355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Кириченко » Четвертый разворот (сборник) » Текст книги (страница 4)
Четвертый разворот (сборник)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:35

Текст книги "Четвертый разворот (сборник)"


Автор книги: Петр Кириченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

ИСТИНА

Была Нина Викентьевна строга в суждениях, говорить могла решительно обо всем, и даже в любви понимала больше других, и однажды в учительской, где порой возникали всевозможные разговоры, сообщила коллегам – и, надо сказать, очень к месту, поскольку речь шла об измене, – что любит только своего мужа. В необъяснимом волнении она встала из-за стола – белое лицо ее стало еще строже, а кончик носа сделался мраморно-прозрачным.

– Не хочу даже слышать ни о каких изменах! – сказала она так, словно бы говорила не с такими же учителями, а с пятиклассниками. – Люблю только своего мужа! Люблю безумно!..

На это никто из учителей ничего не ответил, и в комнате стало тихо. А Нина Викентьевна погрустнела и задумалась, очевидно желая показать, что любить «безумно» может только она и что любить так – тяжело. Вполне могло быть, что ей и впрямь было тяжело: Петров был у нее вторым мужем, и все знали, что Нина Викентьевна его «вылепила», «сделала». Об этом не раз признавалась она коллегам, приговаривая, что не понимает, как и отчего в иных семьях случаются скандалы и выяснения отношений.

– Не понимаю, – говорила она, – и не скрываю своего непонимания.

Некоторые, слушая Нину Викентьевну, завидовали ее решительности и настойчивости и сомневались – так ли они обращаются со своими мужьями; другие слушали и ничего не думали, а были и такие, которые отмахивались...

– Вы пустили на самотек свою жизнь, уважаемая коллега, – отчитывала, бывало, Нина Викентьевна какую-нибудь молоденькую учительницу, – забыли элементарное правило: без труда ничего не произойдет. Детям мы вбиваем именно это, а сами игнорируем. Труд, уважаемая, только труд делает человека человеком. Постоянный, каждодневный! – говорила Нина Викентьевна так, будто высекала эти слова на граните. – Жить надо с полной отдачей!

Что можно было ответить на эти справедливейшие слова? Ничего, и часто именно так и происходило. Коллеги отмалчивались, а Нина Викентьевна радовалась победе.

В учительской знали, что Нина Викентьевна, выйдя замуж за Петрова, сначала внимательно присматривалась, прикидывала, что надо сделать и откуда начать, а после принялась за дело. Из ее слов стало ясно, что Петров до женитьбы мало что умел, а понимал и того меньше. Но уже через год семейной жизни он привычно брал нож в правую, а вилку в левую руку; крахмальная салфетка лежала у него на коленях. Он смирился с тем, что Нина Викентьевна запретила встречаться с товарищами, собственно, она и не запрещала, но постоянно твердила, что женатый человек должен посвящать все свое время семье.

– Разве-это не так? – спрашивала она мужа. – Разве...

– Так, – спешил согласиться Петров, вздыхая. – Другие люди, правда, встречаются...

– Каждый живет своим умом! – говорила Нина Викентьевна, перебивая мужа. – Это истина!

Петров снова кивал, а Нина Викентьевна продолжала развивать мысль о том, что никакие встречи ни к чему хорошему не приводят. Часто от подобных поучений у Петрова начинала болеть голова, он ждал подходящей паузы в речи жены, чтобы заговорить о другом или уйти из комнаты и заняться своим делом. Впрочем, это надо было сделать с большой осторожностью, потому что Нина Викентьевна могла обидеться на невнимание и начать разговор об уважении в семье.

Дни рождения и праздники отмечались у Петровых только дома и, как правило, только вдвоем. Сначала намечалось много гостей, но, когда Нина Викентьевна начинала перебирать кандидатуры, гости мало-помалу исчезали: тот не умел пить и мог перебрать, другой плоско острил и рассказывал непристойные анекдоты, у иного была жена с длинным языком – много себе позволяла и однажды едва не оскорбила Нину Викентьевну. Петров о своих товарищах давно не заикался, потому что жена их не терпела, – да и они не очень-то рвались. Словом, достойных не находилось.

