак, что можно идти далее. Мы осторожно пробирались. Когда вошли во двор, человек показал мне на окна, вымазанные мелом, прибавя вполголоса: «Там сидят они». Но окон было много, и как было узнать, за которым из них мог сидеть Иван Александрович. (Он сперва был в Невской куртине, потом в Николаевской.) Несмотря на неудачу моих розысков, я все-таки возвратилась домой гораздо покойнее от одной мысли, что я недалеко от любимого человека, и с надеждою скоро увидеть его.
Между тем, ко мне явились люди, которые служили прежде Ивану Александровичу (и, не знаю как, открыли, что я в Петербурге), и объяснили, что один из родственников, именно Якобий (один из тех, которые считали себя его наследниками), бывает у него в крепости и только раздражает его своими визитами. (Якобий видел твоего отца раз в неделю у коменданта крепости, как это было дозволено всем родственникам осужденных. После сентенции к нему явился на свидание и Н. Н. Анненков, нынешний контролер, но не затем, чтоб поддержать его или утешить родственным участием, а затем, чтоб узнать его распоряжения об его состоянии. Вообще в этом отношении с ним поступали отвратительно, все объявили права свои на наследство, иные писали записки и просили не забыть о них в своих распоряжениях, другие просили то одну, то другую вещь на память.) («О свиданиях» – заметка в рукописи) От них я узнала, что Якобий имел от матери Ивана Александровича 1500 рублей, которые должен был передать ее сыну, но нашел, что эта сумма велика для крепости, и передал только 500 рублей, а остальные оставил у себя[49]49
Сравните ниже в письмах Анненкова к матери.
[Закрыть]. Иван Александрович зашил эти деньги в помочи, но однажды, когда он был в бане, помочи распороли и деньги вынули (вероятно, часовые. Ничего нельзя было иметь, крали все ужасным образом). Таким образом, несчастный узник был лишен возможности получить то, что другие имели на свои деньги, и часто подвергался даже голоду, не будучи в состоянии выносить пищу, которую давали в крепости, хотя для того, чтоб кормить осужденных, отпускались довольно большие деньги, но они, вероятно, расходились по разным карманам, а их кормили довольно плохо. (Вообще их кормили сносно только до сентенции.) Самое чувствительное лишение было – недостаток белого хлеба, и, чтобы иметь его, Иван Александрович распустил свои серебряные эполеты, которые ему удалось каким-то образом продать. Много еще других подробностей сообщили мне бывшие слуги Ивана Александровича. Преданность их ему и участие, которое они принимали в судьбе своего барина, трогали меня до слез. Якобия я знала за человека грубого и черствого, но не имея возможности открыто просить свидания с Иваном Александровичем, я решилась обратиться к посредничеству его, как ни был он мне противен (Якобий принял меня очень сухо и даже не посадил). Я умоляла передать Ивану Александровичу, – чтобы как-нибудь только дать ему знать, что я в Петербурге, – крест, который я всегда носила, куда я спрятала бумажку со словами: «Je te suivrai en Siberie» («Я пойду за тобой в Сибирь»). Завернув все это хорошенько в цепочку, я передала Якобию. Крест он передал, но на вопрос Ивана Александровича: «Pauline est ici?» («Полина здесь») не знаю почему, нашел нужным ответить, что нет, и уверял, что получил от меня крест еще в Москве. Невозможно себе представить, до какой степени люди иногда бывают злы без всякой причины. Так, Якобий преследовал меня, как только мог, наговаривал на меня плац-майору крепости Подушкину, убеждая его не пускать меня в крепость, и тот одно время приказал гонять меня, так что однажды я была выведена из церкви. Не могу забыть, сколько я страдала от Якобия. Иван Александрович его также очень не любил, но он был единственный из родственников, который бывал в то время в крепости, и мы оба поневоле хватались за него, чтобы добиться свидания. Однажды Иван Александрович передал ему письмо ко мне. Узнав об этом случайно, я следила за Якобием. В крепость я пробиралась беспрестанно, и видя, как Якобий выходил от коменданта, я бросилась к нему и умоляла отдать мне письмо, но он грубо отвечал, что никакого письма не имеет. Между тем, отошедши от него, я заметила, что он вынул письмо из кармана и собирается прочесть его. Я снова бросилась к нему с мольбами, но он почти оттолкнул меня. Впоследствии я узнала, что письмо это было передано Якобием матери Ивана Александровича. Вообще все родственники с ее стороны и все жившие в ее доме относились к ее несчастному сыну отвратительно. Они осаждали его своими письмами, пока он был в крепости. Одни напоминали не забыть их в своих распоряжениях, другие просили то одну, то другую вещь на память. Якобия я однажды застала в дорогом, очень богатом халате Ивана Александровича и в его торжковых сапогах. Даже очки золотые Ивана Александровича, с которыми тот по своей близорукости никогда не расставался, были на Якобие. Впоследствии очки эти от него вытребовали.
