Текст книги "Мраморное поместье (Русский оккультный роман. Том XIII)"
Автор книги: Поль Виола
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)
Только тогда я заметил старую графиню (не знаю, была ли она возле нас раньше). Графиня бросилась к нему и с криком «Витя, что ты делаешь?» схватила за руки, но не могла помешать. Движимый не знаю каким побуждением, вместо того, чтобы следовать ее примеру, я вдруг неожиданно для самого себя сам схватился за кант гробовой крышки, напрягая силы, чтобы поднять ее. Тогда тяжелая крышка стала медленно подыматься и вскоре тяжело рухнула на огромный черный стол. Вслед за падением раздался оглушительный грозовой удар, подавленный вскрик графини и тут, в присутствии слуг, толпившихся у стены склепа, произошло самое ужасное.
Как только была свалена гробовая крышка, обезумевший граф закричал потрясающим истерическим и вместе с тем сильным голосом, походившим на сплошной страшный стон:
– Люди!.. Мама!.. Вот та женщина, которую я замучил!..
С этими словами безумец опустил руки в гроб таким образом, точно хотел поднять покойницу. Когда он поднял их над гробом, отступая на шаг, что-то серое повисло на его руках. Это были ужасные остатки савана и платья; кажется, был шелк и ленты. Обрывая эти серые истлевшие лохмотья, какая-то тяжелая кость вместе с трупным порошком упала на мраморный пол склепа.
Крик ужаса вырвался у присутствовавших. Графиня, сраженная этой сценой, упала на колени перед аналоем. Я невольно отступил на шаг в оцепенении. Граф с приподнятыми руками точно вырастал над нами.
– Смотрите, вот она!.. Это я сделал… я! – кричал он, обводя всех сверкающим взглядом.
Кости, обрывая липкие, как паутина, лохмотья, падали на пол и трупная зола отвратительным порошком разлеталась в воздухе, а граф, вытягивая палец к мраморной статуе, уже задыхаясь, кричал:
– Вот какой она была, и вот что я с ней сделал!.. Это я!.. Я!.. – протянул он, и этот звук перешел в потрясающий хохот трагического безумия.
В этот момент, опомнившись, я схватил его за руки, но они, как железные, не опускались, пока он хохотал.
Внезапно смех оборвался, и граф упал навзничь с вытянутыми руками, опрокидывая на себя свою страшную ношу и почти увлекая меня своим падением.
Графиня бросилась к нам со слугами и имела мужество срывать с лица и одежд сына страшные остатки липнувшей, как паутина, ткани.
Мы перенесли графа в глубочайшем обмороке в комнату матери, где мне пришлось приложить немало усилий, чтобы привести его в чувство. Первое время положение было таково, что ни на минуту я не мог отойти от него. Оно осложнялось еще тем, что в одной из отдаленных комнат, где временно поместили Леночку, она билась в жесточайшем истерическом припадке. Это отвлекало графиню и затрудняло помощь в беспрестанной смене приемов и лекарств, какие приходилось применять.
Когда истерическое состояние молодой женщины улеглось, я дал ей сонные порошки, но подействовали ли они, не знаю.
XIX
Была уже глубокая ночь, когда граф пришел в себя при медленном пульсе и повышенной температуре. Положение оставалось очень тревожным. Что удивляло и пугало меня особенно – это шумы, указывавшие на глубокие органические пороки сердца. Это казалось мне необычайным, ибо несколько дней тому назад я мог уловить только слабость, теперь же за несколько часов совершилась разрушительна я работа многих лет. Не зная, как будет протекать ночь, имея в виду сомнительное состояние Леночки и тревожась сердечными явлениями графа, я ощущал знакомую врачам в этих случаях потребность в присутствии товарища по профессии, а потому послал за Каганским. Дождя не было, но висели тучи, и бесшумно сверкало в воздухе.
Был час ночи. Часам к трем утра Каганский мог явиться, кроме того, к этому же времени должен был приехать и брат графини.
В обморочном состоянии лицо больного было спокойно. Как только граф очнулся, брови его сейчас же сдвинулись и выражение обычной усталости и озабоченности появилось на лице.
– Почему я здесь? – спросил он. Голос был слаб. Графиня отвечала.
– Перенесите меня в Мраморную комнату, – потребовал больной.
Графиня пробовала мягко протестовать.
