355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Поль Виола » Мраморное поместье (Русский оккультный роман. Том XIII) » Текст книги (страница 5)
Мраморное поместье (Русский оккультный роман. Том XIII)
  • Текст добавлен: 2 февраля 2021, 21:30

Текст книги "Мраморное поместье (Русский оккультный роман. Том XIII)"


Автор книги: Поль Виола



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

– А вот и мраморная плита с крестом; написано «Sono stanca», теперь я вижу очень ясно: stanca маленькой буквой. Там за плитой, в холме, должен быть склеп. Дверь была когда-то с левой стороны под мостиком… Потом ее засыпали… Теперь она не видна… сейчас я увижу, что там внутри…

Я чувствовала, что слабею. Голова у меня кружилась.

– Пустите, – шепнула я и высвободила руки.

Он сидел некоторое время молча, опустив голову.

– Как вы можете читать мои мысли? Но ведь о склепе я ничего не знаю.

– Я не читаю твоих мыслей, Станка, я только, как бы тебе это объяснить… Я опираюсь на тебя, чтобы видеть. Ты мне помогаешь, а потому… Я очень утомил тебя, Станочка?

– Теперь, когда вы пустили мои руки, мне легче.

– Прости меня… Я всегда был виноват пред тобой.

– Я ведь простила вас…

– Почему ты говоришь мне «вы»? Разве ты больше не любишь меня, Станка?

Он поднял на меня свой странный, завороженный взгляд. Он редко смотрит прямо на меня и если смотрит, то долго: у него взгляд странный, точно приковывающийся к предметам, от которых ему трудно оторваться. Под этим взглядом я почувствовала, что должна сказать правду.

– Нет, я люблю вас с тех пор, как вы стояли надо мой тогда в опере…

Я сознавала и только тогда поняла, что это была правда, и в то же время чувствовала, что краснею, и опустила глаза.

– В опере, ты говоришь? Что это такое, опера?

О Боже мой! С ужасом я взглянула в эти завороженные, странные глаза, и на лице его мне показались мучительное усилие и беспомощность ребенка. Тогда с отчаянием в душе я схватила эту бледную больную голову безумца и прижала к своей груди.

– Ты болен! – вскрикнула я.

– Нет, я здоров.

Должно быть, жар был у меня тогда, потому что страшно потрясшая меня музыка «Пиковой дамы» опять стала звучать у меня в голове, образы путались, и ответ его показался мне словами Германа.

Несколько капель упали из моих глаз на его кудрявую голову.

Я почувствовала, что его руки обняли меня.

– Ты плачешь?.. Жалеешь?.. Благодарю тебя…

В тот миг, я не помню, говорил ли он эти слова, или это были звуки Чайковского.

Потом он говорил:

– Видишь, я не знаю, что это за слово «опера». Понимаешь, я мог бы вспомнить; но для меня это очень мучительно вспоминать… Я не хочу вспоминать, Станка, потому что это не я знаю, а другой знает… Я его не люблю, я хотел бы, чтобы он скорее умер…

– Кто умер? О ком ты говоришь? – вскрикнула я, чувствуя, что от ужаса и отчаяния за него я вся холодею и в то же время произношу слова Лизы.

– Ты понимаешь, я его не люблю, я только тебя люблю, Станка…

Вдруг он встал и, отступивши на шаг, со странной радостью воскликнул:

– Боже мой, какая же ты красивая, Станка, какая ты упоительно красивая!..

VIII

Когда он выпустил меня из своих объятий, странное бредовое состояние у меня прошло, и его радость мгновенно заразила меня. Я вся покраснела от счастья при этих словах.

В оранжерейке со стеклянным потолком и стенами было тепло и казалось светлее, чем в саду.

– Какие у тебя волосы, Станка, Боже, какие красивые!.. Что это за цветы?

– Хризантемы…

Я уже привыкла, что он не понимает некоторых слов.

– Хризантемы, – сказал он, задумываясь, – хризантемы… Какое красивое слово. Их нужно приколоть к твоим волосам.

– Приколите…

Он взял две пышных палевых хризантемы и приколол их к моим волосам на затылке с левой стороны, так что они свешивались мне на плечо.

– Вот видишь, теперь твои волосы цветут хризантемами.

– Разве можно так сказать?

– Да, можно… Цветут хризантемами… Цветут хризантемами, – повторил он, задумываясь, и прибавил: – палевым склоном на плечи… вот я сейчас напишу тебе все, ты увидишь, как это красиво выходит.

Схватив мою тетрадку, он стал быстро писать.

Когда он заговорил о цветах, о моих волосах, я забыла о его безумии, так странно, так быстро забыла и обрадовалась, потому что мне показалось, что он говорит, как здоровый человек, и забыла вдруг, как это странно любить его, чужого, незнакомого даже по имени. Мне захотелось только одного: посмотреть в зеркало, как он приколол хризантемы к моим волосам и «какая я красивая».

Я оглянулась и, заметив в глубине оранжереи на стойке несколько запасных стекол, подошла к ним. Они были плотно сложены и потому отсвечивали, как зеркало. Хризантемы он приколол так хорошо, как я сама никогда не сумела бы. Некоторое время я смотрела на себя, и мне казалось, что я действительно красивая и в первый раз замечаю это.

Может быть, я довольно долго смотрела, не знаю, но потом почувствовала какое-то недомогание, точно туберозы слишком сильно пахли. Я распахнула окно: резкий неожиданный порыв ветра ворвался, обвеял всю стеклушку, и в тот же момент ударил колокол собора.

Не знаю, почему удар был такой сильный (правда, собор – возле самого сада). Я вздрогнула и на несколько мгновений замерла, точно опасность угрожала мне, потом обернулась и сразу почувствовала, что что-то случилось.

Он стоял с моей тетрадкой в руке, а другой рукой потирал лоб. Глаза его странно моргали и щурились, точно от сильного света. Потом он посмотрел на меня; я чуть не вскрикнула, потому что увидела, что взгляд его опять так изменился, как тогда в театре. Я поняла, что он не узнает меня. С удивлением взглянул он в тетрадку, потом на меня, потом положил ее на скамейку и смущенно пробормотал:

– Извините, пожалуйста…

Он оглянулся, точно искал чего-то, потом, как бы вспомнив, выбежал из стеклушки и быстро ушел по направлению к университету. Я слышала, как он бормотал, пробегая мимо окна:

– Да, ведь я забыл свою фуражку в шинельной…

Я застыла у окна, чувствуя, как какая-то ужасная пустота вместе с надвигавшимися сумерками ползет на меня, чувствуя, что я не в силах с ней бороться… Как он осторожно положил мою тетрадку на скамейку, с той особенной заботливостью, как кладут чужую вещь, совершенно нечаянно попавшую в руки!

Но ведь он написал там что-то…

Какая-то полунадежда блеснула у меня. Я схватила тетрадку, но успело уже смеркнуться: прочесть нельзя было. На улице у фонаря я прочла:

 
Осень янтарными дышит поэмами:
Сладко-разлучные речи…
Волосы Станки цветут хризантемами
Палевым склоном на плечи…
Жадные галки проносят долинами
Грозное слово «расплата!»
Тополи держат сухими вершинами
Алое знамя заката…
Прошлое в сердце теснится свиданьями
В ярко-недвижимых масках,
Листья, мерцая, цветут увяданьями
В палево-пурпурных красках…
Осень янтарная дышит поэмами:
Сладко-разлучные речи…
Волосы Станки цветут хризантемами
Палевым склоном на плечи…
 

Я бежала домой, потому что чувствовала, как горло у меня сжимается: чувствовала, что должна плакать, что от этих стихов мне стало вдруг очень, очень больно, потому что они красивые. Дома я долго плакала, потому что я люблю его. Я не спала всю ночь, потому что всю ночь предо мной стояло его лицо и не узнающие меня, ставшие вдруг чужими глаза. Как мог он вдруг, сразу забыть меня?..

Теперь у меня такое чувство, точно я не могу глубоко вздохнуть: мысли так быстро несутся, так толпятся и осаждают меня, что нет времени дышать. Я никак не могу справиться, не могу понять, а сказать некому. Почему он дважды встретился мне и два раза узнал меня или принял за кого-то?

Если он безумный, то почему называет меня – Станка, оба раза Станка, именно тем словом, которое там на могиле… Тем словом, что так часто бродило у меня в голове под музыку «Пиковой дамы», когда я встретила его. Зачем я не узнала его имени… Как это ужасно – не знать имени, как страшно любить безумного.