(Я уже сказала, что родственники имели право видеть узников только раз в неделю, каждый имел свой день. Их приводил на свидание плац-адъютант к коменданту, оставались один час, не более. На одном из этих свиданий был забавный случай с Луниным. Тетка его, К. Ф. Муравьева, которая постоянно бывала у своих сыновей, иногда видала и Лунина – своего племянника. Комендант Подушкин всегда угощал чаем дам, приходивших на свидание. Однажды, когда сидели у него Муравьева и Лунин, по обыкновению принесли поднос с чашками…
К отцу ходили в среду, но я не могла прийти сказать открыто, что желаю его видеть, я не имела даже прав родственницы и должна была придумывать разные разности, чтобы добраться до него.) Чтоб пробраться в крепость, мне всякий раз стоило большого труда, а иногда и много денег, но это нисколько не охлаждало меня. Я беспрестанно и всюду появлялась, так что на меня, наконец, был сделан донос такого рода, что есть одна француженка, которую так часто видно, что она уже надоела всем. Когда об этом доложили государю, он отвечал: «Оставьте ее». Как я ни хлопотала, но не могла добиться видеть Ивана Александровича иначе, как во время прогулки и не более как минут на пять. В первый раз, когда мне наконец привелось его встретить, он проходил мимо меня в сопровождении плац-адъютанта. Вид его до такой степени поразил меня, что я не в силах была двинуться с места: после блестящего кавалергардского мундира на нем был какой-то странный костюм из серой нанки, даже картуз был из той же материи. Он шел тихо и задумчиво, опустив голову на грудь, и прошел мимо, не узнав меня, так как был без очков, без которых ничего не видел. В ту минуту я уже немного опомнилась от своего первого впечатления и заметила, что плац-адъютант мне делал едва заметный знак рукой, чтобы я подошла, но я не решилась это сделать, так как стояла против гауптвахты, на которой в это время меняли караул, и чтобы как-нибудь привлечь внимание Ивана Александровича, я пустила собачку, которую держала на руках и с которой никогда не разлучалась, и потом стала звать ее. Тогда я увидела, что Иван Александрович очень удивился, услышав мой голос, и вернулась домой, успокоенная несколько мыслью, что он уже знает о том, что я в Петербурге. В другой раз, переодевшись в платье горничной, когда я снова бродила по крепости, я вдруг увидела Ивана Александровича, который, гуляя по садику, куда их выпускали также, подошел к калитке и приостановился. В один миг я бросилась к нему на шею, крепко обняла, поцеловала и исчезла прежде чем часовой успел одуматься.