– Нам и вдвоем весело, правда, милый?

– Весело, – соглашался Петров, хотя как-то не думал об этом.

Он вообще мало задумывался над тем, весело ему или грустно дома, любит ли он свою жену или же равнодушен к ней. Вся эта его семейная жизнь образовалась довольно удачно, он не очень-то страдал, если не считать головной боли, и ничего большего не хотел. Да и некогда было ему задумываться, потому что его занимала только работа – вот об этом он думал постоянно. Должность у него не ахти какая, но все же заместитель заведующего отдела по научной организации труда. Как ни говори, а это обязывало ко многому.

В день рождения мужа Нина Викентьевна покупала ему цветы и подарок – то рубашку, то свитер, то еще что-нибудь недорогое, но непременно нужное в повседневной жизни. Подарок вручала торжественно, долго говорила, целовала в щеку и улыбалась.

– Больше всего желаю, – сказала она однажды, – чтобы ты всегда имел свое собственное мнение, только это выделяет культурного человека из общей среды.

Нина Викентьевна говорила таким тоном, словно бы разбрасывала вокруг себя зерна истины, чтобы некультурные люди могли их поклевать и, насытившись, поумнеть. Во взгляде ее таилось столько убеждения и правоты, что сомневаться в ценности истин не приходилось; казалось, от одного лишь взгляда должно было все вокруг меняться, однако ничего не менялось, и только Петров, привыкший к подобным разговорам, соглашался с женой.

– Ты, как всегда, права, – отвечал он. – Действительно, не дурно бы...

И, не заканчивая, замолкал. Но вот учителя – кое-кто посмелее, – иногда одергивали Нину Викентьевну, а после, когда ее не было в учительской, говорили:

– Что с нее возьмешь!.. Истина... И больше ничего.

Дети прозвали ее курицей, несмотря на симпатичное лицо и стройную фигуру, в которой куриного не было решительно ничего. Нина Викентьевна, узнав о прозвище, долго плакала, говорила, что она отдает детям всю душу, хочет вырастить из них настоящих людей, а после успокоилась и приказала себе забыть это.

– Неблагодарные! – заключила она. – Поймут, да поздно будет!

То же самое она когда-то говорила и своему первому мужу, когда тот заявил, что уходит от нее к другой женщине. Прожили они всего лишь полгода, но Нина Викентьевна привыкла к нему, старалась во многом помогать и даже теперь часто его вспоминала. Ей было лестно, что бывший муж – детский писатель, она никогда об этом не забывала и, сдерживая себя, говорила о нем только хорошее, понимая, что если вытаскивать на свет плохое, то этим унизит и себя. Но зато о книжках его отзывалась зло, беспощадно их клеймила, находя совершенно бездарными. Непонятно, правда, зачем она их покупала и приносила домой.

– Нет, это не книжка, – сказала она как-то Петрову. – Чего-то нет... Ты ведь знаешь, я неплохо к нему отношусь, но есть же критерии, тем более для детей. Ему нужен редактор с твердой рукой...

– Как ты можешь так говорить? – не выдержал Петров, у которого было плохое настроение. – По-моему, хорошая книжечка...

– Книжечка?..

– Да, книжечка, – ответил Петров резко, – потому что маленькая, но очень хорошая.

Во-первых, этот разговор ему всегда был неприятен, а во-вторых, он прочитал книжку и остался доволен, потому что нашел там то, что было и в его детстве.

– Очень хорошая? – взвилась Нина Викентьевна, как от укуса. – Ты называешь это хорошей книгой? И еще спрашиваешь о моем праве судить его?.. Ну-ну! Вот до чего мы докатились: я не могу судить. Да неужели ты не понимаешь, что работа с детьми – искусство, и кому, как не мне, разбираться в литературе. Ты прежде поглядел бы, что пишет этот... Что он пишет! «Был жаркий летний день». Да это же штамп, чистейшей воды штамп. Теперь нельзя так писать, надо создавать новые формы, искать. В конце концов, забыть все, что раньше написано, и пробовать по-своему. И потом, – Нина Викентьевна понизила голос, словно бы собиралась открыть тайну, – у него в школьном аттестате одни тройки. Я тебя спрашиваю, что может написать троечник?! Подумай – тро-еч-ник!

