Текст книги "Мраморное поместье (Русский оккультный роман. Том XIII)"
Автор книги: Поль Виола
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
В этих размышлениях прошло не менее часа, на дворе начинало сереть, когда какой-то музыкальный звук привлек мое внимание.
«Не досиделся ли я до галлюцинаций?» – была моя первая мысль. Нет, я ясно слышал еще несколько звуков не то цитры, не то арфы. Ведь молодая графиня также слышала музыку, вспомнилось мне. Где бы это могло быть? Я зажег свечу и вышел из комнаты. Довольно долго воровской походкой мне пришлось безрезультатно бродить по коридорам. Звуки были слабые, доносились изредка, что очень затрудняло поиски. Наконец, мне стало казаться, что звучат они откуда-то снизу. Тогда, вспомнив, что в одном из коридоров в полу была дверь, очевидно, со спуском в подвал, я отправился к ней и, к удивлению своему, нашел ее открытой.
Крадучись, я приблизился и заглянул в черную дыру, предварительно за несколько шагов освободившись от свечи. Ни малейшей искры света не видно было в подвале. Я начинал думать, что ошибся в своем предположении, когда до меня донесся тихий, нежный звук.
Должно быть, в человеке глубоко заложена вера в мистику, а также и страх перед ней, или, может быть, нервы мои были уже сильно расшатаны всем предыдущим, но только я вздрогнул при этом звуке и нелепая мысль, что призрак Мары играет в этой полной тьме, на мгновение всецело овладела мной. Потом целый вихрь мгновенных, диких предположений, отголосков всевозможных комбинаций книжной романтики до анархистов и фальшивомонетчиков включительно пронесся в моем разгоряченном мозгу. Впрочем, я довольно скоро овладел собой, продолжая вслушиваться.
Еще несколько звуков раздалось. Теперь я мог различить, что они извлекались на каком-то ударном инструменте, а не на бряцающем, как мне сперва показалось. Скорее всего, это могли быть цимбалы. Звуки были тихие, осторожные, рука, видно, искала какую-то мелодию, иногда мне чудилось что-то знакомое, но неясно…
Я решился, наконец, исследовать их происхождение и, взяв свечу, стал осторожно по лестнице спускаться в подвал.
XVI
Спустившись, я не знал, куда идти: предо мной с двух сторон в тусклом освещении чернели какие-то огромные ящики, кипы перевязанных бумаг, старая кухонная рухлядь…
Вскоре возобновившиеся звуки дали путеводную пить моим блужданиям в огромном подвале со спертым, специфического запаха воздухом.
Я приближался к звукам и, наконец, путь мой был прегражден целой комнатой старой мебели. Виден был красный шелк, потускневшая позолота деревянных локотников заблестела тусклой стариной, и жуткие тени высоко взгроможденных огромных бронзовых канделябров шатнулись по стенам…
Послышался легкий звенящий звук где-то совсем близко.
Высоко подняв свечу и пристально вглядевшись в темноту, я увидел, наконец, фигуру, в которой сперва не узнал графа. Подойдя ближе, я рассмотрел инструмент, за которым он сидел. Это был клавесин, как я узнал позже, нечто очень похожее на рояль, но значительно уже, немного длиннее и с двумя одна на другой лежащими клавиатурами. Почему-то я ни малейшим образом не ожидал встретить графа здесь, а потому на некоторое время в своем изумлении приобрел ту же каменную неподвижность, какая отличала его в этот момент.
Придя в себя, я окликнул графа. Он не шелохнулся. Я подошел ближе и поднес свечу к самому лицу его. Та же неподвижность. Это красивое, тонкочертное лицо казалось восковым и в своей неподвижности производило то же тяжелое впечатление мертвого сходства, каким отличаются восковые куклы, обыкновенно стоящие у дверей балаганных музеумов.