– Ты должна это сделать, мамочка, – возразил он тоном убежденности, не допускавшей противоречия.
Желание больного пришлось исполнить, а также зажечь фантастическое освещение лампад.
В Мраморной комнате граф некоторое время лежал молча; лицо его стало принимать выражение особого спокойствия, а глаза, упиравшиеся в мраморную стенку, смотрели, казалось, куда-то очень далеко.
– Мамочка, – раздался его сильно ослабевший голос.
Он долго всматривался в склоненное лицо матери, казалось, с трудом отрывая внимание от своего внутреннего мира, потом взор его выразил глубокую нежность к ней; больной поднял руку и перекрестил ее седую голову. Голова эта склонилась ниже, обычное самообладание изменило графине и несколько слезинок упали на грудь сына.
– Поцелуй Леночку, мама, – тихо и серьезно сказал граф, – и исполни одну мою просьбу.
На вопрос графини он объяснил.
– Ты должна теперь уйти, мама, и оставить меня с доктором, пока я не позову тебя. Ты даешь мне слово, что не придешь раньше? – добавил он, заметив по молчанию матери ее колебание.
– Даю, – твердо ответила графиня и, поцеловав сына, удалилась.
Следуя за ней в коридор, я знал, что с ее стороны будет поставлен тот вопрос, на который так тяжело отвечать врачам. Состояние графа внушало мне сильные опасения как несоответствием пульса и температуры, так и особенным спокойствием лица и некоторыми другими признаками, доступными привычной наблюдательности врача.
Вопрос мне действительно был поставлен. Взглянув на осунувшееся лицо графини и почти с мольбой устремленные на меня глаза, сказать ей всю правду я не решился, но предупредить было необходимо.
– Я ничего не могу сказать определенного, графиня, непосредственной опасности, кажется, нет (и это была ложь), но поручиться хотя бы за ближайшее будущее я не могу. Вы должны быть ко всему готовы.
– Обещайте мне одно, доктор.
– Требуйте, графиня.
– Вы должны позвать меня, как только… – голос ее дрогнул и оборвался.
Конечно, я обещал, и кто мог бы поступить иначе? И вот теперь, спустя несколько лет, это обещание болезненно вспоминается мне. Правда, я по справедливости не был виноват: я не мог его выполнить. И все же несдержание обета, данного при таких исключительных обстоятельствах, каким-то пятном лежит у меня на душе.
Вернувшись в спальню, я поставил больному термометр, показавший температуру, близкую к нормальной. Это несколько улучшало положение, хотя пульс по-прежнему был слаб; оно могло, однако, считаться и плохим показателем, если бы падение на этом не остановилось.
Но особенно меня тревожило лицо графа: посветлевшие, ставшие характерно водянистыми глаза, особенным образом как бы разглаживавшиеся морщины, все это имело многозначительно жуткий характер.
Граф некоторое время лежал в полной неподвижности, молча, затем раздался его спокойный, но очень слабый голос.
– Доктор, скажите маме, чтобы никого не пускали в эти коридоры.
Когда я передал смущенной и взволнованной графине это желание, она отвечала, что всю надежду возлагает на мое обещание и просьбу сына исполнит, как всегда, чего бы ей это не стоило. Затем больной попросил еще закрыть на задвижки двери из коридоров в комнаты.
Щелкнуть задвижками и оставить их отпертыми была первая моя мысль. Так и должно было поступить. Тогда, быть может, кто-нибудь зашел бы в нужный момент и успел бы затем позвать графиню в то время, когда я не имел уже возможности этого сделать. До сих пор не могу понять, почему я именно так не поступил: какие-то бессознательные, скрытые причины выставили предлогом невозможность обмануть умиравшего, хотя мы, врачи, по необходимости сплошь и рядом это делаем. Но в то время довод этот показался мне неотразимым и двери были заперты.
Некоторое время после этого в тишине, прерывавшейся лишь перерывным падением капель из мраморных урн в коридорах, я молча следил за неподвижным взором графа, тонувшим в каких-то неведомых далях…
Затем на лице больного выразилась тревога, впалые глаза метнулись из стороны в сторону.
– Вас что-нибудь беспокоит, граф?
– Потушите свет, – шепнул он.
– Оставаться в полной темноте невозможно ведь. Может, быть, потушить лампады с одной стороны, а с другой я поставлю возле вас экран?