И смотрела на Петрова так, что он должен был задуматься, но он не понял взгляда жены или же не захотел понять.

– Троечники как раз и напишут, – возразил он и добавил, что именно троечники, бывает, развиваются дальше, стыдясь своих оценок, а отличники на всю жизнь так и остаются отличниками.

Нина Викентьевна приняла это на свой счет и напустила на мужа таких собак, что тот через минуту полностью сдался, сказав, что везде есть исключения и что он не задумывался над этим. Но Нине Викентьевне теперь этого было мало, она принялась за мужа основательно, словно бы это именно он, Петров, написал о жарком летнем дне. Петрову казалось, что еще слово – и она потребует у него аттестат... Не потребовала, но долго объясняла значение литературы в жизни и договорилась до того, что она не хуже писателей знает, как надо писать.

Петров держался за голову, потому что она раскалывалась; он трижды пожалел, что рискнул защищать бывшего мужа, и, спасаясь, думал о списании склада. Склад существовал только по документам. Никто и никогда его не строил, деньги были розданы туда, где они оказались нужнее – на другие участки, а теперь потребовалось списать этот склад как пришедший в негодность...

– Во всем надо проявлять честность, – не умолкала Нина Викентьевна. – Во всем! И помни, тебе еще много надо учиться, – закончила она и поставила точку. – Вот так!

– Согласен, – ответил Петров и сложил руки, словно бы в молитве. – Успокойся... Ты права...

Он боялся, что жена снова заговорит.

Но Нина Викентьевна молчала; лицо ее было бледным от возмущения штампами, собственным мужем, решившим оспаривать ее мнение. И, глядя на Петрова, она думала о том, как много еще предстоит работы и как много безграмотных людей, не умеющих отличать настоящее от поддельного. «Научиться читать и писать, – хотелось ей сказать, – это ничего не значит в наше время. Надо научиться думать, надо набраться культуры...» Так она подумала, но промолчала, решив, что на сегодня достаточно.

Петров не выдержал, стал успокаивать ее, говоря, что надо беречь нервы, что она много работает, устает... Ему удалось усадить Нину Викентьевну на стул, но она вскочила и еще какое-то время ходила по комнате. Петров приобнял ее за плечи, но она оставила это без внимания, полагая, что ей не пристало быть непоследовательной.

«Я тебе сегодня устрою, – думала она зло, похрустывая пальцами рук и не глядя на мужа. – Хорошая книжечка...»

Осенью Петровы получили квартиру в Купчине, и коллеги Нины Викентьевны надеялись, что она перейдет в другую школу. Об этом же заговаривал и муж, советуя подыскать место поближе. Но Нина Викентьевна отвечала, что переходить никуда не будет, поскольку привыкла к своей школе.

– Тебе ездить почти час, – уговаривал Петров. – А здесь бы прошлась...

– Центр есть центр, – стояла на своем жена. – И потом, все эти годы у меня учились дети культурных и уважаемых родителей, это тоже что-то значит.

– У нас говорят, что все культурные люди живут теперь в Купчине, – пошутил Петров, но жена его обрезала, сказав, что ее не интересует – что там у них говорят.

– Завоевать авторитет не просто, – продолжала она серьезно, – а я его завоевала. Да! И последнее: многие ищут, как бы жить легче, многие, но не я... Пойми.

Петрову пришлось понять.

По утрам Нина Викентьевна караулила на остановке автобус, втискивалась в него, пробиралась в толчее, работая острыми локтями, и, бывало, отчитывала зазевавшегося. А вечерами, если у нее выпадал свободный час, они с мужем гуляли по проспекту Славы, как раньше прохаживались по улице Маяковского или по Невскому – чинно и хорошо, как и положено прохаживаться культурным людям. Поэтому Нина Викентьевна строго следила за одеждой мужа и, если замечала какой непорядок, то делала выговор. Конечно, она могла бы пришить пуговицу – какой это труд, – но Петров должен был хотя бы чему-то учиться. Однажды они не отправились гулять только потому, что муж надел старый плащ, который ему нравился тем, что ладно сидел. Он действительно был не новый, но и не настолько старый, как заметила Нина Викентьевна. Петров вдруг взбунтовался и прямо опросил, с кем она идет гулять:

– С плащом или со мною?

Нина Викентьевна даже не ответила на этот вопрос, но сказала мужу, что он грубый человек и не понимает красоты.

– А в человеке все должно быть прекрасно, – начала она, но Петров поспешно заверил ее, что наденет все, что она скажет.

Мир был восстановлен, но после Нина Викентьевна все же прочитала небольшую лекцию о том, что в человеке все должно быть прекрасно, и в частности одежда. Петров дал твердое обещание, что надевать этот плащ не будет, и они, надо сказать, очень даже недурно погуляли.

В апреле Нину Викентьевну схватила какая-то загадочная болезнь, и ее увезли в больницу. Петров навещал ее, носил передачу и спрашивал, чего бы еще купить. Нина Викентьевна попросила минеральной воды, но ее нигде не оказалось. Петров обошел многие магазины, а потом на работе посетовал на то, что так обидно получается: нужна вода больному человеку, а ее нигде нет. Разговор об этом залетел в соседний отдел, и работавшая там Вера Семеновна сказала, что у нее есть две бутылки воды. Петров поблагодарил ее. Ему было неудобно: получалось, он вроде бы отбирал воду. Вера Семеновна просила его не беспокоиться, и они после работы поехали к ней домой, поскольку Петров хотел наведаться в больницу вечером.

– Может, я еще выпрошу, – смущенно сказала на прощание Вера Семеновна. – Что там две бутылки.

Это смущение и тихий голос были непривычны Петрову, он присмотрелся к женщине и удивился: она показалась ему очень симпатичной. Странно, ведь они работали вместе не первый год, а никогда прежде Петров не обращал на нее внимания. Вера Семеновна достала еще несколько бутылок, и, вероятно испытывая чувство благодарности за помощь, Петров проводил ее домой. Они поговорили, пока добирались двумя автобусами, а после пили чай на кухне. Петров рассказал, что вчера в его квартире включили телефон, который установили месяц назад, но звонить невозможно.

– Куда ни наберу, попадаю на телефонную станцию, – говорил он весело, потому что почувствовал себя свободнее, – Получается, как в игре – испорченный телефон...

Он сам не знал, зачем говорит о телефоне, но остановиться не мог, а Вера Семеновна тем не менее улыбалась. Она еще предлагала чаю, но Петров поблагодарил и ушел, подумав, что было что-то необычное в этом чаепитии. Но что – так и не додумался.

Поздно вечером вдруг зазвонил телефон – это был первый звонок, и Петров поспешно схватил трубку. Звонила Нина Викентьевна.

– Ниночка! – обрадованно закричал Петров. – Ниночка! Как ты там?..

– Кто же так пишет письма? – слышалось в трубке. – «Как ты себя чувствуешь!» Неужели тяжело догадаться, как чувствуют в больнице. И почему ты не написал «Дорогая Нина...». Сколько можно...

Обида нахлынула на Петрова, и он уже ничего не слышал, опустил трубку – хотелось только одного: чтобы она замолчала. Когда через некоторое время он поднес трубку к уху, Нина Викентьевна все еще продолжала говорить.

– Ты понял? – строго спросила она.

– Да, – ответил Петров. – Да.

– Раздакался, – потише сказала Нина Викентьевна. – Ты там один?

– Один, – ответил Петров и понял, что же необычного было на кухне Веры Семеновны: на него никто не кричал. – До свидания!

Он положил трубку, и телефон, словно бы обрадовавшись, тихо, но весело звякнул. Через минуту он снова затрещал. Петров отключил его и лег спать. Уснуть он, разумеется, не мог, лежал и, стараясь отвлечься, думал о Вере Семеновне. Он решил, что непременно пригласит ее в кино. Мысли возвращались к Нине Викентьевне, и он вспоминал, как они познакомились, как отгуляли скромную свадьбу; вспомнились ссоры, утомительные разговоры о литературе, образовании... Петров вздохнул, подумав, что время уходит – ему почти сорок. И неожиданно удивился, спросив себя, как он терпел эту унизительную жизнь. Он перевернулся на другой бок,. словно бы хотел отгородиться от прошлого, и не скоро уснул.

В мае Петров ушел от Нины Викентьевны, оставив ей квартиру, вещи – все, что они когда-то купили. Нина Викентьевна была до глубины души обижена таким поступком мужа, долго плакала, думала и успокоилась тогда, когда поняла, какой неблагодарный человек Петров. «Поймет, да поздно будет!» – решила она твердо, но все же ей было грустно. После она попыталась вернуть мужа, обещая кое-какие уступки и говоря, что двое людей всегда могут договориться. Петров остался непреклонен...

Прошло какое-то время, и Нина Викентьевна познакомилась с шофером автобуса; он пригласил ее в кабину, и те, кто был поближе, могли слышать веселый голос Нины Викентьевны. Она говорила о том, что теперь культурные люди живут в Купчине и что этих самых культурных людей отличает наличие собственного мнения. Шофер покручивал рулем, поглядывал на Нину Викентьевну и загадочно улыбался. А Нина Викентьевна, распаляясь все больше, говорила о воспитании, о детях, о школе – и в этом разговоре казалась очень привлекательной.

ЗАРЕЧЕНСКИЕ ВЫСЕЛКИ

Н. П. Ковязину, моему отчиму

В памяти человеческой ничто не пропадает бесследно, хранится годами так бережно и так далеко где-то, что, кажется, и не вспомнить уже никогда; и живет человек, ничуть не тяготясь тем, чего не помнит, заботится своими делами, как вдруг – точно просверк молнии в ночи – вспыхнет старое, осветится; и нет уже человеку покоя, и то событие, казавшееся мелким, не таким и значительным, чтобы о нем помнить, увидится вдруг совсем иначе.

В конце июля Никодим Васильевич поехал в Зареченские Выселки – небольшой районный городок, серый, пыльный, выстроившийся еще до войны на пересечении двух железных дорог: до последнего времени и не городок, собственно, а поселок, название его «Зареченский» родилось в первые годы застройки, когда из ближайших сел из-за речки Оржицы потянулись люди на новое место, да так и прижилось. Разрушенный войною городок отстроился, и теперь в нем три десятка улиц, железнодорожные мастерские и большая товарная станция, поэтому на центральной улице, где возведены двух– и даже трехэтажные дома, бывает довольно-таки людно, пахнет дымком от вагонов, соляром и пылью. Часто кричат тепловозы, и все прибывают и убывают товарняки. Пассажирские поезда стоят не больше пяти минут, люди выскакивают из вагонов и бегут то в буфет вокзала, то на маленький базар, где продают вареную картошку, огурцы и яблоки... Здание вокзала двухэтажное и приземистое, с узкими окнами и коричневыми дверьми; вокруг него всегда пахнет жареными пирожками и кислым пивом. Над вагонами и базаром кружится и сердито каркает воронье. Словом, обычный, ничем не примечательный городок, и понятно, что Никодим Васильевич нашел его таким, каким представлял себе все эти годы. Он был уверен, что городок расстроится, но знал – и в этом случае останется хоть что-то, что напомнит ему то далекое время, конец войны.

О поездке Никодим Васильевич думал давно: лет десять назад впервые пришла ему в голову мысль об этом и с тех пор тревожила. Думая, Никодим Васильевич находил, что ехать в Зареченские Выселки незачем, потому что никто его там не ждет, поначалу даже посмеивался над собою, вспоминал, сколько они тогда освобождали таких поселков. На какое-то время забывал, после снова вспоминал, даже прикидывал, как бы он собрался и поехал. Никодим Васильевич знал, что купит для этого случая рюкзак и положит в него только самое необходимое: бритву, рубашку, пару белья да всякие свои лекарства. И ехать Никодим Васильевич хотел бы не на поезде, а на машине или автобусе. Отчего ему хотелось прибыть в Зареченские Выселки непременно на машине, он не знал, да и думал об этом как-то несерьезно – мечтал и не трогался с места; но однажды, идя из редакции газеты, где он работал, зашел в магазин спортивных товаров и купил рюкзак, небольшой выбрал, приглянувшийся. Две зеленоватые лямки рюкзака были упругими от новизны, пахли складом и жесткой, еще не обломавшейся тканью и напоминали собою винтовочные ремни. Никодим Васильевич только подумал об этом, как сразу же почудилось ему, что пахнет еще и оружейной смазкой, и, довольный покупкою, он, вскинув пустой рюкзак на правое плечо, пошел себе домой.

Жил он в центре города, на Пушкинской улице, в небольшой квартире, одиноко жил и привычно. Жениться, как полагал Никодим Васильевич, он не успел по причине постоянной занятости, а также потому, что считал себя человеком нелюдимым, замкнутым и не очень-то приветливым. Раньше, когда он еще надеялся жениться, ему думалось, что не всякая женщина выдержит его характер, не всякая приладится, и винил себя. Одно время он долго ухаживал за машинисткой из издательства, с которой и познакомился по работе, водил ее на концерты или в кино, дарил цветы... Но вероятно, машинистка решила, что время ухаживания затянулось, и вышла замуж за другого. Никодим Васильевич погоревал какое-то время – оказалось, привык к этой женщине, – но после все забылось, и он просто жил. А когда набегали подобные мысли, он отмахивался от них, заключая справедливо, что годы уже не те. «Да и вообще, – говорил он мысленно, а иногда и вслух, – что за разговоры!» И время шло, годы бежали, и стало их почти шестьдесят... Так что этот вопрос отпал сам собою. Кроме того, стало побаливать сердце, об этом приходилось думать, раненый глаз, над которым военврач выкинул кусок кости и стянул кожу, все больше туманился бельмом. Никодим Васильевич от операции отказался, а доктора и не настаивали из-за его больного сердца... Словом, забот хватало. С виду, правда, Никодим Васильевич еще довольно крепок, худой, всегда по-военному подтянутый, костюм строгий, однотонный галстук завязан маленьким тугим узлом. Волосы седые, коротко постриженные. Лицо тоже худое – скулы выдаются – и кажется иногда злым из-за шрама над левым глазом, где отчетливо видны три рубца. Левой брови почти что нет, и на ее месте – неровная впадина, по ней изредка пробегает нервный тик, отчего кажется, что Никодим Васильевич подмигивает кому-то. Но это бывает редко, только тогда, когда Никодим Васильевич разволнуется.

Рюкзак висел года два на стене, у письменного стола, и Никодим Васильевич, придя, бывало, из редакции, смотрел на него, вспоминал Зареченские Выселки и надеялся, что когда-нибудь он все же туда поедет. Там же продолжал он висеть, когда Никодим Васильевич ушел на пенсию; это произошло сразу же после того, как он два месяца провалялся в больнице... На пенсию Никодима Васильевича провожали тепло и бурно. Его заместитель, с которым он проработал восемь лет, сказал речь; он напомнил, что Никодим Васильевич воевал, после учился, и начинал свою журналистскую практику в этой же газете, начинал рядовым, а заканчивает редактором. Еще заместитель сказал, что теперь у Никодима Васильевича наконец-то будет то, чего всем так не хватает – свободное время... Маргарита Николаевна, бессменная секретарша, полная и хлопотливая женщина, заварила непременный во всех редакционных разговорах чай... Никодим Васильевич растрогался, глаз его дернулся несколько раз, когда он благодарил своих уже бывших сотрудников, ему было грустно; все же пенсия, будто конец жизни. Никодим Васильевич думал об этом, и еще о том, что работа в редакции так же будет катиться без него, как и с ним, что уход одного человека еще ничего не значит... Ему вспомнилось, как в университете он мечтал о рассказах, о больших статьях; он и написал несколько рассказов, напечатал их... Но это было совсем не то, о чем мечталось: слабые, типично газетные рассказы. Никодим Васильевич еще какое-то время надеялся, что у него появится свободное время и он напишет, а после редко вспоминал: редакторская работа требовала полной отдачи. Никодим Васильевич засиживался ночами, и о рассказах думать было просто некогда. И постепенно он свыкся с мыслью, понял, что ничего уже не напишет, и утешал себя мыслью о том, что должен же кто-нибудь делать и эту работу.

Обо всем этом думал Никодим Васильевич, пока пили чай и говорили о разных вещах, и неожиданно для самого себя прочитал стихи. Читал он тихо, раздумчиво, грустно, и когда дошел до слов:


 
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам, —
 

то показалось ему, что он, десятки лет знавший эти строчки, только теперь понял их по-настоящему; ощущение какой-то удивительной легкости коснулось его, и с ним пропали и годы, и тяжелое; на секунду показалось Никодиму Васильевичу, что жить он будет вечно, и, больше того, – он хотел этой жизни...

Когда Никодим Васильевич закончил читать, было тихо, потом все сотрудники зашумели; Маргарита Николаевна прослезилась и, убрав аккуратно платочком слезы, смело заявила: «Ушел человек – и говорит, что хочет!» Заместитель рассмеялся, все допили чай, и вскоре Никодим Васильевич ушел из редакции, а когда оказался на вечерней освещенной улице, по которой столько отходил с работы и на работу, как-то по-новому увидел и дома, и людей, будто бы только теперь дошло до него, что и впрямь – свободен. Он медленно зашагал по тротуару, потоптался у освещенного изнутри газетного киоска, у которого прежде не останавливался; некогда было, да к тому же все журналы приносились почтальоном в редакцию, и неторопливо пошел домой. На душе у него было легко и спокойно: и вечер был до удивления хорошим, тихим и не холодным. Весь день падал снег, но в сумерки небо очистилось, и теперь только отдельные снежинки взблескивали, пролетая в белом свете фонарей... Никодим Васильевич уже не думал о свободе, решив, что в таком виде она никому не нужна, и вспоминал Зареченские Выселки, все, что там с ними произошло. И подумалось ему в тишине о пригожести этого вечера, что, может, и не было вовсе той ночи, а все привиделось ему, не было и самого поселка Зареченские Выселки, затерявшегося среди полей. Никодим Васильевич сосчитал – получилось, что прошло тридцать семь лет. Он невесело улыбнулся, подумав, что такой отрезок равен человеческой жизни и немудрено что-то и забыть, но тут сердце его стукнуло два раза отчетливо и защемило. Никодим Васильевич остановился, постоял немного, подумал о том, что не надо было пить, медленно пошел дальше. «Но иной раз, вот как сегодня, – думал он, – и не выпить неудобно – традиция вроде... И если бы не сердце, то что оно там, сто грамм. В войну...»

Сердце опять сдавило. Никодим Васильевич достал из кармана валидол и решил не вспоминать больше ни Зареченские Выселки, ни ту ночь, когда он, мгновенно проснувшись от какого-то шороха, увидел впотьмах что-то смутное и белое. В хате, где они остановились после освобождения Выселок, было темно и жарко, и в первый момент Никодим Васильевич, привыкший за три года войны к тому, что спит солдат не тогда, когда ночь, а тогда, когда есть возможность, привычно выпалил:

– Что?! К комбату?!

И сразу же вскочил, чтобы одеваться.

– Тссс!.. Это я, не пугайтесь, – сказало видение жарким прерывистым шепотом. – Это я!..

Голос был девичий, тонкий, но подействовал он на Никодима Васильевича сильнее выстрела; он оторопел и глупо только подумал: «Стало быть...» Точно так же он, помнится, успел подумать и в тот раз, когда на него навалились два немца, пытаясь взять его живым. Тогда тоже была темнота, и жив он, конечно, остался только потому, что им нужен был «язык». Это Никодим Васильевич сразу же сообразил и следом за двумя этими словами вспорол финкой живот одному немцу. А с другим он возился еще долго, пока не прикончил и того. И только после почувствовал, что был у смерти в зубах, и какое-то время в голове крутились эти два слова: «Стало быть...»

Дочь хозяйки ушла от него утром, когда уже почти развиднелось. Он даже лица ее не разглядел как следует, и когда вспоминал, то виделось ему одно сплошное белое видение. Да еще это: «Я пришла...»

А утром они выступили спешно из поселка и пошли дальше.

Никодиму Васильевичу казалось странным то, что первые десять лет после войны он ни разу не вспомнил эту ночь, ни разу... Ни поселок, ни хозяйку, ни ее дочь – они обе стояли у дома, глядя на их спешные сборы... Никодим Васильевич не помнил, оглянулся ли он на женщин. Через полгода его тяжело ранило, и война для него закончилась. Он долго лежал в госпитале, тяжело и постепенно выкарабкивался; и такой провал в памяти Никодим Васильевич мог объяснить только ранением в голову.

Странно, но сначала почему-то ему вспомнилась речка, отчего-то ее название больше запало в память, и Никодим Васильевич долго повторял: «Оржица... Оржица...» Слово было знакомым, близким, но откуда оно, Никодим Васильевич не знал, не мог вспомнить. Но как только вспомнил, что так называлась речка, появилось мало-помалу и все остальное: и Зареченские Выселки, и бой за них, и та ночь...

В тот вечер, идя из редакции домой, Никодим Васильевич твердо решил, что едет в поселок немедленно; на сборы он положил два дня: надо было перевести пенсию на книжку и заплатить за квартиру вперед за несколько месяцев. От такой решимости Никодим Васильевич почувствовал себя лучше, даже зашагал увереннее и не думал больше о сердце, которое постукивало с перебоями.

И все же Никодиму Васильевичу не удалось поехать немедленно, потому что на следующий день он снова попал в больницу. Врачи признали инфаркт, и он провалялся до апреля, так что выехать в Зареченские Выселки смог только в конце июля.

От города, в котором жил Никодим Васильевич, до Зареченских Выселок было больше тысячи километров, и пришлось сутки париться в душном вагоне. Никодим Васильевич спасался тем, что подолгу простаивал в коридоре, глядя на леса, а затем поля, плавно, под стук колес, уплывавшие назад. Не доезжая до Зареченских Выселок сорок с небольшим километров, он вышел из поезда в каком-то небольшом городке и подался на автобусный вокзал. Обо всем, что его интересовало, он расспросил соседа по купе, знавшего эти места и ехавшего дальше Выселок. На автовокзале он чуть было уже не купил билет, но вдруг заинтересовался грузовой машиной, подъехавшей почти к кассам. В кузове грузовика стояло два больших колеса от трактора и лежал на боку полированный шкаф в деревянной грубой упаковке, сквозь которую проглядывала, сверкая на солнце, полировка... Шофер грузовика, невысокий, пожилой мужчина в замасленной зеленой рубашке и узкой старой кепке, покупал в ближайшем ларьке ситро. Он взял бутылок пять и, сказав что-то продавцу, рассмеялся и пошел к машине. Никодим Васильевич видел все это, стоя в очереди. Он мигом, будто от толчка, схватил свой рюкзак и подошел к шоферу.

– Вы, простите, не в Зареченские Выселки? – спросил он. – Не в ту сторону?

Шофер оглядел его внимательно, помедлил секунду, прежде чем сказать небрежно и в то же время по-человечески просто, так, будто это было ясно и без слов:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю