Текст книги "Мраморное поместье (Русский оккультный роман. Том XIII)"
Автор книги: Поль Виола
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Это было, кажется, на пятые сутки моего пребывания в усадьбе. Большую часть дня я проводил в разъездах, а потому больного видел редко. По вечерам супруги обыкновенно не выходили. Граф был занят книгами и планами. Молодая графиня занималась рукоделиями и чтением, казалась женщиной робкой, застенчивой, влюбленной в мужа, который, однако, почти не замечал ее, поглощенный работой и погруженный в свой загадочный внутренний мир.
Таким образом, мы оставались вдвоем со старой графиней, и беседа с этой умной и много пережившей женщиной доставляла мне неизменно большое удовольствие, которому не суждено было, однако, долго продолжаться.
XIII
Вечером того же дня, когда происходил описанный выше феномен и разговор с Федорой, графиня обратила мое внимание на прогрессирующую бледность и усталость графа, сердце которого мне случилось выслушать в тот же день.
Оно обнаруживало некоторую слабость пульсации и медленность удара. Я прописал холодные обтирания для повышения давления в сосудах, но граф отказался от этих операций. Пришлось заменить их некоторыми медикаментами в качестве менее хлопотливого лечения.
Поговорив с графиней, мы решили, что оторвать больного от работы нет никакой возможности, а потому оставалось покориться неизбежному. В тот же вечер была получена телеграмма о приезде на следующее утро двух знаменитых врачей из столицы.
Графиня поручила мне предварительные разговоры и ознакомление их с событиями последних дней.
Ко мне, молодому земскому врачу, оба они отнеслись со снисходительностью.
В комнате, куда мы сошлись для совещания, психиатр Б., высокий, лет сорока брюнет в пенсне, лысый, самоуверенный и в то же время шаркающий, светский и болтливый, начал с маленькой прелюдии, причем внушительность тона, подбор выражений, совершенно не идущая к случаю пространная растолковательность изложения, даже сила голоса, несоразмерная с помещением, в котором мы находились, все это сразу обличало привычного к лекциям профессора.
– Принимая на себя, с вашего согласия, любезный Семен Николаевич, обязанности председателя в собравшейся медицинской коллегии, я считаю необходимым предварить нашу совместную работу кое-какими общими соображениями в интересах принятого нами на себя дела. Целью этих моих соображений (постараюсь изложить их в самом общем, элементарном виде) я намечаю (здесь эти скобки были умело оттенены почтенной и светски-очаровательной модуляцией голоса) – познакомить нашего юного провинциального коллегу с теми принципами новейшей терапевтики, какие мы, профессора, находясь на вершине современного знания, с полным основанием ставим во главу угла нашей трудной и столь ответственной деятельности.
При последних словах, как бы под тяжестью этого сознания, брови оратора слегка сдвинулись и мимика мимолетно оттенила усталость мужа науки. Но затем, показывая свое нежелание обнаруживать «доступное немногим», он с бодростью и эффектным crescendo продолжал:
– Где бы я ни был, в какой бы уголок земного шара ни вызывал меня безжалостный герольд современности – телеграф, будь то ложе бедняка или царские палаты, будь то немощь одного из малых сих или же сложное страдание великого ученого, доверяющего своему собрату мучительную, интимную область тонкого психического механизма, расшатанного лихорадочными ударами современной жизни и непосильным напряжением падающей на нашу долю передовых бойцов работы; как ни разнообразна кажется подчас моя деятельность, все же внимательному наблюдателю ясно, что незыблемые принципы, метод моей терапевтики, столь много обсуждающийся на страницах печати, всюду один.
Профессор сделал эффектный, исполненный достоинства и решительности жест.