Он спросил меня, там ли я умерла.

Мне стало жутко тогда от этого вопроса: казалось, только безумный может так спросить. Но теперь мне порой кажется, что это так и было, что, может быть, я жила когда-то, и мы любили друг друга, а теперь он узнал меня. Неужели это возможно и это не сон, не сказка?..

Неужели, если мы уже связаны прошлым, если в громадном мире мы встретили друг друга, неужели я потеряю его?

Ведь это такая случайность, эта встреча, что может быть, бывает раз в тысячу лет, и разве другие могут так любить, как те, что уже любили когда-то, и разве они не заслужили права на счастье после долгой-долгой разлуки?..

Я не пошла в университет сегодня: после вчерашнего сразу я не могу, мне кажется, встретить его; я была уверена, что не встречу, а потому не пошла на лекции, но долго бродила по улицам. Уже смеркалось, когда я зашла в какую-то церковь. Только что отслужили панихиду, и люди расходились. Я молилась в одном темном уголке у лампадки, где никого не было. Там на ризе Божьей Матери был большой алмаз. Желтое пламя лампадки колебалось на нем, и он ярко отсвечивал разноцветными искрами. Я долго смотрела на него и какое-то неведомое состояние овладело мной.

Сперва как будто полусон, и глаза мои, кажется, полузакрылись. А тогда все вдруг поплыло. Алмаз куда-то уплывал и я за ним, и ничего больше я не видела, кроме алмаза. Потом как будто бы легкий пар стал отделяться от его граней, и вдруг в этом паре я увидела его лицо, как тогда в театре, когда у меня был обморок. И как тогда, я потянулась к нему, потому что это было дорогое, мое знакомое, давно не виданное лицо, и радость, что я вновь увидела его, начала заполнять меня так сильно, что, казалось, я не могу дышать и дышу все медленнее и все ближе приближаюсь к этому дорогому лицу, и туман становится все светлее, лицо уплывает, и я плыву за ним.

Потом что-то сильно стукнуло (кажется, сторож скамейкой), мне показалось, что я падаю, и все исчезло.

Я встала и взглянула на икону; мне почудилось, так ясно почудилось, что у нее глаза Анютки. Совсем глаза бедной девочки смотрели на меня, такие, как были у нее перед смертью.

Анютка, ты теперь ведь все знаешь: скажи мне, так ли это, или это сказка, сон такой, от которого останется одно бесконечное мучение… Скажи мне, Анютка, разве ты не можешь ответить?..

Опять я упала пред иконой и плакала, и молилась, но никто не ответил мне. Только сторож ходил, тушил свечи; они жутко трещали, и все темнее становилось…

Я вышла на улицу. Что со мной было в церкви? Я не знаю, но чувствую, что чем-то связана с ним, чем-то большим, чем случайная встреча. Ведь в старину верили в это, и теперь в Индии разве целый народ не верит?..

Если бы я не узнала его, если бы не чувствовала, что он имеет право на меня, то разве я могла бы позволить ему вчера все то, что было?..

4 ноября.

Сегодня я так не рада была, что проснулась: что-то хорошее снилось ночью, а в окно сразу глянула отвратительная, серая осень. Моя комната выходит в сад. Туман в саду оседает на деревьях и с обнаженных ветвей медленно стекают капли. Кое-где почерневший лист еще держится и шатается на ветке. Какое счастье там, на юге, в той стране, где если и бывает туман, то теплый, голубой, как дымка, и должно быть, луч солнца скоро прокрадывается сквозь эту легкую дымку и упадает на зеркально гладкое море с легкой белой пеной по краям. Должно быть, только после смерти я попаду в эту страну, там, где Анютка. О, Боже мой, сколько раз с тех пор, как я уехала из дома, давала себе слово не писать и не думать об этой стране, потому что всегда я плачу и всегда особенно больно чувствую свое одиночество и свою беспомощность.

Неужели же богатые люди могут жить в этой холодной осени, ходить по этим грязным улицам, когда им так легко уйти отсюда?

А Эрик? был бы он со мной? Откуда у меня это имя? Буду так называть его, потому что тяжело, когда не знаешь имени, а это имя мне нравится. Все равно, что оно иностранное. А может быть, ему не понравится?

Почему я так пишу? Должно быть, я уверена, что увижу его. Ведь говорил же он: я только тебя люблю, Станка. Какое хорошее имя – Станка.