Главное, что заботило меня в то время, – это мысль, что он подвергается разным лишениям. Особенно я не могла помириться с тем, что он часто бывает голоден, и ломала себе голову, каким образом доставлять ему что-нибудь съестное. Передать что бы то ни было невозможно было без посредства Подушкина, а тот каждый раз ломался и говорил, что он подвергается страшной ответственности, однако ж каждый раз соглашался, когда я делала подарки его дочери. Таким образом я часто снимала с себя то ту, то другую вещь, которую тогда носила, и наконец отдала лорнет с цепочкой, несмотря на то, что мне было очень больно с ним расстаться, так как это был подарок Ивана Александровича.
Не одна я пробиралась в крепость, другие дамы делали то же самое, несмотря на то, что для них были назначенные дни для свидания с мужьями. Но так как назначался один день в неделю, то этого им казалось мало, и они пользовались минутами гулянья, чтобы повидать своих мужей[50]50
Эти свидания, однако, получались не без труда и не приносили утешения. Волконская вспоминает по этому поводу: «Я выпросила разрешение навестить мужа в крепости…Это свидание при посторонних было очень тягостно. Мы старались обнадежить друг друга, но делали это без убеждения. Я не смела его расспрашивать: все взоры были обращены на нас». («Записки», стр. 57).
[Закрыть]. Так, однажды я встретила в большом волнении Михаила Александровича Фонвизина, который, вероятно, привык видеть во время прогулок жену свою. Он спросил меня: «Madame, n'avez vous pas vu passer une tres jolie femme?» («Сударыня, не встретили ли вы очень красивую женщину?»).
В это время я познакомилась с Гризье, бывшим учителем фехтования в Москве, у которого и Иван Александрович брал уроки. Рассказы Гризье впоследствии дали повод Александру Дюма написать по поводу меня роман под заглавием «Memoires d'un maitre d'armes». (He могу не вспомнить с благодарностью то, что сделал Гризье.) Гризье пришел ко мне с полным желанием и готовностью услужить мне и бывшему его ученику, которого он, как видно, очень любил, и так любезно предлагал располагать его кошельком, говоря, что знает очень хорошо, как дурно относятся родные к Ивану Александровичу, что, наконец, заставил меня воспользоваться его услугами. Я взяла у него 200 рублей, которые, конечно, поспешила потом возвратить при первой возможности.
Между тем у меня явилась очень смелая мысль, которую я решила привести в исполнение, это увезти Ивана Александровича за границу. А случай познакомил меня с одним немцем, который продавал мне свой паспорт за 6 тысяч рублей. Беспрестанно бывая в крепости, я познакомилась там со многими и узнала, что вывести оттуда Ивана Александровича было бы не так трудно, как казалось сначала. Потом мы могли сесть на купеческое судно и с помощью паспорта, под чужим именем, пробраться далее. Но для этого необходимы были деньги и много денег, а у меня их не было. (Тогда отец твой советовал мне ехать к его матери, надеясь, что она поможет нам.) Тогда я начала придумывать разные хитрости, чтобы пробраться к матери Ивана Александровича, от которого, впрочем, я тщательно скрывала свое намерение, так как была уверена, что он не согласится на бегство, в то время как товарищи его должны будут отправиться в Сибирь. Но я мечтала уговорить его в решительную минуту, а пока убеждала, что мне необходимо ехать к его матери, на что он наконец согласился. Ему, так же как и всем, было известно, что нелегко попасть к его матери, Анне Ивановне, которая жила недоступной барыней. Чтоб помочь мне пробраться в заколдованный дом старухи, он написал три письма, два – к родственницам, живущим в доме, именно – к Титовой и Карауловой, а третье – к Варваре Николаевне Анненковой. Только эта последняя имела достаточно твердости характера, чтобы сказать Анне Ивановне обо мне, когда я приехала в Москву. Другие не подумали и заикнуться.
Сначала старуха очень встревожилась, объявила, что Варвара Николаевна поступила неосторожно, сказав ей без особых приготовлений, что я вернулась из Петербурга, но на другой день прислала за мной карету. Карета была у моего подъезда в 9 часов вечера. Я, конечно, не заставила ждать себя, зато меня заставили ждать в приемной комнате и только в 2 часа ночи позвали к моей будущей belle-mere. Встреча наша, конечно, не могла обойтись без внутреннего волнения с той и другой стороны. Я с трудом сдерживала биение моего сердца, столько уже выстрадавшего. В эту минуту во мне с новой силой проснулось то чувство гордости и сознания своего достоинства, которое заставляло меня сначала избегать и удаляться Ивана Александровича. По совести я могла смотреть прямо в глаза этой надменной женщине, потому что не искала ее сына в то время, когда он был знатен и богат, и если предалась потом всею силой любви к нему, так это потому, что он казался глубоко несчастным.
Когда я вошла в комнату Анны Ивановны Анненковой, она сидела в большом кресле. Один угол этой комнаты был весь уставлен образами, что меня поразило, как француженку. Перед образами теплилась лампада. На старухе был пышный ночной туалет, один из тех, какие ею совершались на ночь. Она была вся в белом, я была вся в черном. Входя, я поклонилась ей очень церемонно, она привстала с своего кресла. Тогда одна из окружавших сказала мне: «Ma cousine veut vous embrasser, madame» («Моя кузина хочет вас поцеловать, сударыня»). Я подошла ближе, она бросилась ко мне на шею и зарыдала. Я хотела ее утешать, она остановила меня: «Laissez moi pleurer, madame, ces larmes me feront du bien» («Дайте мне поплакать, сударыня, эти слезы принесут мне облегчение»). В эту минуту казалось, что все величие, окружавшее эту женщину, ее оставило: она являлась матерью. Но этот порыв материнского чувства продолжался недолго. (Потом она благодарила меня, говорила, что я ангел-хранитель ее сына, что без меня он бы погиб.) У меня были письма ее сына, которые я просила позволения прочесть ей, на что она изъявила свое согласие. В одном из писем сын просил ее позаботиться о нем, обеспечить жизнь его в Сибири, и так как он лично не имел ни на что права, то просил все сделать на мое имя. Все это она прослушала молча и не сказала ни слова, но когда я (начала читать другое письмо, в котором сын ее просил помочь бежать за границу) стала говорить ей о своем намерении увезти Ивана Александровича за границу, она откинулась назад в своем кресле и отвечала: «Mon fils un fuyard, madame? Je n'y consentiгаi jamais, il subira son sorthonorablement» («Мой сын беглец, сударыня!? Я никогда не соглашусь на это, он честно покорится своей судьбе»). Ответ прекрасный, может быть, но заглушающий чувства матери. Я же думала в эту минуту более всего о самом Иване Александровиче, и невольно воскликнула: «C'etait bon pour les romains, madame, mais ce temps est passe» («Это годится для римлян, сударыня, но это время уже миновало»). На этом и кончилась моя попытка увезти Ивана Александровича за границу[51]51
Об этом же эпизоде рассказывает сын декабриста, Е. И.Якушкин, в письме к жене из Сибири в 1855 г., добавляя, что А. И. Анненкова «из скупости или в самом деле так думала, отвечала ей, что человек, носящий фамилию Анненковых, не может и не должен спасаться бегством. Вероятнее, впрочем, что ответ этот она дала из скупости, притом же она и не очень любила сына». («Декабристы на поселении». М, 1926, стр. 41).
[Закрыть].
Между тем Анна Ивановна продолжала присылать за мной каждый день карету. Она говорила, что мой веселый французский характер оживляет ее и заставляет забывать горе, одним словом, что я ей так понравилась, что она не может жить без меня. Часто, усаживая около себя, она целовала меня и говорила, что не хотела бы со мною расстаться. С ее стороны это была необыкновенная нежность, потому что эта женщина никогда никого не ласкала. Она меня всячески задерживала, даже давала вечера, воображая этим развлечь меня. На вечерах всегда присутствовала вся разряженная, но мне было, конечно, не до этого: я рвалась к ее сыну и никак не могла постигнуть, каким образом могла мать оставаться в своих раззолоченных креслах, одетая в бархат, принимая гостей в то время, как сын ее томился в душном и сыром каземате, лишенный света, воздуха и самых необходимых вещей, не всякий день имея даже кусок белого хлеба. (В казематах от сырости было такое множество блох, что они не давали покоя, ноги были всегда, как в ботфортах, до такой степени покрывались этими насекомыми.)