– Я назвал его методом последовательной диагностики и исчерпывающего синтеза. Он складывается из: 1) предварительной или окружной диагностики; 2) центральной или сосредоточенной диагностики и 3) из собственно исчерпывающего синтеза. В свою очередь, предварительная или окружная диагностика складывается из: а) изучения генеалогического дерева предков больного, по возможности во всем его объеме; в) антропологической экспертизы над всеми наличными членами его семьи; с) из психологического анализа биографических данных, выясненных путем тщательного опроса не только каждого из родственников и знакомых больного в отдельности, но и при общем перекрестном сличении всех показаний. В частных случаях к предварительной или окружной диагностике нужно присоединить еще и пункт d): изучение творческих работ больного, если таковые имеются. Центральная или сосредоточенная диагностика состоит из…
Далее следовали опять подразделения, которые профессор с неподражаемым изяществом отмечал, произнося по– французски: а, в, с, d.
Центральной или сосредоточенной диагностикой профессор называл непосредственное психофизиологическое исследование самого больного. Тут с особой энергией он подчеркивал:
– В моем детальном анализе не должно быть ни одного потаенного уголка. Я не прошу – я требую, чтобы ни одна семейная тайна, ни одна щепетильная подробность не была скрыта; тогда и только тогда синтез будет действительно мастерским, действительно научным, действительно исчерпывающим. Сообразно с моим методом устанавливаются также и мои отношения к врачам, обнимающие три акта. Немедленно по приезде я назначаю до исследования больного первое заседание, где всегда с полной охотой и вниманием выслушиваю отчет лечивших до меня врачей, каковы бы ни были их скромные имена.
Видно было, что профессор ставил себе в особую заслугу это обстоятельство, а упоминание о скромных именах сопровождалось любезной улыбкой в мою сторону.
– Потом, имея в виду интересы врачей, я центральную диагностику провожу полностью в их присутствии, за исключением особого акта, который я называю интимно-врачебным исповедованием больного, требующим уединения и особой чуткости, а такой чуткости я, конечно, не вправе ожидать от рядового врача… И, наконец, я назначаю третье и последнее заседание медицинской коллегии, где приходится, предварительно утешив несчастных родственников больного, протянуть также руку помощи потерявшим голову врачам. На этом заседании я всегда так же охотно и внимательно выслушиваю все мнения и сам говорю последним. И вот, когда сознаешь, что являешься якорем спасения, что взоры растерянных врачей обращены на тебя, что все ждут от тебя ключа сложной трагической проблемы, то только тогда и чувствуешь себя спокойным, уверенным, незыблемым оплотом науки, когда скальпель твоего анализа проник по всем направлениям во всю глубь патологической картины, когда полностью владеешь всей мощью метода последовательной диагностики и всеисчерпывающего синтеза!
Профессор с видом полного самоудовлетворения слегка кивнул головой, заканчивая речь, и повернулся, чтобы сбежать… с кафедры. Но, так как кафедры не было, то это движение, кажется, несколько смутило его, и для того, должно быть, чтобы дать ему естественное объяснение, он с любезной улыбкой подбежал ко мне.
– Ну, теперь мы вас послушаем, коллега.
Он потянул меня к столу, видимо, уверенный в произведенном впечатлении, и с подбадривающими похлопываниями усадил в кресло.
– Ну, ну, слушаем… Вы расскажете нам, что знаете о больном.
Когда после этого он с видом экзаменатора стал задавать мне вопросы, то много раз колкие ответы были у меня на языке, но два соображения удержали меня. С одной стороны, любопытство, с другой – серьезность самого дела и нежелание быть предметом какой-либо неприятности в доме графа, где я находился в качестве врача и гостя.
Терапевт Семен Николаевич, лет пятидесяти, широкий, плотный шатен среднего роста, во время речи коллеги смотрел в потолок, пухлой рукой поглаживая бороду и время от времени кивая с видом сочувственной оценки. Потом, при моем экзамене, в противоположность живости психиатра, тягуче задавал вопросы и, важно кивая, хмыкал.
Психиатр отрезал четкой скороговоркой: «Это важно! Это показательно!»
– Да, да. Вам это представляется загадочным, конечно, – закончил он. – Но, видите ли, при свете современной науки выяснилось, что все явления подобного рода объясняются дезинтеграцией личности. Классические примеры вы найдете у Рибо или у Жане в его «Automatisme Psychologique», хотя, впрочем, уже с некоторым уклоном в сторону мистицизма. Не правда ли, Семен Николаевич?
– Пожалуй, – протянул терапевт.
– Да-да, несомненно. Но только не вздумайте вы читать Мейерса или Шарля Рише последние статьи. О, нет, ни в каком случае: это уже мистика настоящая, за которой следуют Фламмарионы, Круксы, Аксаковы и прочая компания, ха-ха-ха. Наоборот, работа Поля Рише, хоть и устарелая, очень интересна и почтенна… Это несомненно.
– Безусловно, – важно вставил терапевт, поглаживая бороду.
– Что касается меня лично, то физиологическим коррелятом этих явлений я считаю диссоциацию мозговых участков. Таким образом, наука превосходно овладевает чудесами и без помощи флюидов и астралей… И с этой стороны глядя, – значительно добавил он, – эти явления вполне достойны внимания науки. Советую и вам пополнить свое образование в этом направлении, коллега. Можно и в провинции почитывать, хе-хе. Ну-с, однако, перейдем к больному.
Что происходило затем в комнате больного, хотя и было довольно типично, но, чтобы не задерживаться, я передам эту сцену вкратце, тем более, что прямого отношения к рассказу она не имеет.
Началось с оскультации терапевта. Потом психиатр стал задавать свои вопросы, чтобы «нащупать психические центры», но граф как от нащупывания, так и от интимно-врачебного исповедования решительно отказался. Тогда прибывший с врачами фельдшер внес какую-то машину с ручкой. В комнате устроили полумрак, и фельдшер принялся крутить ручку. Послышался однообразный звенящий, подобно камертону, звук; в то же время появилась узкая щель света и тонкая полоска упала на засветившийся шарик. Таким образом, получилась фиксационная точка, на которую предложено было смотреть графу.
Предварительно, однако, психиатр просил нас отступить вглубь комнаты, а графа несколько раз взглянуть ему в глаза. Это делалось для будущего «рапора»[5]5
Доверительный контакт между больным и врачом, от фр. rapport.
[Закрыть].
Психиатр все время болтал, обращаясь к Семену Николаевичу и изредка ко мне. Физиологическая школа Шарко несомненно права, а Нансийская разве лишь в немногих отношениях. Бернгейм затемнил вопрос и он (психиатр Б.) всюду готов признать преимущество физиологической теории, несмотря на то, что психологическая, казалось бы, ближе стоит именно к его специальности. Напрасно теперь пытаются отрицать существование трех фаз Шарко только потому, что не всем удается наблюдать их в чистом виде. Разве конкретная механика не бесконечно сложна, но это не мешает ей основываться на трех законах Ньютона…
Глаза графа закрылись.
– Вы видите, вот вам преимущества физиологического метода: это несомненно первая фаза, то есть летаргическая. Стоит только приподнять субъекту веки и мы получим состояние каталепсии. Однако, относясь с полной бережливостью к здоровью больного, мы откажемся от утомительных опытов, особенно для первого раза. Теперь между субъектом и мною имеется состояние рапора, усиливающееся в более глубоких фазах. Он слышит только меня. Вот, попробуйте задать ему какой-нибудь вопрос.
На губах у графа мне удалось разглядеть тонкую улыбку.
– Как вы себя чувствуете, граф? – спросил я.
– Я бы сообщил вам, доктор, но, к сожалению, не слышу вопроса, – отвечал граф невозмутимо.
Кажется, психиатр Б. понял убийственную иронию больного, но это его не смутило.
– Преинтересный случай! – воскликнул он с живостью. – Упоминается также у Шарко, не помню где. Произошла диссоциация между центром слуха и волей. Как вы видите, он слышал ваш вопрос, но воля уже поражена, она сюжжестионирована моим заявлением, а потому больной и не дал вам прямого ответа. Проснитесь, граф, – поспешил он добавить, дунув больному в лицо и открывая свет.
Граф встал и, уходя из комнаты, обменялся со мной впервые вполне сознательным, саркастическим взглядом. Это была, впрочем, последняя вспышка сознательности и юмора среди тяжелого, мрачного настроения, в какое он все более стал погружаться. Врачи производили еще бесконечные антропологические экспертизы над старой графиней, мучили вопросами о предках и наследственности, что, кажется, очень утомило и сердило ее.
При прощании терапевт с успокоительной важностью сообщил, что, кроме повышенных рефлексов и некоторой сердечной слабости, впрочем, не угрожающей, он ничего болезненного в организме графа не нашел.
Психиатр сказал, по обыкновению очаровательно улыбаясь, маленькую речь о дезинтеграции и диссоциации, которые вполне могут быть излечены в его столичной клинике сообразно методу последовательной диагностики и всеисчерпывающего синтеза, с применением гипноза, которому больной прекрасно поддается.
– Я считаю, что краеугольный камень лечения уже положен моим посещением. Применение моего метода в моей клинике несомненно даст наилучшие результаты, и я надеюсь вскоре с вами увидеться в столице, графиня.
Далее оба врача приложились к ручке графини, взмахнули блестящими цилиндрами и сели в экипаж. Цилиндры еще раз взлетели на воздух, и гости укатили.
XIV
В этот вечер я довольно много говорил со старой графиней, интересовавшейся, между прочим, вынесенным мной от приезда знаменитостей впечатлением. Я отвечал неопределенно, не желая, по понятным мотивам, высказываться отрицательно о своих старших товарищах. Графиня, однако, сейчас же почувствовала влияние профессиональной солидарности в моих словах и заставила меня сознаться в этом. Оказалось, что приезжие врачи не внушали доверия ни ей, ни мне, а рассказанная мной сцена гипнотизации молодого графа и иронический ответ его врачам, видимо, доставили ей некоторое удовольствие.
Потом разговор перешел на бывшую в руках графини книгу, оказавшуюся биографией Ницше, написанной сестрой философа.
– Вы читали эту книгу, доктор?
– Только выдержки из нее.
– Тут есть упоминание об одном вопросе, близко касающемся моего сына.
– О чем именно, графиня?
– Дело в том… – графиня замялась в нерешительности, – впрочем, как с врачом и серьезным человеком, я буду говорить с вами без стеснений… Может быть, вы помните, что некоторые врачи приписывали болезнь Ницше его безбрачной жизни и притом воздержанию?
– Да, помню, но…
– Вас удивляет, что это может иметь отношение к моему сыну…
– Признаюсь… Ведь граф женат.
– Увы! это еще одна драма, которую пока никто не знает, но вам, как врачу и внушающему мне доверие человеку, я должна сказать, что брак этот пока фиктивный, и мне это достоверно известно.
Я молчал, удивленный этим известием.
– Скажите мне, – с тревогой продолжала графиня, – какого вы мнения… Не может ли это быть одной из причин болезни моего сына? Если не причиной, то, быть может, усугубляющим обстоятельством?
– Личное мое мнение не может иметь для вас значения, графиня. Это один из спорных вопросов. Могу сказать, однако, что на международных врачебных съездах выносились неоднократные резолюции в том смысле, что врачам до сих пор не известна ни одна болезнь, имеющая причиной воздержание, хотя некоторые из них держатся иного мнения. Мой личный взгляд на стороне большинства в данном случае.
– Этот вопрос стоит мне многих мук, доктор. Теперь я не только тревожусь за сына, но чувствую еще какой-то мучительный стыд и тяжкую ответственность перед его женой…
Графиня сообщила мне подробности. Смущенная настойчивыми указаниями врачей, она решила женить сына, совершенно, впрочем, не обращавшего внимания на женщин, как и вообще на весь реальный мир. В искательницах богатой партии, конечно, недостатка не могло быть, но могла ли мать поручить единственного больного сына первой встречной авантюристке? С другой стороны, в аристократических кругах болезнь графа была известна, и ни одна почтенная семья не согласилась бы на брак его с дочерью, хотя бы при наличности искренней любви со стороны девушки, на что рассчитывать при том же было мало шансов ввиду сказанного равнодушия графа. Кузина графа, Леночка, воспитанная графиней в пансионе, скромная девушка, искренне любила его с детских лет.
– Я долго колебалась. Сообщив свой план Леночке и встретив с ее стороны горячее сочувствие, я в то же время советовала ей обсудить все последствия этого шага, указывала на опасности, но должна сознаться, что радовалась неуспеху своих доводов. Теперь…
Слезы блеснули на все еще красивых, впалых глазах графини.
– Теперь я чувствую, что принесла ее в жертву и весь ужас своей вины перед ней… Боже, за что это все!..
Графиня замолкла, подавленная тяжестью выпавших на ее долю испытаний.
Я чувствовал, как мало действительны утешения для горя этой женщины, а потому, как это обыкновенно делается, стал расспрашивать ее, интересуясь и входя в обсуждение подробностей жизни графа, давая матери возможность полностью высказать весь тяжкий гнет создавшегося положения. Я сам едва мог скрыть свое волнение, узнав, что граф был в К-ом университете, откуда был увезен позапрошлой осенью вследствие участившихся припадков, после того, как однажды скрылся из дома ночью и вернулся лишь к утру, напугав мать. Мое подозрение, что граф и Эрик одно лицо, укреплялось с каждой минутой. В то же время, я испытывал мучительное колебание между желанием сообщить известное мне из дневника Мары и каким-то смутным чувством, мешавшим мне выдать тайны ее дневника, а также опасением увеличить тревогу матери, так как пришлось бы вплесть еще много загадочного в канву фактов и сообщить, кто именно покоится в дорогой ее сыну могиле.
Еще утром этого дня граф собственноручно поливал цветы на могиле, где уже установлены были мраморный крест и ограда.
На мои вопросы графиня сообщила мне, между прочим, интересную подробность болезни графа. В детстве возле мальчика наблюдались странные явления: предметы приходили в движение без всякого к ним прикосновения, слышались шорохи, стуки, иногда даже звуки шагов, мальчик с криком просыпался по ночам, потому что что-то невидимое стягивало с него одеяло и потрясало кровать. Явления эти с перерывами длились около двух лет, потом стали затихать и исчезли совсем на 13-м году его жизни. Затем значительно позже, в возрасте 18 лет, граф стал писать стихи, причем, по-видимому, совершенно бессознательно. По крайней мере, глаза его никогда не смотрели на бумагу, в начале писания рассеянно устремлялись куда-то вдаль, затем закрывались, а рука продолжала набрасывать стих за стихом, иногда с поразительной быстротой…
В первый раз испуганная графиня пробовала разбудить сына, но это вызвало сильнейший сердечный припадок, завершившийся глубоким обмороком, а потому от всякого вмешательства в этот процесс пришлось отказаться. В то же время обозначилась та форма болезни, которой граф страдает до сих пор, то есть болезненные припадки, во время которых граф становится другим человеком, иногда о самом себе говорит в третьем лице, смутными намеками отрывочно упоминает о чем-то, в действительности никогда не происходившем, порой беседует с кем-то невидимым, а главное, терзается муками совести за какое-то небывалое преступление.
Эти сообщения крайне поразили меня и, если бы не полное мое доверие к графине, я никогда бы в то время не поверил их возможности. Прощаясь, я, очень заинтересованный, спросил, не осталось ли образчика стихотворений графа. Графиня отвечала утвердительно и, попросив меня подождать, вскоре принесла небольшую тетрадку.
– Это мной переписано, – сказала графиня, передавая ее мне. – Я нахожу поэму очень красивой, но, быть может, я, как мать, пристрастна. Прочтите, если вам интересно, и судите сами.
Пройдя в спальню, я с любопытством раскрыл тетрадку, не ожидая, впрочем, ничего особенного в литературном отношении.
«Прометей и Эвника» было заглавие, данное, по всей вероятности, самой графиней. Банальность темы еще более укрепила мою уверенность в слабости произведения, но тут мне вспомнилось красивое стихотворение, написанное Эриком в тетрадке Мары. «Если Эрик и граф одно лицо, то поэма должна быть хороша», – подумал я и с интересом взялся за чтение. Изумление мое и восхищение перед литературным талантом графа возрастали с каждой страницей. Быть может, получив разрешение, я впоследствии напечатаю поэму, пока же не могу отказать себе в удовольствии вкратце передать ее содержание. К моему рассказу она имеет то отношение, что является первым объективным доказательством тождественности ее автора с героем печальной повести Мары. Отличительной чертой поэмы графа считаю ее образность. В поэме нет ни одного отвлеченного стиха, граф в буквальном смысле мыслит в ней образами.
Начинается она описанием народного собрания в древней Элладе, где Прометей с потрясающей силой и подъемом призывает народ на геройскую борьбу с богами, обладателями священного огня. Народ рукоплещет, но более красивой речи, чем ее содержанию.
Прометею отвечают представители философских школ стоиков, эпикурейцев и скептиков.
Эти речи изумительны, главным образом тем, что философское умозрение облечено с небывалым искусством в чисто конкретную форму притч, ярких, образных и сильных. Ни одного отвлеченного термина. После последней, насмешливой речи скептиков толпа рукоплещет ораторам и осмеивает Прометея.
Во второй главе изображена лунная ночь над дворцом Прометея. Это чисто оперной красоты сцена. Прометей сидит на скамье перед статуей Зевса Громовержца и думает свои горькие думы о постигшей его неудаче. Тут к нему является дотоле неведомая Эвника. Она заявляет, что слышала его благородную речь и малодушные клики толпы, что готова идти за ним, разделить с ним все опасности пути и вместе с ним, если нужно, погибнуть.
Восхищенный Прометей прижимает девушку к груди, но от ее услуг отказывается. Ему труднее будет достигнуть цели, страшась за нее во всех испытаниях. Но тот, кого будут ждать уста Эвники, не устрашится и гнева богов.
Наступает рассвет; с этими словами и звуками хвалебного гимна Прометей покидает опечаленную Эвнику и, благословляемый ею, идет на подвиг.
Третья глава полна трогательного лиризма. Прикованный к скале Прометей, отчаявшись в возможности победить богов, в бессонные ночи среди тяжких мук старается навеять на далекую от него Эвнику сладкие, волшебные сны. Автор, неподражаемо играя стихом, дает несколько видений, достигающих спящей Эвники, но каждый раз обрываемых являющимся страшным образом прикованного Прометее. Эвника в слезах просыпается. Видения все красивее следуют одно за другим, но каждый раз с возрастающей силой обрываются, заслоненные фатальным образом истерзанного героя. Эвника в ужасе просыпается и бежит в горы.
Четвертая глава изображает ее преодолевшей все трудности пути, возле скалы Прометея, которого она тщетно старается освободить, не имея сил разбить цепи.
В пятой главе – олимпийское собрание богов, которому Гермес докладывает о подвиге Эвники. Боги поражены его рассказом. Чувствуется их невольное восхищение. Зевс спрашивает, хороша ли она. Гермес дивными стихами дает пленительный образ Эвники. Боги решают освободить Прометея и признать его и Эвнику достойными священного огня, но против этого восстают ревнивые богини и поднимают такую бурю протеста, что богам приходится отменить первоначальное решение.
Шестая глава изображает царство грез бога снов, Морфея. Бог в грусти сидит и размышляет над тем, что нет ни на земле, ни на Олимпе ничего столь красивого, столь благородного, что достойно было бы разделить с ним одиночество его обители. Он с нетерпением ждал возвращения своего певца, сказочника Эола, чтоб забыться под чарующий рокот арфы. Возвращается Эол, но его арфа издает странные, неслыханные звуки. Граф с неподражаемым мастерством дает описание грустных прелюдий Эола, завершая их с возрастающим эффектом красивыми фразами:
И впервые печалилась арфа Эола…
И впервые заплакала арфа Эола…
И впервые порвались Эоловы струны…
Разгневанный бог требует объяснения. Тогда Эол повторяет в очаровательной вариации рассказ Гермеса.
Восхищенный Морфей впервые сам вылетает из сонного царства с Бореем, Нотом, Эолом и Зефиром и мчится к скале Прометея. Здесь он освобождает героя и возносит его и Эвнику в царство мечты.
Меня поразила художественная самостоятельность обработки этого старинного сюжета, в который графу удалось вложить новый смысл, бьющая по нервам красота, сила и неподражаемое изящество стиля, а также факт совпадения мотивов поэмы с грезами Эрика в его последнем свидании со Станкой.
XV
Я размышлял над благодарностью поэмы для оперной обработки и было уже довольно поздно, когда мне послышался легкий стук в окно.
Признаюсь, что к этому вечеру в необычайной обстановке мраморного поместья я уже стал ощущать загадочную атмосферу, о которой говорила графиня, и нервы мои были напряжены.
Окно первого этажа было довольно высоко, так как под жилым помещением был еще полуподвальный этаж, а потому раздавшийся стук поразил меня. Инстинктивно, должно быть, я задул лампу, хотя в следующий момент мне стало досадно за обнаруженную трусость.
На дворе было лунно. Окно, где раздался стук, находилось на теневой стороне, но я все же тотчас узнал Федору и осторожно открыл его, заметив, что Федора стояла на маленькой лестничке.
– Что случилось? – спросил я, вглядываясь в удивительно бессмысленное, полуженское, полумужское лицо Федоры.
– Ходыть, панычу, я покажу вам щось.
– Покажешь? Где? Почему так поздно?
– Ходыть, – еще раз бесстрастно и тем более таинственно произнесла Федора, видимо, отказываясь от объяснений.
– Разве опять чуску попсувало? – пробовал я пошутить, чувствуя, однако, возрастающее волнение.
– Ходыть, – опять повторила Федора.
– Хорошо, сейчас выйду.
В саду между холмами аллеи на меня пахнуло приятной свежестью и ароматом лилий.
По усыпанным белым песком дорожкам Федора шла передо мною странной, неслышной, почти кошачьей походкой и, не знаю зачем, держала меня за рукав. С мраморных мостов свешивались уже распускавшиеся лозы дикого винограда и бросали длинные тени, между которыми поблескивали желтоватым сверканьем капли росы на высоких мраморно-неподвижных лилиях.
Мы свернули налево под мостик четвертого холма с итальянской надписью. Там Федора протолкнула меня немного вперед, в то же время придерживая рукою, как бы из боязни спугнуть кого-то.
– Бачитэ? – раздался ее шепот.
При слабеющем медном освещении заходившей луны я увидел могилу Мары, черневший за светом мраморный крест с желтоватым блеском, зубцы мраморной ограды. Тот же медный свет озарял верхушки недавно расцветших яблонь, где только что пели соловьи, но в этот жуткий час замолкли…
Ничего более не видя, я, при некотором сопротивлении все еще державшей меня Федоры, продвинулся на шаг далее из-за холма и тогда увидел графа.
Он стоял возле ограды в странной позе, подавшись немного вперед и протянув руки. За светом мне не видно было лица.
– Бачитэ? – еще раз шепнула Федора.
– Я вижу графа, – отвечал я, чувствуя, однако, по интонации шепота, что она указывает мне на что-то другое.
– А барышню?..
– Какую барышню? – шепнул я и вздрогнул, поняв, о ком она говорит.
– Покойныцю.
– Что ты говоришь?.. Где?
– Над могылкою дывиться… Як жива стоить, тильки то колыхаэтся, як з витру.
Сердце у меня билось, хотя я ничего не видел.
– Як я до вас шла, то ще тильки туманом над могылкою яснило, – с необычайной для нее быстротой лепетала Федора, – а теперечкэ прохвара (привидение) как есть…
Я смотрел и видел только, как граф медленно, но с протянутыми руками склонился на колени, и тотчас же Федора зашептала скорее с изумлением, чем со страхом:
– Дыбиться: до графа поддалась… схыляется до него… Ой, мамонько… Як поховалы (похоронили), так и есть… и покрывець бачу и намысто (ожерелье) блискае…
Волнуясь, я смотрел напряженно и со страстным желанием увидеть то, что видела Федора. Луна заходила, становилось темней…
Кажется, граф прошептал что-то, но что, я не слышал, хотя нас разделяло не более пятнадцати шагов. В тот момент, когда заходящая луна бросила последний тающий блеск зловеще медного света, он медленно повернул голову так, что в виде силуэта был виден его профиль, и тогда я услыхал или угадал по движению губ три слова:
– Я жду тебя…
Руки его опустились и голова поникла к мраморной решетке.
Стало значительно темней и было совершенно тихо, даже сверчков нигде не было слышно.
Так прошло несколько томительных мгновений… Наклоняясь к самому уху Федоры, я шепнул:
– Видишь ли еще что-нибудь?
– Ни, зныкло до земли, – так же тихо отвечала она.
Мы в полной неподвижности ждали еще несколько минут. Затем граф поднялся и медленным шагом удалился.
– Нэ сдужае вин, – с равнодушием сказала Федора.
– Ты думаешь, что граф умрет? – спросил я и потому ли, что какое-то мрачное предчувствие было у меня тогда, но только вопрос мой прозвучал так серьезно, точно Федоре это действительно могло быть известно.
– Помрэ, – отвечала она уверенно и равнодушно.
Я ничего не отвечал… Федора молча удалялась, когда я нагнал ее и попросил никому не говорить о виденном, на что она так же молча кивнула головой.
Затем я направился к Мраморной комнате. Из-за кустов, как из церкви, блеснули горящие лампады, странные лампады, сиявшие, казалось, непостижимо ярко в эту ночь, освещая всего лишь мраморные стены кругового коридора, но так жутко, торжественно, одиноко и скорбно, точно за стенами стоял гроб усопшего…
Под мраморной комнатой подвала не было: пол помещения приходился у самой земли, почему я мог особенно отчетливо видеть освещенные коридоры. Оба они сходились полукругами к огромным, из сплошного стекла дверям комнаты, бывших единственным (если не считать окошечек пред лампадами) ее освещением. Выходили они на низкую мраморную веранду, реставрированную по воле графа.
В щелях тяжелых, сдвигавшихся на ночь шелковых портьер не было света. Спит ли граф? Довольно долго я прислушивался, но, не слыша звуков, решил вернуться в свою комнату, хотя чувствовал ту степень нервной взвинченности, при которой о сне не могло быть и речи.
У себя я долго и сосредоточенно думал, почему Федора и граф несомненно видели нечто, чего не мог увидеть я. Эти мысли волновали меня, потому что я инстинктивно сознавал, что идея коллективной галлюцинации, которую услужливо предлагал мне рассудок, недостаточна. Я чувствовал тут что-то другое, что властно вторгалось в систему представлений позитивного миропонимания и к чему не могла приладиться «аперцепирующая масса», как выражаются психологи. Результатом этого был хаотический разброд идей, к которому присоединялось еще какое-то мучительное беспокойство.