Некоторое время не было ответа.
– Потушите все, кроме одной, – шепнул он наконец.
Из четырнадцати лампад я потушил тринадцать, закрыл также краны в урнах и оставил одну справа от постели больного, возле двери того коридора, которым обыкновенно пользовались для прохода.
Вернувшись, я сел в мраморное кресло у самой постели. Было настолько темно, что только через некоторое время я смог различить закрытые глаза графа. Справа от изголовья постели, прямо передо, мной золотые буквы на мраморной доске местами чуть светились, но так слабо, что читать нельзя было. Я сидел, напряженно прислушиваясь к медленному дыханию графа. В комнате настала полная тишина. На освещенном лампадой кругу мраморной стенки с левой стороны от постели черные тени листьев были неподвижны. Изредка звеня, падала капля из урны в коридоре.
Так прошло, должно быть, около получаса, и могло быть два или половина третьего ночи. Я думал, что граф спит, когда раздался шепот:
– Доктор.
Я наклонился.
– Дайте руки, помогите мне.
Я взял больного за руки.
– Может быть, вам неудобно. Вы хотите переменить положение?
– Нет.
– Чувствуете ли боль где-нибудь?
– Нет.
Граф отвечал не сразу и шепотом. Я сидел, держа его за руки. Они показались мне немного холоднее, чем следовало. Тогда, пользуясь тем, что больной не спит, я приклонил ухо к его груди. Шумы были слышны совершенно ясно, хотя я и не мог пользоваться стетоскопом. Удар был медленный, но лучшего наполнения. Улучшение, подумал я, но сам почему-то не верил своей мысли. В этот момент граф сильно сжал мои руки, вздрогнул всем телом и в то же мгновение совершенно неожиданно погасла лампада. Стало темно.
Я постараюсь дать понятие о том, что затем последовало, хотя это и в высшей степени трудно, во-первых, вследствие сложности и необычайности происходившего, во-вторых, потому, что память в овладевшем мной состоянии не могла регистрировать явления с достаточной точностью.
XX
Когда стало темно (это я помню ясно), первым моим ощущением была какая-то инстинктивная жуткость. Отчего она потухла? Все двери были заперты. Кругом комнаты были кусты и деревья, если бы был ветер, я бы его слышал. Вторая мысль: надо зажечь свет. Но этого сделать я не мог, пока больной крепко держал меня за руки.
– Граф, – мягко обратился я к нему, – пустите меня на минутку, я зажгу свет.
Ответа не было. Я собирался повторить просьбу, когда вдруг что-то упало возле меня. Я прислушался. Опять падение, на этот раз по ту сторону постели. Казалось, на мраморный пол падали капли и при каждом падении руки больного слегка вздрагивали. Сырости не было, я прекрасно знал это. Откуда же капли? Это не капли, их не могло быть, и чувство жуткости сразу возросло, когда я с полной ясностью осознал и почувствовал, что это нечто другое.
«Нет, так дальше не может продолжаться», – решил я, сознавая, что теряю спокойствие.
– Граф.
Голос мой прозвучал чуждо и глухо. Ответа не было: руки больного без нажатия, но твердо, неподвижно, как маска, держали меня и казались похолодевшими. Сквозь маленькие окошечки блеснула зарница, я увидел графа; лицо его показалось мне заострившимся. Он умирает, мелькнуло у меня, и в этот момент я впервые почувствовал легкое головокружение. Преодолевая его, я наклонился к больному. Сердце билось очень замедленным и необычайно напряженным ударом. О, Боже мой, надо дать знать графине! Я вырву руки силой. С этой мыслью я сделал движение.
В полной тишине раздался тяжелый хриплый стон графа. Я со страхом опять приклонил ухо в его сердцу. Сердце билось, но только необычайным ударом. Оно билось совершенно так, как когда-то сердце Мары, так же нервно, с характерной прихотливостью, но только это было сердце умирающего, работавшее с такой степенью напряжения и столь поврежденное, что последнее сомнение в исходе этого напряжения у меня исчезло.
Он умирает… Я обещал графине… Я должен позвать ее.
С этой мыслью, поглотившей все остальное, я сделал усилие, чтобы высвободить руки.
Граф застонал так протяжно и ужасно, точно под орудием палача. Я замер от двойного ужаса: от мучительного сознания, точно я собственной рукой ударил этого несчастного умиравшего, а также потому, что не чувствовал больше своих рук.
Это повторение того, что уже было. Значит, я не могу дать знать графине. Что делать?
С этим отчаянным вопросом я замер, и опять в тишине что-то странно жутко капало возле меня. Тогда с ужасом я стал ощущать знакомую вибрацию в области солнечного сплетения, усиливающееся головокружение и новое еще чувство: мне чудилось, точно что-то перетекает через мои руки к больному, я чувствовал, что слабею, но сознание еще работало ясно, настолько ясно, что я сейчас же заметил, как от мраморной плиты подуло холодком. Двери заперты всюду. «Галлюцинация?» – мелькнуло у меня. Нет, нет, холодное дуновение обдавало меня: то быстрое, точно чье-то ледяное дыхание, то медленное, точно тяга от дверей погреба…
Не знаю, что испытал бы я в обычных условиях, но тогда меня охватило чувство смятения и невыразимой тоски, вызванное моей полной беспомощностью. Седая голова графини и с мольбой устремленный на меня взгляд еще раз мелькнули предо мной, и опять я сделал отчаянное усилие, чтобы освободить руки и, хотя не мог сделать ни одного движения, ответом еще раз был хриплый стон графа.
После этого я, совершенно разбитый, чувствуя прогрессирующую слабость, затих, и вдруг совершенно новое чувство благоговения к наставшей тишине, к незримому приближению смерти овладело мной. Капли не падали больше возле меня, но порой раздавался где-то в воздухе легкий треск и – не веря своим глазам, я увидел плывшие по комнате искры. Одни из них были светло-голубые, другие почти оранжевые. Встречаясь в воздухе, они соединялись и тогда раздавался легкий треск, причем умиравший каждый раз вздрагивал. Они плыли в воздухе тихим волнистым полетом по одному направлению, к изголовью умиравшего, к мраморной доске, и вскоре образовали возле мраморной доски светящийся, как Млечный путь, туман. В этот момент я уже больше ни о ком и ни о чем не думал. Без удивления, без страха, с чувством только глубокого благоговения пред раскрывавшейся великой тайной я смотрел на светящееся возле мраморной доски марево и, ясно видя золотые буквы, не знаю почему, слово за словом читал строку за строкой.
Ах, зачем так тяжел весь из мрамора гроб?..
Умерла я под стоны метели,
И все глуше звучал, нарастая, сугроб
И тяжелые сосны скрипели.
За этими строками я видел еще две строфы, только они не были напечатаны, а написаны золотом от руки.
Но в могилу мою веют прежние сны…
Я приду за тобой пред рассветом,
Над постелью твоей бледный мрамор стены
Озарю озаряющим светом!
О, не верь мудрецам! им закрыты пути:
Лишь безумцам сверкают туманы…
Я приду за тобой, чтобы вместе идти
В ослепительно дальние страны!..
– Станка!.. – раздался тихий шепот умиравшего.
Тогда я поднял взор от нижнего края мраморной плиты и, скользнув по светящемуся мареву, встретился с ее взглядом. Глаза Мары смотрели на меня.
Я не видел одежды ее, только на высоте груди блестело что-то золотое. Лицо, чистое, как у мраморной статуи, освещалось сиянием окружавшего марева, и только глаза, казалось, имели собственный свет.
«Умирающие никогда не ошибаются», – скользнуло у меня в памяти и, как бы в ответ на мою мысль, она слегка кивнула мне головой и глазами, и уста призрака озарились такой тихой и счастливой улыбкой, какой я никогда не видел у Мары.
– Станка!.. – еще слабее прошептал умиравший. Тогда она протянула к его изголовью руки… Не знаю, слышал ли я или только угадал на ее устах эти слова:
– Я пришла за тобой…
В то же мгновение я почувствовал, что слабею. Руки умиравшего сжали мои. Мне казалось, точно я отдаю ему что-то, точно помогаю в его усилиях. Он опирается на меня, чтобы совершить трудный переход, именуемый смертью, мелькнуло у меня, и я стиснул зубы, испытывая невыносимое напряжение всех сил и стараясь не препятствовать ему. Потом я почувствовал вдруг острый толчок, точно что-то между нами оборвалось, в комнате раздался сильный треск.