Вот уже два дня, как я хожу на лекции и ищу его. Надя Шатова сидит возле меня и что-то говорит мне, но я ее не слышу, и что говорят с кафедры, я тоже не слышу. Я все думаю и говорю с ним мысленно:

– Эрик, почему ты ушел? Ты разве не узнаешь меня? Я Станка, твоя Станка. Ты помнишь, мы жили с тобой когда-то? Помнишь? Ты приди в себя, ты ведь узнал меня. Разве теперь ты другим стал, Эрик, ты не думаешь, не вспоминаешь обо мне?

Ведь это ты писал: «Волосы Станки цветут хризантемами, палевым склоном на плечи».

Почему ты ушел, Эрик?

И тогда я слышу, как он грустно шепчет:

– Я не знаю, Станка, не знаю… Мне очень тяжело жить, потому что моя жизнь – это расплата.

Я долго-долго говорю и слушаю, как он все отвечает: «Я не знаю, Станка», а я все говорю и спрашиваю, и забываюсь совсем, пока резкий звонок при окончании лекции не заставляет меня очнуться.

IX

7 ноября.

Случилось, что один из профессоров читал два часа. Поэтому во время перерыва многие остались в аудитории. Тогда я случайно подслушала разговор двух студентов.

– Что-то того психопата титулованного давно не видно в университете.

– Недавно Володька видел.

– Где?

– На «Пиковой даме». Еще, брат ты мой, какой мастер ухаживать.

– Неужто? Это любопытно. А выглядит тихоней.

– Тихоня, а барышню сейчас на руки подхватил. На «Пиковой даме» одной дурно стало. Публика заволновалась вокруг. Откуда ни возьмись, наш психопат явился, на руки подхватил и давай тащить в уборную.

– Вот тип. Ха-ха-ха!

– В уборной, говорят, столбняк на него нашел сдуру…

– Вот чудак. Хорошенькая, небось… Ха-ха…

– Володька говорит, красавица. Если б он раньше подоспел, то сам бы ее понес, а то только через щелку подглядывал. Титулованный стоит над ней в уборной, глаза выпучил… Володька смотрел, смотрел, не дождался, чем там кончилось, потому что действие началось…

– Еще, пожалуй, женится.

– У него уже есть невеста. Говорят, маменька женит, тоже смазливенькая блондиночка.

Боже мой, как это больно. Я гнала мысль о ней до сих пор и сама себе не смела признаться. Теперь я должна об этом думать. Эрик, разве ты не одну Станку любишь?

Я выбежала из аудитории и опять кое-как пробралась в сад. Я знала, что его там нет, но мне почему-то хотелось пойти в оранжерейку. Там оказались люди. Куда идти? Весь сад в мокром тумане. Неужели он теперь с ней? Может быть… Нет, нет, это тот, другой, про которого он говорил, что не любит его.

«Я только тебя люблю, Станка…»

Такая тоска стиснула мне сердце, что я не могла идти домой. Там одинокая, скучная комната… Я ходила по улицам и долго искала ту церковь, где была давеча. Только случайно я нашла ее, потому что не знаю города. Это был субботний день. Служили вечерню. Было очень много народа, и вся церковь освещена. У той иконы оказались совсем другие глаза. Я долго стояла среди толпы. Хор пел что-то такое красивое, какое я никогда не слыхала. Детские чистые голоса херувимов пели про «надежду и утешение». Долго, долго все тянулась одна нота такая светлая и высокая, как золотой крест на вершине купола. Голоса смятенные, скорбные, нараставшие снизу, звучавшие глубокой мольбой, все толпились вокруг этой ноты, все тянулись к ней, высокой и чистой, как золотой крест на голубом небе; они зарождались издали, усиливались, приходили и уходили, точно длинная вереница богомольцев перед святыней. Иногда этих голосов было так много, точно вся толпа в церкви пела: тогда они морем скорби и мольбы заливали всю церковь и тянулись к куполу, и тогда она уносилась выше, эта светлая нота, словно хотела поднять скорби земные к самому небу, к недосягаемому небу, где страна надежды и утешения…

Мне становилось на душе тихо, сладко и холодно от какого-то волнения. Я забыла все, все. Только одна мольба захватила мою душу: «Анютка, Анютка, родная моя, возьми меня туда, в эту страну, куда ты ушла от нас, куда несутся эти звуки, где надежда и утешение…»

И пока хор пел, и набожно крестилась толпа, и горели яркие свечи, было тише на душе.