Несмотря на все мои усилия вернуться скорей в Петербург, я еще несколько времени не могла вырваться от Анны Ивановны. Впрочем (у меня было одно утешение): от Ивана Александровича я получала довольно часто известия, и в этом помогала мне одна добрейшая немка, с которой я условилась, уезжая из Петербурга, что она будет ходить в крепость в мое отсутствие, переодетая в платье горничной. Таким образом она передавала мои записки и получала от Ивана Александровича для меня. Обыкновенно записки передавались через солдат, и за это им платили очень щедро.
Не могу не рассказать одного случая, который меня очень встревожил и поразил, как черта характера русского солдата. Одна из записок попала в руки большого пьяницы. Я на другой же день узнала об этом, потому что Иван Александрович спросил меня, получила ли я такую-то записку, и очень был встревожен, когда я ответила, что нет. Тогда он сообщил мне приметы солдата. Я тотчас же догадалась, который из них, потому что всех их знала в лицо, и хотя не говорила по-русски, но отлично объяснялась с ним знаками. Они также все знали меня. Солдат с запиской пропал на целую неделю, и я очень обрадовалась, когда, наконец, после долгих розысков, встретила его на дворе крепости. Он, казалось, также очень был рад меня видеть и показывал мне знаками, что ему нужно говорить со мною. Я подошла к нему, и каково же было мое удивление, когда он вытащил записку из-за голенища своего сапога, объясняя, что он напился пьян, что его допрашивали о записке и даже очень били, но что он не сознался в том, что записка у него. Я была более всего поражена, что он даже не уничтожил ее и возвратил мне в целости.
В Москве я пробыла только восемь дней, но Иван Александрович нашел, что это слишком долго, и я получила от него письмо, где он торопил меня вернуться к нему. Он писал, что зима устанавливается, что их, наверное, отправят в Сибирь и что, таким образом, мы более не увидимся. Тогда, несмотря на все задержки Анны Ивановны, я поторопилась выехать из Москвы. Как она ни сетовала на меня за это, но отпустила милостиво, дала в этот раз денег на дорогу (4 тыс. ассигнациями) и предложила взять к себе ребенка, которого я оставила со старушкой Шарпантье, на что, конечно, я была рада согласиться. Таким образом, моя старшая дочь, а ее внучка, оставалась при ней до самой ее смерти. Но едва я приехала в Петербург, как, выходя из дилижанса, была страшно встревожена тем, что узнала от одного из прежних слуг Ивана Александровича. Этот преданный человек ожидал меня тут, чтобы передать, что барин его едва не лишил себя жизни, думая, что я его совсем оставила[52]52
Период следствия – самая тяжелая и трагическая страница в движении декабристов. Это было время, когда проверялась идейная закалка каждого из участников восстания, его верность революционным идеалам. Не все участники движения вышли из него с честью. Причина «недостойного» их поведения крылась в присущей дворянской революционности ограниченности и непоследовательности, обусловленной оторванностью от народа. Каждый из декабристов тяжело пережил кровавую расправу царизма. Некоторые из них, не имевшие твердых убеждений, упали духом, впали в малодушие и кончили жизнь самоубийством. Отравился измельченным стеклом И. Ю. Поливанов, разбил себе голову о стену тюремной камеры декабрист А. М. Булатов. Покушались на самоубийство также И. А. Анненков и П. П. Свистунов.
[Закрыть]. Тогда я бросила все вещи, которые были со мною, на руки этому человеку и, не заезжая на квартиру, поскакала в крепость. Была уже ночь, и человек старался удержать меня и убедить, что так поздно мне никуда нельзя будет пробраться, но я ничего не слушала и через несколько минут была уже у Невы. Это происходило в декабре месяце, 9-го числа, 1826 года.
В это время мосты были все разведены, и по Неве шел страшный лед. Иначе, как на ялике, невозможно было переехать на другую сторону. Теперь, когда я припоминаю все, что случилось в ночь с 9-го на 10 декабря, мне кажется, что все это происходило во сне. Когда я подошла к реке, то очень обрадовалась, увидав человека, привязывавшего ялик, и еще более была рада узнать в нем того самого яличника, который обыкновенно перевозил меня через Неву. В этакую пору, бесспорно, не только было опасно пускаться в путешествие, но и безрассудно. Между тем меня ничто не могло остановить, я чувствовала в себе сверхъестественные силы и необыкновенную готовность преодолеть всевозможные препятствия. Лодочник меня также узнал и спросил, отчего не видал так долго. Я старалась ему дать понять, что мне непременно нужно переехать на другую сторону. Он отвечал, что это положительно невозможно, но я не унывала, продолжала его упрашивать и наконец сунула ему в руку 25 рублей. Тогда он призадумался, а потом стал показывать мне, чтобы я спустилась по веревке, так как лестница была вся покрыта льдом. Когда он подал мне веревку, я с большим трудом могла привязать ее к кольцу, до такой степени все было обледеневшим, но одолев это препятствие, мигом спустилась в ялик. Потом только я заметила, что руки у меня были все в крови: я оборвала о ледяную веревку не только перчатки, но и всю кожу на ладонях.
Право, не понимаю, как могли мы переехать тогда, пробираясь с такой опасностью сквозь льдины. Бедный лодочник крестился все время, повторяя: «господи, помилуй». Наконец с большим трудом мы достигли другого берега. Но когда я подошла к крепостным воротам, то встретила опять препятствие, которое, впрочем, ожидала: часовой не хотел впустить, потому что было уже 11 часов ночи. Я прибегла опять к своему верному средству, сунула и ему денег. Ворота отворились, я быстро прошла до церкви, потом повернула направо к зданию, где были офицерские квартиры, пошла по лестнице, где было темно, хоть глаз выколи, перепугала множество голубей, которые тут свили свои гнезда, потом взошла в комнату, где на полу спали солдаты. Я в темноте пробиралась, наступая беспрестанно им на ноги. Наконец добралась до комнаты Виктора Васильевича. Это был один из офицеров, которого я знала более других, особенно жену его (фамилии его я не знаю)[53]53
В 1826 г. в Гвардейском корпусе не было ни одного офицера, называвшегося «Виктор Васильевич». Вероятно, имеется в виду Василий Васильевич Аммонт, штабс-капитан л. – гв. Финляндского полка, бывший в 1826 г. плац-адъютантом С.-Пб. Петропавловской крепости.
[Закрыть]. У них было еще темнее, но я так хорошо знала расположение их комнаты, что ощупью дошла до кровати и разбудила жену Виктора Васильевича, говоря, что мне необходимо видеть его. Он тотчас же вскочил, я объявила, что хочу видеть Ивана Александровича. Он ответил, что никак нельзя, и начал рассказывать, как Иван Александрович хотел повеситься на полотенце, но, к счастью, полотенце оборвалось, и его нашли на полу без чувств. На это я стала ему доказывать, что мне тем более необходимо видеть Ивана Александровича. Виктор Васильевич колебался, я взялась опять за кошелек, вынула сторублевую ассигнацию и показала ему. Тогда сон у него прошел, он сделался сговорчивее и отправился за Иваном Александровичем, а я вышла на улицу и прижалась у какого-то здания, близ которого проходил какой-то канал (или маленькая речка, не знаю, только тут мы всегда виделись с твоим отцом). Это было довольно пустынное место, где почти не было проходящих.