Кажется, я тогда потерял сознание, потому что в следующее мгновение, удержанное памятью, у меня было страшное сердцебиение, я открывал двери на веранду, сам не зная, что делаю. В дверях я столкнулся с Каганским. Он отшатнулся, увидев мое искаженное лицо.
– К больному!.. – задыхаясь, крикнул я.
На дворе, где было уже почти светло, первое, что бросилось мне в глаза, была Федора с дохлой гуской в руках, остановившаяся у веранды. Кажется, она собиралась начать обычную жалобу, потому что я отчаянно замахал на нее руками.
Тогда, догадываясь о происшедшем, она спросила равнодушно:
– Помер?
Я не отвечал, хватаясь руками за бешено колотившееся сердце.
Вслед за тем на веранду вышел Каганский.
– Что?.. – спросил я с ужасом.
– Скончался, – отвечал старик.
Словно не ожидая этого известия, сердце мое забилось еще сильней. Задыхаясь, я говорил:
– Федора покажет… Идите садом… в моей комнате лавровишневые… побольше… Не говорите женщинам… пока я не оправлюсь, чтобы помочь.
Рассказывать, что было дальше, излишне. Истерический плач молодой вдовы заключал в себе еще ту силу, которая служит основой все забывающей молодости; гораздо ужаснее было горе матери.
Графиня не произнесла ни одного слова, не уронила ни единой слезы. Согнувшись в кресле возле гроба, она, казалось, с каждой минутой опускалась все ниже, как бы врастая в ту могилу, куда через два дня должны были опустить ее сына.
Мраморная плита оказалась расколотой во всех местах и по всем направлениям на мелкие, как зерна, куски. Должно быть, она уже рассыпалась теперь, но тогда еще каким-то чудом держалась…
Когда через некоторое время я, усталый и глубоко потрясенный всем пережитым, проезжал мимо старой башни по пути к местечку М., был чудный весенний день. Ворон недвижно сидел на своем посту, черные с синим отливом крылья, как полированные, сверкали на солнце. Со странным, быть может, несколько суеверным чувством смотрел я на загадочную птицу, когда вдруг порыв ветра сорвал последний убор отцветавших возле башни садов и осыпал меня и коляску дождем лепестков… «Счастливы ли они, Эрик и Мара?» – с детским простодушием подумал я, и в памяти у меня сейчас же прозвучало:
Им страшные слезы незримы,
Что жгут на могилах венки.
Им песни поют серафимы.
Им счастье несут лепестки…
ОБ АВТОРЕ
Павел Дмитриевич Пихно, выступавший в печати под псевдонимом Paul Viola (Поль Виола), родился в 1880 г. в семье юриста, экономиста и политического деятеля черносотенного толка Д. И. Пихно (1853–1913), в 1878–1913 гг. редактора газеты «Киевлянин». Единоутробным братом П. Д. Пихно был журналист и политический деятель В. В. Шульгин (1878–1976).
После окончания 2-й киевской гимназии учился на филологическом факультете Киевского университета, затем управлял собственным и отцовским имениями на Волыни, публиковал стихи в периодике. Переводил французских символистов. В 1907 г. выпустил в Киеве стихотворный сборник «Прелюдии творчества», куда вошли и авторские стихотворения, и переводы с немецкого и французского. Увлекался философией и музыкой, по воспоминаниям Шульгина «недурно играл на рояле» и обучался скрипичной игре в Швейцарии.
После самоубийства своей любовницы-кузины, как свидетельствует Шульгин, начал заниматься спиритизмом; получив на сеансе послание от умершей, устроил для нее в своем имении особый склеп. Позднее женился на дочери крупного киевского торговца оптикой, имел двух сыновей, умерших в 1920-х гг.
Согласно Шульгину, умер от тифа во время Гражданской войны, в 1919 г., на одной из станций по пути из Киева в Одессу.
Рассказ «Волчица» был впервые напечатан в журнале «Ребус» в январе-феврале 1909 г. (№№ 1, 4–5, 8). Повесть «Мраморное поместье» была впервые опубликована в том же журнале в мае-декабре 1913 г. (№№ 15–16, 18, 20–26, 28–31, 35–40).
Тексты печатаются в новой орфографии, с исправлением очевидных опечаток. Пунктуация приближена к современным нормам.
В оформлении обложки использована работа В. Борисова-Мусатова.