Потом я вышла на улицу и здесь, кажется, потому, что было темно, в голове моей вдруг страшно ярко всплыло то, что меня мучило. Вот он подает ей ротонду и что-то быстро говорит. Он смотрит на нее! Как он смотрит?

– Нет, нет, это не те слова, это не он, этот, другой, которого я не знаю, которого я никогда не любила и теперь не люблю. Правда, Анютка?..

Я отогнала эти мысли и вспомнила лампады и лики святых в ярко озаренной церкви и ясный, высокий, как золотой крест, голос херувимов, и через темные, грязные улицы несла его в душе.

Но чем ближе я подходила к дому, тем тусклее он становился. Вот сейчас темный наружный коридор и дверь прямо в мою комнату.

Когда я вошла, едва поднявшаяся луна освещала ее странным, медным, зловещим освещением. Мне стало жутко, я зажгла свечу, присела на скамеечку возле кровати и заплакала. Почему я плачу? Разве я не хотела этого, разве не искала любви человека, который бы жил в том мире, потому что только там и возможно счастье. Разве счастье не требует красоты, напряжения всех струн души, разве не потому оно является минутами, когда звучат все самые красивые струны? Разве можно быть всегда желанной и красивой? Почему же теперь мне хочется быть всегда возле него, чтобы всякая мелочь была моя?

– Эрик, дай я приберу на твоем столе; я уйду от тебя, Эрик, только для того, чтобы рассказать тебе, что со мной будет за это время, только для того, чтобы скорее вернуться к тебе… Хоть бы я знала, что ты еще придешь, Эрик.

Потом мысли мои стали путаться. Опять у меня был жар, и опять музыка «Пиковой дамы» звучала во мне. После того вечера у меня часто жар, и всегда мелодии и образы «Пиковой дамы» неотразимо преследуют меня. Должно быть, я долго была в этом состоянии, потому что даже не заметила, как догорела свеча, и луна озаряла комнату яркими полосами света.

Я не помню, как сбросила свое платье и надела летний батистовый капот. Должно быть, мне было жарко.

Вот запела виолончель: «Я имени ее не знаю», и вошел Герман. Эрик, это он, как тебе хорошо в офицерском… Где я видела твое платье и, кажется, твое лицо? Я припоминаю: это у нас, в Мраморной комнате. Так это ты был, Эрик: я ведь тогда сразу почувствовала, что ты живой, но почему я не могла видеть твоего лица? Что мне мешало?

– Три карты, три карты, три карты…

Какие карты? Кто это говорит? Это ты, Анютка?

– Барышня, – шепчет Анютка, и мы с нею находимся в комнате Лизы, – барышня, сейчас придет ваш суженый, титулованный, я побегу…

– Зачем ты так говоришь, Анютка! Не уходи…

– Нет, вам не разойтись без встречи, – шепчет Анютка, тушит свечу и убегает.

Что это? Я, кажется, очнулась, ведь это моя комната освещена луной. Нет, скрипки торопятся, он сейчас придет.

Вот он. Он должен остановиться в дверях, потому что звук остановился и еще не отзвучал.

– Остановитесь, умоляю вас.

– Я не уйду, Эрик. Я не Лиза, я – Станка. Ты слышишь: оркестр волнуется, как море.

 
Дай умереть, тебя благословляя,
А не кляня!
Могу ли день прожить, когда чужая
Ты для меня?..
 

– Как ты чудно поешь, Эрик. Ты не умрешь, мы уйдем на юг с тобой… Слышишь, море шумит? Что нам может помешать?

– Три карты, три карты, три карты!..

– Не бойся: это Анютка. Анютка, зачем ты его пугаешь? Анютка, где ты? Где ты, Анютка?

– Я здесь, барышня, в другом мире.

Боже, как хорошо! Анютка сидит над самой водой на небольшой светло-серой красивой скале, сверху ровной, как стол. Берег моря и белая пена. Кругом уступы гор и много-много света. По берегу моря дорожка уходит куда-то далеко. Наконец-то я здесь!..

Анютка гадает на картах.

– Анютка, где же Эрик?