Пламя свечи, колеблясь, отражалось, как в неподвижном зеркале, в его глазах, немного суженных, чуть сдвинутых к переносице и поднятых кверху. В этих глазах и в лице застыло странное выражение. Точно несчастный автомат мучительно вспоминал, вернее, вслушивался в мелодию, которую кто-то ему нашептывал, и искал ее на клавишах. Опять что-то знакомое стало пробиваться в бессвязных звуках клавесина и, наконец, совершенно правильно прозвучало:
Дай умереть, тебя благословляя,
А не кляня…
Могу ли день прожить, когда чужая
Ты для меня?..
Страница из дневника Мары ярко мелькнула у меня в памяти, и в этот момент, не стыжусь сознаться, я ощутил не только подозрение, но и мгновенную уверенность в ее продолжавшейся связи с графом…
Автомат все более и более овладевал мелодией, то подыскивая ее продолжение, то возвращаясь к началу.
«Однако, что же делать? – вскоре подумал я. – Оставлять графа в этом подвале нельзя: значит, необходимо его разбудить и отвести в спальню».
Тогда, вспомнив прием психиатра, я сильно дунул ему в лицо, почему-то назвав его – Эрик.
Молодой человек, как потрясенный, упал на спинку и схватился рукой за сердце.
– Кто меня зовет?.. Ты здесь, да… – шептал он.
Под рукой я чувствовал у него сильное сердцебиение.
Несколько раз несчастный повторял эти бессвязные восклицания и, казалось, хотел о чем-то говорить, но, вглядываясь в меня, замолкал.
Наконец, лицо его приняло нормальное выражение.
– Это вы, доктор? – сказал он, хмурясь и потирая лоб, – но почему мы здесь?
Он удивленно и недовольно оглядывался кругом.
– Что это такое? – он указал рукой на клавесин.
– Это инструмент, на котором вы только что играли.
– Нет, я не играю… и не умею играть… Тут холодно и душно… пойдемте…
Он поднялся, немного шатаясь. Я взял его под руку и мы пошли. Я пробовал задавать ему вопросы: помнит ли он, как попал в подвал? бывал ли в нем раньше? и так далее. Ответы были отрицательно односложные и рассеянные.
В Мраморной комнате было уже почти светло. В ней, кроме мраморной кровати и такого же кресла, маленького столика, двух стульев, была еще оттоманка, стоявшая в это утро перед огромным камином.
Граф опустился на нее, уставившись на тлевшие угли. Я бросил на них несколько поленьев и стал в волнении ходить по комнате. Мучительное недовольство собой овладевало мной. Что я здесь делаю? За что мне так дорого платят, раз я ничем не могу помочь больному? и почему до сих пор я не сделал никаких попыток к этому?
Эти размышления были прерваны шепотом. Я подошел к графу. Глаза его были закрыты и на худом, жалком лице лежало выражение глубокой муки, чтобы не сказать пытки. Он что-то шептал. Я вслушался.
– Я не мог простить тебе одной ошибки, только одной ошибки я не мог простить… Боже мой. Боже мой. Я не мог пожалеть… Я замучил тебя здесь… в этих стенах…
Тогда я решился.
– Что вас мучает, граф? Скажите мне.
– Что меня мучает? – Граф раскрыл глаза, резко вдруг обернулся ко мне и странным, цепким, приковывающимся взором стал вглядываться мне прямо в глаза.
Я смотрел на него, не опуская взгляда, в ожидании чего-то и с тревожным любопытством. Так мне казалось, по крайней мере. Потом, когда прошло несколько секунд, я почувствовал неловкость такого фиксирования и в то же время удивление, почему я не отвожу глаз. Затем к этому удивлению присоединилось какое-то полужелание отвести глаза, которому я, однако, не последовал. Вслед за тем я почувствовал странное состояние в области солнечного сплетения и затылка, точно какую-то вибрацию в этих местах. В то же время во мне возникло некоторое, хотя слабое, как бы подавленное беспокойство при мысли, что меня гипнотизируют. И опять я почувствовал полужелание отвести глаза и опять ему не последовал и понял тогда, что желание это интеллектуальное, но не волевое. Это было странное ощущение какого-то раздвоения. У меня была идея отвести глаза, но эту идею все же нельзя было назвать желанием, потому что воля как будто бы не сливалась с ней. Постепенно я чувствовал, как анализ мой слабеет, а к моим ощущениям присоединяется новое, странное и даже неприятное: я утрачивал чувство времени и не ощущал уже способности его измерения. Тогда же стало исчезать лицо графа, оставалась только блестящая точка одного глаза, на который я смотрел. Эта точка вскоре стала матовой и, все разрастаясь, превратилась в туман. Граф взял меня за руки (это было последнее, что я помнил о нем), и после этого у меня уже не оставалось ни памяти, ни воли, ни идей. Один только туман. Он таял над морем, которое слегка волновалось, хотя я не слышал шума. Скоро его не стало. Голубое море, яркий день, но без солнца, пена, скалы, амфитеатр гор, красивая вилла с зубчатыми стенами, совершенно белая, мраморная… Огромная веранда, волны бьют в стену и в мраморную лестницу и разбиваются в бело-серебристую пыль. Дальше сад, кипарисы, ручей, скамейка. Кто это там? Граф? Кто-то в одежде Евгения Онегина, похожий на графа, но старше, мужественнее, сильнее, решительней. Молодую женщину я не вижу ясно. Она облокотилась о перила скамейки и закрыла лицо рукой. Он что-то спросил у нее, что-то важное. Она закрыла лицо руками. Вот ее руки упали: она смотрит на него. Что-то знакомое в ее лице, совершенно искаженном ужасом. Она падает на скамью и я вижу, как ее тело бьется в тяжелых рыданиях. Он стоит суровый, непреклонный. Боже! когда конец этим ужасным, захлестывающим душу рыданиям? Вот он решился на что-то, берет ее за руки, и тогда она рыдает еще мучительней. Он уводит ее, почти уносит на руках…
Потом много смутных, быстрых, неудержанных памятью картин проносится предо мной. Я вижу Мраморное поместье, всюду строят, тешут мраморные глыбы какие-то смуглые люди. Другие копают землю на клумбы, выносят из оранжерей тропические растения в вазонах.
Все это проносится вихрем, заволакивается туманом, который все темнеет, становится совсем черным, с одним красным пятном. Я вижу, наконец, что это красное – огонь в камине Мраморной комнаты; в комнате ночь, только уголья камина освещают двоих. Опять тот же незнакомец, но только в офицерской форме и белом парике. Одет он, как Герман, и сидит в мраморном кресле возле огня. Она на скамейке у его ног, опирается рукой на его колени. Оба смотрят на огонь. Он кажется престарелым, она больной. Не глядя на него, она тихо и грустно о чем-то говорит. Он бледнеет, закрывает глаза и я вижу, как острые белые зубы закусывают губу, и алая капля выступает на ней. Она вдруг подымает взор, посмотрев на него, вскакивает на ноги, охватывает его голову руками, жмет ее к груди и покрывает его лицо поцелуями. Так они замирают пред слабеющим огнем. Потом он медленно освобождается, гладит ее щеки рукой, целует в лоб и медленно уходит.
Она едва сидит на скамейке и смотрит на тлеющий огонь. Красное пламя, недвижимое, потухающее… Взор ее тонет в нем, как в глубокой дали, она что-то видит и не знает, как слезы каплями, медленно, перерывами, скользя и искрясь, падают на белое, кажущееся алым платье. Все темнее становится: я вижу одни только грустные глаза… глаза Мары…
Потом третья картина выплывает предо мной. Сперва я вижу только одну восковую тонкую свечу. Она стоит на большой толстой церковной свече с золотым плетением. Эта последняя в центре серебряного большого светильника. Потом я замечаю черный клобук, желтое лицо старого монаха, шевелящиеся губы, аналой и пред аналоем ярко освещенный треугольник. Кругом темно. Я вглядываюсь в треугольник и вижу, что это головная сторона крышки большого мраморного гроба. Где это? Я вглядываюсь в темноту и тогда замечаю его, и, кажется, я вздрагиваю от ужаса, взглянув на это лицо.
Он смотрит широко раскрытыми, но страшно впалыми глазами на свечу. Руки дрожат, слегка опираясь на гроб, потом он проводит ими по лбу, хватается за голову, точно вспоминает что-то. Какая-то мысль проносится в его безумных глазах. Скорбная складка рта становится вдруг властной, решительно хмурятся брови. Он схватывается руками за кант гробовой крышки и силится поднять ее.
Я вижу, как страшно напрягается его тело, белые зубы вонзаются в губу и кровь стекает по подбородку.
Тяжелая крышка начинает медленно подыматься и вскоре тяжело падает на огромный черный стол.
Несколько монахов подбегают к нему, что-то говорят робко и почтительно, удерживая его за руки. Он отстраняет их движением, в котором еще чувствуется привычная власть, потом осторожно приподымает саван, с ужасом отшатываясь, смотрит на ее лицо – прекрасное, изваянное величественным резцом смерти. Странная улыбка кривит углы его рта, он гладит ее щеки руками, силится осторожно поднять мертвое тело и не может. Монахи подбегают к нему, между ними завязывается ужасная борьба над трупом, я слышу его смех, картина туманится в моих глазах, но страшный смех звучит все яснее…
Кто-то зовет: «Доктор».
Я пришел в себя и увидел пред собой искаженное лицо графа. Это он так смеялся, сидя на оттоманке.
Мои руки уже были свободны, но несколько мгновений я не мог двигаться.
Графиня трясла меня за плечо и кричала: «Доктор! Доктор!»
Я слышал и ее голос, и слабеющий смех графа, но никак не мог осознать с полной ясностью, где я нахожусь, а потом, уже сознавши, не мог сделать волевого усилия, чтобы овладеть собой… Когда, наконец, вернулось самообладание, краска стыда залила мне лицо. Я кинулся к больному.
XVII
С графом случился тяжелый сердечный припадок. Мне пришлось прибегнуть к очень сильным средствам, после которых он погрузился в глубокий сон, а я остался с двумя потрясенными женщинами. Леночка плакала, старая графиня, крепясь, расспрашивала меня о происшедшем. Особенно поразило их состояние, в котором они застали меня. Не зная, возможно ли рассказывать при молодой женщине о своем страшном видении, я сослался на внезапные недомогания, которым наследственно подвержен, но, оставшись наедине со старой графиней, не счел возможным скрывать от нее истину, умолчав лишь о происходившем на могиле Мары. Врачу во всех положениях необходимо сохранять самообладание и активность, вот почему происшедшее со мной сильно смутило меня и казалось чем-то вроде скандала.
Графиня сейчас же заметила связь между моими видениями и стихотворением Мраморной комнаты.
– Разве это не объективные данные? – с тяжелым вздохом спросила она.
– Можно держаться и другого мнения, графиня. Вам представляется, что и стихи, и видение имеют общим источником какой-то нам неизвестный факт; возможно, однако, что стихи-то и вызвали в фантазии графа ряд видений, им мне переданных. Что же касается самих стихов, то им, конечно, могло что-нибудь соответствовать в действительности, но в этом уже не оказывается ничего таинственного.
Графиня грустно покачала головой.
– Конечно, доктор, все можно толковать и так, и иначе, но старое мое сердце материнское не обманывается, и в этой проклятой усадьбе нам что-то угрожает.
Мы долго говорили. Желая поддержать столь нужное самообладание графини, я старался разубедить ее, хотя сам тогда мало верил тому, что говорил, находясь под сильным впечатлением всего пережитого и обладая значительно большим числом тех объективных данных, доказательность которых тщательно оспаривал, главным образом, чтобы замаскировать необъяснимое чувство стыда, мной овладевшее.
В течение двух последующих дней, ввиду сердечной слабости у графа, я приписал ему полную неподвижность, которой он безропотно подчинился, находясь в состоянии полнейшей апатии и мрачного безразличия.
Я очень много передумал за эти дни, мысленно переживая не только все происшедшее в усадьбе, но и каждую страницу дневника Мары. Теперь у меня не было сомнений в том, что граф и Эрик одно лицо, и лишним доказательством их тождественности было одно маленькое обстоятельство, о котором я забыл упомянуть. Во время последнего припадка графа молодая графиня прибежала в капоте с небольшим вырезом, и тут я совершенно бессознательно заметил и вспомнил лишь позже, что у нее была «большая родинка как раз в той ямочке на груди, где горло кончается».
Меня волновали, однако, гораздо более глубокие коренные вопросы человеческого миропонимания, и то, что немцы называют Kardinalfrage der Menschheit[6]6
Кардинальный вопрос человечества (нем.).
[Закрыть], во весь свой гигантский рост стояло предо мной.
На третий день я должен был побывать в больнице. После работы Каганский всегда любил поболтать за стаканом чая и рюмкой вина. Сознание своей пригодности на склоне лет все еще стоять во главе больничного дела, видимо, очень льстило старику, ставшему разговорчивым и общительным. В этот день, хоть я и спешил возвратиться в «Мраморное», но отказать ему в обычной беседе не решился, и тут-то Каганский, старожил этих мест, рассказал мне, что знал из истории «Мраморного поместья».
Никогда ни до, ни после ни один рассказ не произвел на меня такого впечатления, как этот. Причины слишком ясны, чтобы стоило о них распространяться. Вот что я узнал.
В начале 19-го столетия Мраморное поместье входило в состав необъятных владений одного молодого русского князя. Мраморным оно стало называться со времени его женитьбы, когда от берегов Сицилии с невероятными трудностями были доставлены огромные мраморные глыбы. Там же князь нашел и жену. У будущей княгини оказалось прошлое, в котором она чистосердечно покаялась своему жениху. На князя это произвело тяжелое впечатление, однако, он решился все забыть и простить с тем, чтобы княгиня навсегда рассталась с родиной.
Князь рыцарски сдержал слово. Все возможное, дабы облегчить жене разлуку с родиной, было сделано.
Кроме фонтанов, оранжерей с тропическими растениями и Мраморной комнаты, князь собирался выстроить целый дворец из сицилийского мрамора, однако не успел этого сделать.
Княгиня вскоре заболела тоской по родине и тут между молодыми людьми началась взаимная пытка. Сперва это было тяжелое молчание. Князь, видя молчаливую грусть жены, таил муки ревности к ее прошлому, княгиня ни слова не говорила о родине.
Затем начались разговоры, подслушанные слугой-итальянцем, а впоследствии им рассказанные. Горькие слова срывались с обеих сторон, кончались долгими рыданиями княгини при тяжелом молчании князя. Потом было примирение и раскаяние с обеих сторон, но ненадолго.
Эта тяжелая жизнь стала гибельно отражаться на здоровье молодой женщины, а суровый непривычный климат довершил дело, и когда, наконец, князь решился везти жену на родину, она была уже в таком состоянии, что в условиях того времени это оказалось невозможным.
Вскоре княгиня умерла, а несчастный князь еще некоторое время терзался укорами совести, и, наконец, покончил с собой в припадке умоисступления, как тогда говорили.
Старый итальянец-слуга уверял, что сам видел через окно Мраморной комнаты, где в это время находился князь, призрак княгини, написавшей стихотворение на одной из стенных плит.
На следующее утро стихов не оказалось, но князь приказал начертать их золотом на мраморе в том виде, в каком они до сих пор сохранились.
В припадке умоисступления в ночь самоубийства он стер последние две строфы. Что же касается других стихов, то, говорят, они были написаны князем еще задолго до болезни жены.
Так рассказывал Каганский, удивляясь глубокому впечатлению, производимому на меня его словами.
Не было, однако, ни времени, ни охоты пускаться в объяснения, с которыми я, извинившись, просил обождать.
Превосходные лошади графини мчали меня в мягком ландо среди тихих, долго не увядавших весенних сумерек. Внизу ночь уже начала свое медленное таинственное завоевание и армия легких теней захватила все прикрытия. В тишине воздух весь золотился. Возле старой башни еще розовели верхушки цветущих яблонь, а темно-бронзовый крест сиял, казалось, собственным светом.
Иссиня-черные крылья ворона в красноватых отблесках отливали лиловым, он казался огромным, особенно клюв, точно черное долото на оранжевом зареве заката. Мрачная птица пропустила нас в недвижном молчании.
Я испытывал в эти минуты настроение, доступное, кажется, только молодости, когда душа, вся полная переживаниями напряженного долгого дня, особенно хорошо чувствует эту полноту, наслаждается ею и вместе с тем чувствует смутно и наслаждается почти всегда бессознательно присутствием огромной всепроницающей тайны под необъятным куполом неба, над потемневшими, влажно дышащими цветами, среди таинственного течения надвигающейся ночи, в гигантских объятиях несгорающего заката… Под влиянием рассказа Каганского, я ощущал эту тайну с особой явственностью. Теперь для меня выяснилось значение моих видений, странным фантастическим светом озарялась болезнь графа, вспоминалось тяготение Мары к югу, и самые сказочные возможности кружились в голове.
В усадьбе меня ждало новое известие. Графиня сообщила, что у графа повторился один из его припадков, он много бредил, но довольно бессвязно. Графиня могла лишь разобрать терзание совести в его словах. Затем, в полусознательном состоянии узнав мать, он стал горячо просить разрыть склеп, находящийся, по его словам, под холмом с итальянской надписью.
– Я уже знаю по опыту, что, если не будет исполнено его желание, то даже в сознательном состоянии он будет мучиться и упрекать меня. Обыкновенно он говорит: «Я о чем-то просил, тебя, мама, а ты не исполнила…» Он как дитя… – вздохнула графиня.
Поговорив, мы решили, ввиду вероятных для графа потрясений, воздержаться пока от вскрытия склепа в ожидании вторичного напоминания с его стороны, каковое, впрочем, очень скоро последовало.
Уже на следующий день, в больнице, я получил от графини записку с просьбой приехать немедленно: «Сын потребовал вскрытия склепа, отказать не было возможности, – писала графиня. – Работа сейчас начинается, я очень беспокоюсь…»
День клонился к вечеру. Независимо от записки графини, я собирался ехать в усадьбу в этот обычный час и это было ей известно.
Если графиня все-таки решила поторопить мой приезд, то, вероятно, беспокойство ее достигло высших пределов, соображал я, а потому поехал, не теряя ни минуты времени, с чувством возрастающей тревоги и готовый ко всему худшему.
XVIII
Потрясающая действительность ожидавшей меня фатальной ночи все же далеко превзошла мои ожидания.
Кучеру, видимо, была дана особая инструкция, ибо обычная, достаточно быстрая езда на этот раз превратилась в какую-то бешеную скачку.
На западе залегали грозовые тучи, солнце еще не зашло, но скрывалось за ними, и оттого в этот день рано завечерело. Мы почти в карьер мчались мимо башни, но под пригорком ее одна из лошадей оступилась и, пожалуй, упала бы, если б не опытность кучера, ловко подхватившего ее вожжами. В этот момент ворон, должно быть, испуганный быстротой езды и случившимся, сорвавшись с бронзового креста, беспорядочным волнистым взлетом громко захлопал широкими крыльями над нашей головой, издавая карканье, тем более неприятное, что обычные низкие грудные ноты перебивались какими-то срывавшимися, высокими, тревожно-резкими выкриками. Нервы мои были, вероятно, не в порядке в то время: по крайней мере, я помню, что птица показалась мне отвратительной, а крик ее зловещим.
У крыльца поджидавший меня слуга с невозмутимой выдержкой доложил:
– Ее сиятельство велели мне проводить вашу милость к усыпальнице, где сейчас производятся работы.
Минуя провожатого, я почти бегом очутился у склепа.
В освещении узкой полоски багряного заката под чернью грозовых туч, между двумя холмами виднелась группа людей и блестели несколько фонарей. Обе графини и граф стояли возле колонн под мостиком, ближе всех к рабочим, разбивавшим кирками кирпичную стену, которой была замурована дверь склепа. Земля, маскировавшая кладку, уже была отброшена.
На некотором расстоянии в почтительном молчании собрались почти все слуги усадьбы.
Обе женщины встретили меня движением, в котором выразилось напряженное ожидание помощи в этот момент. Впрочем, Леночка, все время прижимавшаяся к тетке, не решаясь подойти к мужу, вскоре опять перевела на него свой испуганный взор и в этом положении застыла.
На благородном лице старой графини выражалась подавленная тревога и решимость покориться судьбе. Она сообщила мне, что рабочие, среди которых о Мраморном поместье ходило много толков, отказались было разрывать склеп, особенно предвидя, что работа затянется до ночного времени. Тогда произошло то, чего не могла предвидеть и графиня, хорошо знавшая сына.
Граф молча вышел к рабочим и, подойдя, положил одному из них руку на плечо. Эта рука так сжала плечо парня, что мужичок застонал и, испуганно взглянув в мрачные глаза графа, упал на колени. За ним грохнулись в ноги и четверо его товарищей.
– Ваше сиятельство… отпустыть… Зделайтэ мылость…
– Работать! – отвечал граф таким голосом, от которого вздрогнули пять человек и, переглянувшись, молча взялись за лопаты.
Графиня передавала мне подробности шепотом, в котором к волнению, кажется, еще примешивалась некоторая доля материнского восхищения.
Я отошел на несколько шагов, чтобы увидеть лицо графа. Оно было бледно, брови сдвинуты и новое выражение властности поразило меня в нервно кривившихся губах. Глаза блестели, неподвижно устремленные на медленно разрушавшуюся каменную стену.
У графа жар, подумал я и, подошедши на правах врача, взял его за руку. Кажется, он не заметил этого. Рука была горяча, а пощупав пульс, я нашел удар медленным и напряженным. Встревоженный неблагоприятной комбинацией показаний и стараясь не выражать этого на своем лице, я инстинктивно посмотрел на Леночку и, заметив истерическую напряженность в ее взгляде, решил, что в эту ночь придется иметь дело с двумя больными.
Подойдя к старой графине, я шепнул ей свои опасения и советовал удалить невестку.
– Я уже пыталась, – отвечала графиня, – она не захотела.
Оставалось ждать событий. Гроза быстро заволакивала небо, надвигаясь в полной тишине и безветрии. Становилось все темнее; в тусклом свете фонарей множились и разбегались огромные тени работавших рук, желтели лица и блестели глаза стоявших поодаль полукругом людей. Работа быстро подвигалась; оставалось отмуровать не более полуаршина нижнего края дверей. Кирки, разбивая стену, порой ударялись о двери; тогда отваливались куски облепившего их глиняного раствора и обнажался цинк, на котором блестели царапины. При этом в напряженной тишине двери склепа глухо и неприятно отзывались на удары.
Так в полном молчании прошло несколько тяжелых минут, когда раздался первый раскат грома и вслед за ним еще два, из которых потрясающим грохотом прозвучал последний.
Рабочие, бросив кирки, крестились.
Прошло полминуты: они не трогали кирок. Кто крестился, кто стоял, опустив глаза в землю.
Я понял, что это означало отказ от работы, и соображал, как вмешаться в дело и как поступить, когда раздался голос графа, при котором все мы вздрогнули.
– Эй, люди, – крикнул граф, поворачиваясь к слугам, и чем-то странным, каким-то отзвуком прошлого властительства прозвучал этот окрик, и так же странно, точно давно привыкшие к этому властному велению, люди графа, как один человек, бросились к нему и обступили, преданные, сплоченные, в ожидании малейшего знака, готовые на все.
– Окружите их.
Слуги стали двумя шеренгами возле дверей, быстро и в полной тишине. Очутившись между ними, рабочие испуганно переглянулись, но, встречая сдвинутые брови и сверкающие взгляды, говорившие лучше слов, молча взялись за кирки.
Граф по-прежнему неподвижно смотрел на работу, но по иногда вздрагивавшему фонарю в его руке можно было понять, в какой степени нервного напряжения он находился.
Изредка гремело над нами, и яркое сверкание освещало его бледное лицо, кривившиеся губы и напряженный лихорадочный взгляд. Никто из рабочих не смел ни на мгновение прервать работу, и, после раскатов грома, в полной тишине по-прежнему бегали огромные тени рук, и под удары кирок глухо отзывались двери склепа.
Леночка плакала на плече тетки, и я с облегчением заметил это благоприятное разрешение нервного кризиса, в котором она находилась.
Так прошло несколько минут напряженного ожидания, в течение которых никто не сказал ни слова, никто не шелохнулся.
Для объяснения последовавшего, я должен сказать, что пол склепа оказался несколько выше уровня земли; к нему вели три ступени. Вот почему, когда граф бросился к раскрытым дверям, то его фигура не заслонила толпе того, что оказалось в склепе.
Случилось это таким образом. Было уже совершенно темно, когда рабочие, отбросив последний кирпич, остановились в нерешительности пред освобожденной дверью. По знаку графа двое слуг схватились за ручку дверей, стараясь раскрыть их, но, залитые местами глиняным раствором, они не сразу поддались.
Когда же, наконец, двери раскрылись, граф с фонарем первым бросился вперед. Я преградил ему дорогу и таким образом очутился спиной к склепу. Хотя физически сила моя довольно значительна, граф, однако, с легкостью отбросил меня в сторону и подбежал к дверям.
Только тогда я повернулся, и в то же время раздался сдавленный крик ужаса отшатнувшейся толпы, и полное молчание наступило затем.
Я также, кажется, вскрикнул, не веря своим глазам, не то от ужаса, не то от изумления.
В дверях перед ступеньками склепа стоял граф, высоко подняв фонарь над головой, а за ним в глубине склепа виднелась белая фигура женщины. Я вскрикнул, потому что это была Мара…
– Прохвара (привидение), – раздался в гробовом молчании звучавший странным спокойствием голос Федоры.
– Станка!.. Станка!.. – простонал полный не то радости, не то отчаяния голос графа, и с этими словами он бросился в склеп.
В два прыжка последовав за ним, я еще слышал вопль Леночки, затем упавшей в бессознательном состоянии на руки женской прислуге. Все остальное представилось мне каким-то страшным кошмаром и действительно походило на кошмар.
Прежде всего, я понял, что поразившее меня было не призраком Мары, а мраморной статуей женщины, поразительно на нее похожей, но это, кажется, нисколько не уменьшило чувства даже не изумления, а какого-то дикого хаоса, охватившего меня несмотря на то, что мысль о графе, мысль врача о больном, уже снова овладела мной. И все-таки чувство хаоса, несознания действительности, чувство сна, лишенного масштабов возможности, оставалось во мне, потому что сам граф был частью этого сна, вернее, кошмара.
Но где же он был? Ворвавшись в склеп, я думал найти его у ног статуи, на которую смотрел, но его не было. Тогда я оглянулся.
Справа от дверей фонарь графа горел на аналое, ярко освещая треугольник. Кругом было темно. Вглядевшись в треугольник, я понял, что это головная сторона крышки большого мраморного гроба. Вглядевшись в темноту, я заметил его и, кажется, вздрогнул от ужаса, взглянув на это лицо. Он смотрел широко раскрытыми, но страшно впалыми глазами на фонарь. Руки дрожали, слегка опираясь на гроб. Потом он провел ими по лбу, схватился за голову, точно вспомнив что-то. Какая-то мысль пронеслась в его безумных глазах. Скорбная складка рта стала вдруг властной и решительно сдвинулись брови. Он схватился за кант гробовой крышки и силился поднять ее. Я видел, как страшно напрягалось его тело, белые зубы вонзились в губу и кровь стекала по подбородку…