– А вот сейчас я скажу, барышня, – отвечает Анютка, бросая карты.

– Тройка… семерка… туз! Вот он, барышня, глядите.

Я смотрю на дорожку. Вот он идет. Какой красивый в форме, как он торопится. Это потому, что скрипки торопятся. Я слышу его шаги…

Я очнулась, мой бред прошел, но я слышу шаги в коридоре. Дверь отворяется. Он останавливается на пороге. Ведь я не грежу. Это он.

– Эрик!

Я боялась верить своей радости, но, поверив, бросилась и прижалась нему. Он подвел меня к окну на лунный свет и опять, как тогда, всматриваясь своими зачарованными глазами, своим странным, приковывающимся, напряженным взором, несколько раз спросил:

– Это ты, Станка?

– Я, я, Эрик. Я ждала тебя все эти дни.

Его руки скользили по моему телу, точно он хотел убедиться, что не призрак перед ним.

– Милый, как ты нашел меня?

Я потянулась к нему и положила руки на его плечи.

– Мне снился сон, тяжелый сон, Станка:

 
Мне снилось, стоял я над самою кручей,
Река мне казалась вся сталью,
А сверху огромные туча над тучей
Слоились свинцовой спиралью.
 

– Как ты красиво говоришь, Эрик. Ведь это стихи. Но почему ты такой бледный, измученный?..

Но он не отвечал мне, а продолжал медленно, не глядя на меня, точно разговаривая сам с собой и припоминая:

 
Был вечер осенний, как сказка, прекрасный,
Янтарный кругом у кургана.
И только закат, словно зарево, красный
В лохмотьях был страшный, как рана…
И галки летели… Летели с заката,
И в дали, пока приближались
На ране кровавой небесного ската,
Казалось, как черви толкались…
 

Выражение напряженного отвращения было у него на лице.

 
И вот подлетели и стали вулканом,
Как черные камни, взлетать над курганом,
И черные круги сжимали все ближе,
И, с криком взлетая, все падали ниже…
 

Он схватил меня за руку и с испугом оглянулся, точно видел еще стаю галок вокруг нас. Сердце у меня сжалось, потому что опять я слишком ясно почувствовала в нем что-то больное и жалкое. Он продолжал шепотом, точно хотел хорошо выяснить мне свои ощущения:

 
И было мне страшно… И взмахами палки
Я стал отгонять их, но злобные галки
Вступили со мной в безобразную битву…
В смятенье хотел я припомнить молитву
И крикнул: «Чего же вам надо?..»
 

Эрик нагнулся ко мне и, видимо, очень взволнованный, озирался и говорил быстро:

 
И тут-то всей тучей.
Огромной и начерным кругом кипучей,
Все бросились, сжали живые спирали.
Удары посыпались сталью кривой…
 

Он с ужасом отчеканил это выражение.

 
И ярые, жадные птицы кричали:
«Нам падали – крови гнилой!
Мертвых готовим для мертвого мира.
Бейте удар на удар,
Сердце гнилое для нашего пира.
Сердце нам, мертвый фигляр!»
И сердце искали кривыми крючками!..
 

Эрик стоял посреди комнаты, в ужасе заломив руки и закрывая ими глаза.

 
Срывали одежду и били крылами,
И когти сжимались, подобно пружине:
«Нам падали, крови твоей!»
И стаей, всей стаей тащили к стремнине,
Чтоб свергнуть на груды камней!..
И в пытке хотел я разбиться на камне,
И смерть преднеслась, как приманка…
На память в тот миг, ты явилась одна мне
И слово последнее – Станка!..
Я крикнул, и смолкло: твой голос раздался;
Завидя тебя у кургана,
Все галки умчались, и только остался
Закат, словно рваная рана…
 

При этом он подошел ко мне и смотрел на меня с изумленным и просветленным лицом, точно действительно я только что избавила его от смертельной опасности.

 
Ты шла с хризантемами тихой долиной,
Змеистой тропинкой, янтарной лощиной…
 

Эрик поднял мое лицо за подбородок и, притягивая меня к себе, говорил, пристально и нежно всматриваясь в мои глаза своим странным взглядом:

 
И, руки сжимая и грея меня,
Тревожно спросила, не ранен ли я?
За что озлобились проклятые птицы?..
 

Он еще ближе притянул мое лицо, и, кажется, слезы появились на его грустных глазах.

 
И взор твой с вопросом под тишью ресницы,
Весь полный янтарно-пурпурной поэмы,
Лучом и росою сиял…
За что?.. Я вдыхал лишь твои хризантемы.
Уста мои были недвижны и немы,
И я ничего не сказал…
 

Опять, как тогда, я стала чувствовать какую-то странную истому от его прикосновения или от того, что он смотрел на меня слишком пристально… Мне показалось, что я не в его глаза смотрю, а в какую-то блестящую точку, как в алмаз на ризе Божьей Матери, и вдруг опять, как тогда, я в этой точке увидела его лицо, давно знакомое, дорогое и страстно потянулась к нему и тогда почувствовала его горячие губы на своих губах… Ощущение какой-то сладостной слабости, чего-то такого, что не может повториться, овладело мной от этого первого поцелуя.

Мне казалось, что я очнулась, точно от потери сознания, когда увидела себя на его коленях. Он сидел на моей маленькой подножной скамеечке.

Я вспомнила, что какая-то мысль о значении его странного сна мелькнула у меня, пока он говорил, и что хотелось спросить об этом.

– Эрик, какие страшные сны тебе снятся!

– Мне всегда снятся страшные сны, Станка, но только я редко помню их. И всегда ты приходишь ко мне и освобождаешь меня. Мне часто снится сон, Станка, точно я…

– Нет, молчи лучше, ты слишком волнуешься, когда говоришь.

– Нет, я скажу тебе… Мне снится, точно я прикован к скале где-то высоко в горах, и долгие ночи ползут надо мною. Я вспоминаю, что ты там одна, Станка, далеко внизу, где борьба и злые люди, где нет ничего хорошего, кроме волшебных снов. И страшно мне за тебя и грустно, что больше не увижу тебя, и больно, что уже больше ничем не могу помочь твоей жизни и только одно осталось, что еще могу отдать тебе свою мечту… Тогда напрягаю я мысль, чтобы навеять на тебя волшебные сны, чтобы хоть что-нибудь хорошее было у тебя, и вижу тогда, как ты спишь на мокрой от слез подушке, и вижу те сны, что создаю для тебя, а потом слабею от боли, и мысль тускнеет, и мука так захватывает меня, что обрывается сон, и знаю, что ты видишь меня у скалы и вижу, как в ужасе просыпаешься и плачешь. Страшная тоска охватывает меня, Станка, потому что ничем уже не могу помочь тебе. Так бывает несколько раз… А потом я слышу, как ты зовешь меня внизу в горах и не могу ответить тебе, и слышу, как ты подымаешься и камни обрываются под тобой… О, Боже!..

Эрик в ужасе закрыл глаза рукой.

– Эрик, я ведь здесь, я, твоя Станка, очнись…

Я схватила его за руки.

– Посмотри, это сон, Эрик!..

– Да!., ты здесь? ничто не угрожает тебе, Станка? – он смотрел на меня тревожным озабоченным взглядом.

– Нет, нет, Эрик… Я счастлива с тобой… Мне только холодно немного.

Тогда он поднял меня и, положив на постель, укрыл пледом. Потом, сидя на краю постели, всматривался своим тревожным взором. Я закрыла глаза и, почувствовав его голову на своей груди, крепко прижала ее к себе.

– Эрик, я счастлива с тобой… Эрик, ты молчишь? Ты слушаешь мое сердце?

– Станка, – вдруг воскликнул он с отчаянием, – ты ничего не чувствуешь тут? – он указал рукой на мою грудь.

– Нет, ничего.

– Тебе не трудно дышать, Станка?

– Нет, мне легко с тобой…

Он наклонился ко мне совсем близко, и сердце у меня сжалось, когда я увидела, как слезы катились по его бледным щекам.

– Несчастная ты, несчастная, – шептал он, и мне вдруг стало страшно.

– Эрик, о чем ты шепчешь? Я счастлива с тобой, нам хорошо теперь, – повторяла я, прижимаясь к нему. Мне хотелось скорей забыть слово «несчастная».

– Я увезу тебя, Станка.

– Хорошо, Эрик, мы быстро уедем с тобой по железной дороге в далекую страну…

Тогда он неожиданно спросил меня:

– По железной дороге, ты говоришь? Разве дорога бывает железной?

И опять от этих слов ужас зашевелился у меня в сердце.

Я, усталая, упала на подушки и ничего не отвечала, мне хотелось только забыть про его безумие.

– Мы уедем с тобой на быстрой тройке, – шептал он, наклоняясь ко мне и всматриваясь своими зачарованными глазами – и странная истома овладела мной под этим взглядом. Пусть он безумный, но только с ним я хочу жить.

– На быстрой тройке, – шептала я.

– Туда, где теплые волны и белый мрамор, где цветут апельсины…

– Где цветут апельсины… – слабее повторила я, и у меня хватило только силы, чтобы положить руки ему на плечи.

Его губы прижались к моим губам, и тогда горячие волны покатились по мне, точно доносясь из страны, где цветут апельсины…

И, безумно целуя меня, он повторил:

– Ты должна все забыть, Станка, забыть про несчастную жизнь, ты скоро уйдешь отсюда, ты скоро уйдешь, но придешь за мной…

– Я приду за тобой…

Вот все, что мне необходимо было привести из дневника Мары. Последние его страницы, которых ради краткости не привожу, показывают, что, очнувшись на заре, несчастная девушка не нашла возле себя того, кому отдалась в эту первую, затуманенную призраком счастья ночь. У Мары осталась, однако, надежда, что за этим вторым свиданием, оборванным так же неожиданно, как и первое, должно следовать третье. Даже случайно узнав про отъезд любимого безумца и глубоко потрясенная этим новым ударом, она мистически верит, что связь их не может быть порвана и, как в бреду, повторяет свои последние слова: «Я приду за тобой…»

В то же время получается письмо матери. Госпожа Багдасарова сообщает о полном упадке своих денежных дел и, ссылаясь на невозможность содержания дочери в городе, требует ее возвращения в Мраморное, где гораздо легче при ее содействии «замуж выйти». Сознавая себя совершенно чуждой и пораженная тривиальной грубостью матери, разбитая, не имея сил самой бороться за существование, Мара перед отъездом в последний раз прибегает в церковь и падает на колени перед иконой Божьей Матери…

– Я приду за тобой, Эрик…

Это последние слова дневника.

X

Месяца через полтора после возвращения из Италии я узнал, что Мраморное продано госпожой Багдасаровой. Новыми владельцами я не интересовался, хотя слышал, между прочим, что они принадлежат к высшей земельной аристократии, владеют в разных местах громадными имениями, но ведут необычайно замкнутую жизнь; что семья состоит из трех лиц: старой графини и сына ее с женой, делами же их заведует изредка приезжающий брат графини; что в усадьбе возводится много построек, содержится много прислуги и великолепные выезды.

В середине апреля перед вечером один из этих выездов остановился у моего крыльца. С козел, где сидели двое, соскочил слуга очень почтенного вида, одетый по-городски в ливрею, и через минуту служанка передала мне конверт с графской короной. На визитной карточке графини Елены Николаевны Зарнич-Братиловой было приглашение приехать, если возможно, немедленно.

Я вызвал слугу и спросил, кто и чем приблизительно болен. Заметив некоторое колебание на его лице, я добавил, что спрашиваю, чтобы запастись кое-чем в случае надобности.

– Опасно никто не болен, слава Богу. Только граф Виктор Александрович немного беспокойны духом. Матушка их, графиня Софья Андреевна, изволили уехать в столицу, а супруга их, графиня Елена Николаевна, обеспокоились здоровьем графа, а потому просят вашу милость пожаловать.

После этого несколько неожиданного объяснения, я поехал. Солнце уже почти заходило, когда быстрая графская пара подкатила к усадьбе. Здесь сразу бросалась в глаза царившая в парке чистота и свежий ремонт построек. Было много рабочих, копали и строили; одна из старых оранжерей была уже реставрирована и оттуда на носилках выносили только что расцветшие гиацинты.

В гостиной, богато обставленной, молодая графиня, миловидная блондинка лет 20, встретила меня немного смущенно.

– Мама (как она по старому обычаю называла свекровь) сама вам расскажет про болезнь моего мужа. Она должна с минуты на минуту приехать… Мама ездила в столицу узнать, кого из врачей лучше всего вызвать, а пока… – она с беспокойством взглянула на двери. – Если он придет, то, пожалуйста, скажите, что я для себя вас вызвала. Я ему говорила, что у меня бронхит…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю