Текст книги "Четвертый разворот (сборник)"
Автор книги: Петр Кириченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
Но прошло еще много дней, прежде чем она встретилась с Сашкой. Произошло это весной, когда расцветали вишни и когда вечера стояли тихие и погожие. От своей решимости Лиде было немного страшно и, несмотря на теплынь вечера, довольно зябко. Пробираясь темными улицами, она думала о Сашке, о матери, которая, как видно, все поняла, о себе; мысли путались в голове, и получалось, что она ни о чем не думала, шла к дому Сашки, потому что не идти просто не могла, как и не могла жить по-прежнему – как жила до этого.
Встретившись, они стояли у забора, где их и приметила Маня-грех, а затем брели темными улицами. Оказались у ворот памятного обоим стадиона, заглянули туда и сидели на деревянных низеньких скамейках. Вокруг было тихо, хорошо. По-ночному особенно темнели высокие деревья около забора, отпечатывались на темном небе. Прямо перед ними чернела крытая трибуна, справа белела стена невысокого домика, а как раз над футбольным полем светила какая-то яркая синяя звезда. Сашка вспомнил, как они приходили сюда на уроки физкультуры, и сказал:
– В жизни бы не подумал, что окажусь тут ночью.
Лида промолчала; в эти минуты ей казалось, что не было у нее ни замужества, ни сына и встретились они с Сашкой так, как встречались раньше. Она и заговорила об этом, припомнив, как шли они однажды по липовой аллее, вечер был тихий, и под ногами шуршали листья.
– Помнишь, Саша?
Сашка не помнил, потому что они никогда не шли вдвоем по липовой аллее, но представил себе и листья, и осенний вечер, когда тянет с огородов дымом, а воздух кажется синим, и подумал, что прошло всего лишь несколько лет после школы.
– Не помнишь? – встревожилась Лида, вглядываясь ему в лицо. – Тогда осень была теплая-теплая...
– Конечно, помню, – ответил Сашка. – Я все помню, только не знаю, давно это было или кажется, что давно.
Он вздохнул шумно и обнял Лиду покрепче.
– Это только кажется, – сказала она так, будто раздумывала вслух. – Вот дура я была! Ждала, а чего? Ждала и...
Она едва не сказала: «И дождалась» – не договорила, потому что не хотелось, прижалась к Сашке и едва слышно прошептала:
– Сашка ты мой, Сашка...
Сказать «единственный» она не успела: Сашка запрокинул ей голову и поцеловал; она обхватила его за шею. Все отошло куда-то далеко, в темноту, и странной показалась мысль о том, что ведь это стадион с деревянными скамейками, где бывает так шумно днем.
Согревшись под полой Сашкиного пиджака, Лида думала о том, что если бы Сашка позвал ее, она забрала бы сына и пошла с ним куда угодно. Думалось об этом на удивление легко – впервые за столько лет ей было спокойно и хорошо, и жизнь показалась совсем другой; в мечтах забылось, что у Сашки есть жена и дети, и, вспомнив, она представила, как поселилась бы где-нибудь поблизости от Сашки и жила себе, не мешая ни ему, ни жене и только зная, что он рядом. Казалось, стоит только захотеть, как все это сбудется.
– Забери меня отсюда, – попросила она так, что Сашка невольно вздрогнул. – Забери, а?..
Сашка сжал ей плечи, посмотрел в глаза и просто сказал:
– Куда же я тебя заберу...
И стал тихо говорить, что и у него жизнь не сложилась, что живут они с женой тяжело и не мирно, и он давно бы ушел, но дети держат.
– Хотя, конечно, дети – это отговорка, – добавил он. – Край наступит, и они не помогут.
– Отчего у нас все так?
– А кто ж его знает... Не на тех женились.
Лида натянула сползавшую полу пиджака и тихонько вздохнула. Небо на востоке стало заметно светлеть, отчетливо обозначился высокий забор, деревья, и стало видно, что трибуны на той стороне совсем разломанные. Наступало утро, и надо было уходить, но расставаться не хотелось. Лида снова думала о себе, о Сашке, который уедет через неделю, и, наверное, надолго. Но до отъезда было так далеко, что он ничуть не пугал ее, да и Сашка сидел рядом, обнимал ее, согревал. И появилось еще что-то, что придавало ей уверенности; она задумалась об этом и поняла: жизнь ее сегодня изменилась – теперь Федор не то что не ударит, но даже слова плохого не посмеет сказать; да и уйдет она от него.
– Пора, – сказала она, вставая. – Не провожай меня, я побегу в ворота, а ты через забор, а?
– Как в детстве?
– Ага! – засмеялась Лида. – Не разучился?
– Что же теперь? – спросил Сашка, поднимаясь.
– А ничего, жди меня здесь вечером и ни о чем не думай.
Сашка помолчал, взглянул на светлеющий край неба:
– Побьет он тебя.
– Может, и побьет, – согласилась Лида весело. – Теперь хоть есть за что...
Она обняла Сашку, поцеловала и, вырвавшись, сразу же убежала, потому что становилось совсем светло.
ЧУЖИЕ
Зима показалась Виктору долгой, тягостной, ничего хорошего в ней не запомнилось, и жилось словно бы во сне: с работы да на работу – привычно и безрадостно. Оставаться одному вечером в осиротевшей квартире было невыносимо, потому что в голову лезли одни и те же мысли, и он часто ходил к Лопатиным, скучал и там, но за чаем, до которого родители Ларисы были большие охотники, да за разговорами быстрее проходило время, и, возвращаясь поздно домой, он был доволен, что прошел еще один день.
В феврале был год по матери; из Пустошки приезжал отец, снова приглашал в гости, просил не забывать и смотрел при этом на сына виноватым взглядом, будто бы он, а не пьяный шофер сбил мать на дороге. Отец как-то быстро старел, становился седым и печальным, и Виктору было жаль его, но от приглашения он отказался. Обижать отца не хотелось, и он сослался на то, что много работы.
– Да-да, – отвечал отец тихо и грустно. – Я понимаю.
Похоже, он понимал на самом деле, потому что начинал говорить о своей жене, о том, что она, в сущности, неплохой человек и по-доброму относится к нему, к Виктору.
– Командует, правда, много, – добавил отец, едва приметно улыбнувшись. – Да что поделаешь, привыкла в школе...
Слушая отца, Виктор думал о том, что не поедет в Пустошку никогда; в детстве он бывал там летом, и воспоминания остались хорошими, но теперь как-то все поменялось, и ему не хотелось видеть ни жену отца, работавшую в школе учительницей пения, ни его сыновей, ни соседа Леню, прозванного Часовщик. Мастеру этому было под шестьдесят, но отчего-то к нему обращались по имени. Виктор, бывало, засиживался у него, наблюдая, как тот возится со всяким старьем: с будильниками, примусами.
Отец оставил их с матерью давно, почти двадцать лет назад, и возможно, был более счастлив в новой семье, хотя Виктор помнил, как новая жена однажды упрекала его, говоря, что если бы не вышла замуж, то добилась бы чего-то большего в жизни. Разговор этот помнился смутно, но теперь отчего-то пришел в голову, и, глядя на отца, Виктор подумал, что если бы тот не оставил их, то мать не погибла бы и все было по-другому. «Возможно, – едва не сказал он вслух, – да что теперь думать...»
Казалось, лишившись матери, он должен был потянуться к отцу – единственному родному человеку, но ничего подобного не происходило, он не ощущал в своей душе любви и смотрел на отца так, как на других людей, понимая, что и отец, наверное, не испытывает сильного родства, а приглашает из жалости.
Думать об этом не хотелось – и без того было тяжело: вспоминалась мать, похороны и суд. Все это приходило как в тумане, расплывчато, обрывками и приносило страшную усталость и пустоту. Он помнил, как к нему явились родители шофера и просили поговорить с судьями. Им казалось, если попросит он, то наказание будет меньше, Виктор ничего толком не понимал, не представлял, как он сможет говорить с судьями, и только смотрел на чужих людей, которые сидели в его комнате: мужчина все извинялся за то, что они пришли, и покашливал в кулак, а женщина плакала и время от времени повторяла;
– Я понимаю ваше горе, но он же не хотел!..
– Не хотел, – как эхо откликался мужчина. – Вы нас извините, но... Ему двадцать лет... и жизнь, можно сказать...
Женщина плакала, вытирала платочком слезы, а затем враз смолкла и сказала, что они заплатят, кивнула мужу, и тот вытащил пачку денег. Виктор отвел деньги рукой и выпроводил просителей, сказав, что ему все равно, какое будет наказание, – пусть и вовсе не судят их сына.
За этот год Виктор исхудал и осунулся, и, хотя ему было всего лишь двадцать семь, он выглядел гораздо старше: лицо строгое, глаза темные и грустные. Появилась привычка втягивать голову в плечи и сутулиться, что при его высоком росте было заметно. К тому же Виктор стал медлительнее и задумчивее, поскольку мысли его были грустными, и единственное место, где он немного забывался, была работа. Настраивая пианино, Виктор постукивал по клавишам, слушал чистоту звука и старался думать только об этом. На фабрике у него друзей не было, поскольку работал он не так давно, так что не с кем было отвести душу. Да и не особенно разговорчивым он был. Однажды, не выдержав, он хотел выговориться перед Ларисой, но та, даже не дослушав, обняла его и просюсюкала:
– Бедненький ты, бедненький...
Виктору стало противно, и он замолчал, а Лариса, почувствовав, что сказала не то и не так, засмеялась, словно обратила все в шутку, и серьезно предложила послушать романс. И поскольку Виктор не возразил, она уселась за пианино и дурным, срывающимся голосом запела. Виктор и раньше с трудом переносил ее «концерты», но теперь это показалось ему настолько отвратительным, что он не ходил к Лопатиным больше недели, хотя и сидеть дома было тяжело.
И все же после февраля его немного отпустило, и как-то в марте, возвращаясь с работы, он завернул на Невский и прошелся среди людей. Так хорошо было идти в толчее, в шуме, и так ново показалось, что домой и вовсе расхотелось, и Виктор решил посидеть в скверике у театра. Скамейки были полупустые, кое-где под ними еще не истаяли остатки грязного льда. Голые деревья стояли в воде, а дорожки уже подсыхали. Ветер приносил еле уловимый запах талой воды, свежести: чувствовалась весна. Да и воздух был синим, по-весеннему прозрачным. Заходило солнце, близился вечер, и становилось прохладно. В трехэтажном красном доме, на который как раз смотрел Виктор, зажглись два окна, и это его отчего-то обрадовало. Да и все его радовало сегодня: и то, что он завернул на Невский, и толчея, и ощущение весны: все это увиделось и почувствовалось остро, резко, словно бы впервые, и стало вдруг легко.
Виктор вздохнул глубоко, подумав, что зима прошла, а с нею – и год жизни, что теперь все будет не так, что надо немедленно куда-то идти, что-то делать. Он почувствовал, как страшно захотелось жить, и это было так неожиданно после долгих месяцев, что у него даже сердце забилось сильнее... Он сразу же вспомнил о Ларисе, подумав, как было бы хорошо, если бы она оказалась теперь рядом. Виктор улыбнулся своим мыслям: Лариса в это время бежала, наверное, в филармонию; у нее был куплен абонемент, и она не пропускала ни одного концерта.
Виктор познакомился с Ларисой случайно: зашел в магазин посмотреть пластинки и, когда выбирал, что бы подарить матери на Новый год, разговорился с какой-то девушкой. Это и была Лариса. Она сразу же понравилась – высокая, в длинном строгом пальто, из-под шапочки выбивались два светлых локона, говорила бойко, совсем не стесняясь, как другие девушки, смотрела на Виктора живо и весело. Смеялась она громко, как-то по-детски беззаботно. Они купили по пластинке, вышли вместе и немного погуляли, разговаривая, а затем Виктор посадил ее в троллейбус.
Через несколько дней они встретились, ходили в кино, а после бродили по улицам, говоря о пластинках, о музыке и о погоде, которая была словно бы на заказ: падал снег, мягкий, пушистый, было тихо и совсем не холодно. Лариса похвалилась, что закончила музыкальное училище и собирается поступать в консерваторию, Виктор сказал, что живет вдвоем с мамой, а затем они считали от нечего делать фонари, смеялись, шутили – и чувствовали, как хорошо им вдвоем.
Оказалось, что Лариса вовсе не любит ходить в кино, считая это просто потерей времени, и они немного поспорили о только что виденном фильме. Ларисе он не понравился.
– Примитивно, – она весело поглядела на Виктора. – Да и вообще в кино не может быть ничего интересного...
– Нет, почему же, есть интересные фильмы.
– Возможно, – согласилась Лариса, – но это такая редкость... В нашем кинематографе утеряна какая-то важная нить.
Виктор хотел было возразить, как можно судить о кино, не бывая в нем, но Лариса уже говорила о филармонии, о том, что когда она слушает музыку, то забывает обо всем на свете. Виктору не очень нравилось, когда вот так говорили о музыке, но Лариса заразительно смеялась, к тому же лицо у нее было такое милое, живое...
В тот вечер Виктор провожал Ларису домой, после они снова встречались, ходили в филармонию, гуляли, а однажды он пригласил ее к себе домой, чтобы показать матери. Он надеялся, что Лариса понравится, так оно и вышло. В феврале мать погибла, Виктор долго не видел Ларису, а затем, познакомившись с ее родителями, стал бывать у Лопатиных дома.
За этот год родители Ларисы привыкли к нему и считали за своего. Виктор это чувствовал и был благодарен, потому что тоже привык, да и некуда было деваться по вечерам. Стоило ему не появиться у Лопатиных несколько дней, как Павел Григорьевич или жена его – Марина Ефимовна – сразу же подступались к дочери, спрашивая, отчего не идет Виктор. Когда же он приходил, они радовались, журили, что он позабыл их, спрашивали, не обиделся ли на что.
– Сто лет, сто зим! – говорил Павел Григорьевич, протягивая руку, и изысканно склонял голову. – Рад! Гостеприимно рад!
– Вы совсем нас забыли, – улыбаясь, пела Марина Ефимовна и тоже протягивала руку. – Наверное, обиделись...
– Да на что же я мог обидеться, – отвечал Виктор, смущаясь тем, что слышит эти слова не впервые. – Павел Григорьевич, скажите, – обращался он к отцу Ларисы, – на что же я мог обидеться?..
– Кто знает, – загадочно говорил Павел Григорьевич. – Музыканты народ такой... Не простой.
Он смешно вертел пальцами в воздухе, словно держал пиалу, и ожидал, что Виктор ответит; «Так же как и художники!» Однажды он так и сказал, и Павел Григорьевич, судя по улыбке, остался очень доволен. Он работал на заводе оформителем всевозможных стендов и таблиц и в душе считал себя художником. В свободное от работы время Павел Григорьевич занимался, как он сам говорил, «свободным творчеством» и, подчеркивая эту свободу, любил повторять, что в этом-то ему никто не может указывать. Последнее время он ничего нового не создавал, но того, что было сделано раньше, вполне хватало: десятков пять тарелок разной величины, чайный сервиз, люстра с золочеными завитушками и огромная, ведра на два, ваза для цветов... Если попадался гость какой, то Лариса водила его по комнатам, рассказывая, что на какой тарелке изображено, показывала на люстру и открывала историю ее создания. Голос ее при этом становился монотонным, и она сама себе казалась музейным экскурсоводом. Гость узнавал, что однажды летом, когда Лариса поступала в музыкальное училище, Павел Григорьевич, переживая за нее, очень волновался и, чтобы занять себя, принялся за люстру, решив суеверно, что если он создаст что-нибудь незаурядное, то дочь непременно поступит. Лариса, как известно, не только поступила, но и закончила училище.
– Трогать ее не рекомендуется, – говорила она в заключение, – потому что висит еле-еле...
Когда Виктор появился впервые, она и ему рассказала о люстре, он еще, помнилось, удивился: толстый крюк ввинчен был в потолок прочно, и в этом угадывалась рука Павла Григорьевича: все, что он делал, получалось несколько громоздким, но необычайно прочным. У него и слова казались тяжелыми, как булыжники, потому что Павел Григорьевич умел свести весь разговор к какой-нибудь поговорке или многозначительному «Да!», и, рассказывая однажды Виктору о своей жизни, посетовал на то, что ему приходится работать оформителем.
– Не понимают, – со вздохом сказал Павел Григорьевич. – Вот и приходится...
Он не договорил, но Виктор понял эти слова так, что Павла Григорьевича не понимают на работе, думают только о дешевизне оформления, поэтому работа неинтересная, однако же занимает много времени. Виктор спросил, правильно ли понял, и Павел Григорьевич утвердительно кивнул.
– Абсолютно! – сказал он и добавил: – А если бы не работал, занимался только творчеством? А?!
Он горько улыбнулся и закончил раздумчивым «Да!», что должно было означать: если бы Павел Григорьевич не работал на заводе, не тратил время, то давно стал бы известным керамистом.
Виктору стало жаль Павла Григорьевича, и он в утешение сказал, что истинный художник всегда остается художником, намекая на то, что Павел Григорьевич, работая, не оставляет творчество. Но Павел Григорьевич не так понял Виктора и готов был обидеться: ему показалось, что в этих словах есть какой-то упрек, словно бы на истинного художника не давят обстоятельства жизни. Виктору пришлось пояснить свою мысль, и Павел Григорьевич с готовностью согласился.
– Жизнь пройти – не поле перейти, – он ласково поглядел на Виктора. – Сплошная диалектика!
Так совсем случайно Виктор едва не разрушил твердое убеждение Павла Григорьевича в том, что известным он не стал только по причине заводских заработков, семьи и этой трехкомнатной квартиры, которой добивался несколько лет.
Они выпили тогда по рюмке, и в дальнейшем Павел Григорьевич относился к Виктору тепло, можно сказать, по-отечески, подарил в знак дружбы большую тарелку, на которой, как он пояснил, были изображены подсолнухи.
– Светло? – спросил он Виктора, и тому пришлось согласиться, что действительно очень светло.
Иногда, несмотря на протесты Виктора, Павел Григорьевич заманивал его на кухню. Пить он отказывался, но соглашался посидеть. Павел Григорьевич растроганно благодарил, складывая на груди руки, и на цыпочках подкрадывался к шкафу. Наливая себе рюмку, он смешно двигал руками, изгибался, стараясь не звякнуть стеклом, и это было похоже на исполнение какого-то танца.
– Слабоват ты по этой части, – говорил Павел Григорьевич, выпив. – Ну и правильно.
И прижимал палец к губам в знак полнейшей тайны, хотя, как понимал Виктор, Марина Ефимовна прекрасно знала, зачем они ходили на кухню.
Марине Ефимовне было лет сорок пять, но выглядела она моложе: слегка располневшая, улыбчивая, она смотрела на Виктора с жалостью, которую не умела скрывать. Однажды она вдруг прослезилась и, склонив Виктора, прижала его голову к своей груди, завсхлипывала, приговаривая: «Ах, горе-горе...» И во всем старалась угождать ему, подкладывала лучшие куски, когда, бывало, садились обедать, и смотрела ласково. Наедине с мужем она говорила о том, что у Виктора никого нет и что они должны заменить ему близких.
– Приличный молодой человек, – заключала она, что было высшей похвалой. – Не пьет! – Она строго смотрела на Павла Григорьевича, напоминая, что он обещал не водить Виктора на кухню. – Поменьше с ним разговаривай, ты отрываешь его от Ларисы.
– Но она же играла, – защищался Павел Григорьевич и делал руками какие-то замысловатые фигуры. – Виктор не хотел мешать.
Марина Ефимовна объяснила и дочери, что мужчин интересует не только музыка, и сделала это довольно смело. Лариса привыкла во всем иметь свое мнение и ответила матери, что это не ее дело.
– Сама не маленькая, – добавила она. – Нас связывает музыка... Понимаешь, му-зы-ка!
Марина Ефимовна как раз на музыку и не надеялась, но промолчала, подумав, что надо удвоить внимание к Виктору – на дочь надежды были слабые.
Виктор ценил доброту Марины Ефимовны, но стеснялся, и говорить с ней ему было сложно. Виктору становилось не по себе от ее жалости, к тому же Марина Ефимовна отчего-то просила называть ее по имени. У Виктора язык не поворачивался, и он никак ее не называл, хотя Лариса, говорившая матери «Мариша», убеждала его, что в этом ничего дурного нет, напротив, это даже современно.
– Будь проще! – советовала она, как всегда живо и откровенно. – Тебе почти тридцать! Значит, ты не маленький и должен понимать, что задумываться стоит только над тем, что имеет непосредственное отношение к делу. А имя?.. Чепуха! Не все ли равно, как называть, тем более если она просит, значит, ей так приятно.
Виктор отшучивался, спрашивая Ларису, откуда она так много знает, но Лариса сердилась, напоминая, что не любит пустых разговоров.
– Возьми Чекалкиных, – убеждала она – Милые, современные люди! И все зовут друг друга по имени. Все, понимаешь? Решительно все. Это закономерно, потому что в наше время все должно упрощаться, сейчас некогда церемониться... Понимаешь?
Виктор не понимал, к тому же не знал Чекалкиных, а Лариса еще больше злилась, но голос не повышала, напротив, говорила тише и напористей, и спорить с ней было бессмысленно.
– Не в них дело, – продолжала она. – Пусть ты их не знаешь, пусть! Но ты обязан знать другое: во всем должна быть простота, никаких излишеств... Мы должны высвободить себя для искусства, для музыки, для чего-то высшего. А если мы будем задумываться над каждым пустяком, то никуда не двинемся. Жаль, что ты этого не понимаешь, твоя позиция устарела. Жаль!
Виктор и впрямь не понимал такой простоты, да никогда и не думал ни о чем подобном, но после слов Ларисы призадумался, поразмышлял и пришел к выводу, что если все упростить, то будет не до искусства. Неясно ему было и то, отчего Лариса так злится, когда об этом заходит разговор. Ей было двадцать три года, но казалась она не по возрасту рассудительной. Горячность в словах, упрямство сначала Виктора смешили, потому что в них проглядывало что-то озорное, по-детски бесшабашное, это трогало, привлекало. Но со временем он задумался над тем, что Лариса настойчиво вбивает ему в голову не только простоту, о которой столько говорилось, но кое-что другое, похожее на жестокость. И он уже не мог без раздражения слушать, как Лариса талдычила о музыке, о своей исключительности, о том, что надо упрямо идти к цели, не оглядываясь на других.
– Мы посвятили себя музыке, – сказала она как-то Виктору, имея в виду и его. – Это наше дело. А многим людям музыка недоступна, согласись, многие классику не понимают, не могут даже слышать.
Виктор хотел ответить, что тем людям, наверное, понятно что-то другое, не менее интересное, но он знал: Лариса сразу же начнет спорить и доказывать, что ничего интереснее и важнее музыки нет. И он промолчал, а Лариса, словно бы в доказательство своей правоты, стала петь романсы.
Исполнились мои желанья,
Сбылись давнишние мечты... —
громко и старательно выводила Лариса, так, вероятно, как учил ее преподаватель, к которому она ходила два раза в неделю. Голос ее срывался, она досадливо морщила лоб, но не сдавалась и все сильнее ударяла по клавишам.
Виктор приходил к Лопатиным и тогда, когда Ларисы не было дома – умчалась к преподавателю или в филармонию, – и тогда казалось спокойнее, в доме было тише, никто не играл на пианино и не пел романсы. Павел Григорьевич заводил разговор о том, о сем, Марина Ефимовна готовила ужин, после долго пили чай и смотрели телевизор. Виктор скучал и иногда, будто встрепенувшись, спрашивал себя, зачем он сидит и не уходит, но и спросив не двигался, потому, верно, что двигаться было некуда. Домой не хотелось, и он оправдывался тем, что поджидает Ларису. Когда же она появлялась, то дурашливо кидалась ему на шею, веселая, довольная проведенным вечером, смеялась, и мысли ее были о высоком: о музыке или об учителе. А после, провожая Виктора до дверей, целовала его торопливо, будто боялась, что заметят родители, хотя ни Павел Григорьевич, ни Марина Ефимовна в эти минуты в прихожей не появлялись.
– Приходи, – говорила Лариса на прощанье, и это было так привычно, буднично и ни к чему не обязывало, что Виктор понимал; если он и не появится, то ничего страшного не произойдет.
Их отношения больше напоминали игру: они давно чувствовали, что пора расстаться, но отчего-то медлили... Если бы не гибель матери, то Виктор, наверное, раньше бы сделал первый шаг, но так все повернулось, что он приходил к Лопатиным вечерами, сидел у них допоздна. Лариса однажды упрекнула его в том, что он приходит не к ней, а к родителям. В этом была доля правды, и Виктор не стал отрицать.
– Да, но вины моей нет, – сказал он. – Ты все время занята, и мы редко бываем одни.
– Но сейчас мы одни, – с вызовом ответила Лариса, глядя ему в глаза. – А ты собираешься уходить...
Она подступила к Виктору и обняла его, дурашливо шепча на ухо: «Почему ты уходишь?.. Почему?..»
– Сейчас придут родители, – попытался он отговориться, думая о том, что этого как раз делать и не следует.
И Лариса, почувствовав, что Виктор пытается отстранить ее, обняла покрепче и после так проворно и ловко все сделала, что он не успел ни возразить, ни удивиться.
Несколько дней Виктор не ходил к Лопатиным, потому что не представлял, как он посмотрит в глаза Марине Ефимовне и Павлу Григорьевичу. Было стыдно, грустно и как-то не по себе от мыслей о женитьбе. Виктор полагал, что если это произошло, то он обязан сделать предложение. Родителям Ларисы было бы приятно, если бы однажды вечером он явился с цветами, нарядный и торжественный и сказал о любви к их дочери. И чтобы все было так, как происходило в незапамятные времена. И они, как всякие родители, погрустили бы, а Марина Ефимовна еще и всплакнула... Начались бы разговоры о свадьбе: где устроить и кого пригласить. Оставшись одни, они долго бы решали, что подарить молодоженам, и сошлись бы на деньгах и тарелках. Павел Григорьевич к такому торжеству мог бы придумать что-нибудь новенькое, вазу или кувшин.
Решившись, он позвонил Ларисе, и они встретились у филармонии. Виктор сказал ей все, что передумал за эти дни: о женитьбе, о родителях и о своей грусти. Лариса выслушала его с улыбкой, сказала, что он все усложняет.
– Какая свадьба?.. Мне надо учиться. Ну почему у тебя все так сложно? – еще раз повторила она. – А родители ничего не знают и знать не будут. Сама не маленькая...
И тут же она заговорила о предстоящем концерте, о том, что можно купить лишний билет и они пошли бы вместе. Виктор отказался и поехал домой. Странно, но после слов Ларисы ему не стало легче. Он думал о том, что должно пройти два или три года, пока Лариса устанет бегать к преподавателю и в филармонию и ей захочется того, чего хотят все женщины, – семьи, детей. О консерватории надо было бы давно забыть, потому что у нее нет ни голоса, ни слуха. Но никто не хотел сказать ей правду, а сама она не понимала.
После того дня, когда Виктор заезжал на Невский, что-то изменилось, и он решил поговорить с Ларисой еще раз. Ему казалось, если объяснить ей все, она поймет. «Никто не заставляет замыкаться в жизни, – думал он так, будто бы уже говорил с Ларисой. – Можно заниматься и музыкой, можно ходить в филармонию, но надо понять, что жизнь гораздо шире, разнообразнее. И потом, надо смотреть правде в глаза и не строить на песке...» Последние слова казались настолько точными и очевидными, что Лариса никак не могла не понять его. Виктору пришло в голову, что лучше бы встретиться с Ларисой не дома, пригласить ее куда-нибудь, тем более что они давно никуда не ходили. Он представил, как они будут гулять и он сможет неторопливо и осторожно высказать то, о чем думал.
Виктор позвонил в субботу, но Лариса отказалась встречаться; о кино она даже слышать не хотела и долго отчитывала Виктора за то, что он мешает ей заниматься.
– Уже весна, – сердилась она. – Времени совсем мало. Когда нам встречаться?.. Ты можешь просто приехать ко мне, так проще.
– Но мне надо с тобой поговорить...
– Вот приезжай, – ответила Лариса, помолчала и добавила: – Теперь люди только разговорами и занимаются, а надо делом... Понимаешь?.. Делом.
Настроение испортилось, уже не хотелось видеть Ларису, но Виктор все же поехал. Лариса открыла ему двери и от порога спросила, о чем он хотел поговорить. Виктор ответил, что об этом – позже. Лариса кивнула, сказала, что родители ушли в гости к Чекалкиным.
– А я занимаюсь... Хочешь послушать?
Виктор как-то весело подумал: «Романс так романс!» – и пошел вслед за Ларисой в ее комнату.
– Спой мне «Гори, гори, моя звезда», – попросил он. – Только тихо.
– Что значит тихо! – сразу же обиделась Лариса. – Я исполняю так, как надо, и кому-кому, а тебе надо бы это знать... И потом, этот романс заездили, не понимаю, как он может тебе нравиться?
Она стала говорить о том, что многие песни позабыты и их надо вернуть к жизни, тон у нее был строгий, а слова казались чужими; вероятно, об этом ей сказал преподаватель. Виктор понимал, что действительно многие песни позабыты, но слушать Ларису было неприятно: казалось, она сидит в этой комнате и возвращает к жизни забытые песни... Он представил это и улыбнулся. И неожиданно ему увиделось так, будто бы он уже женился, живет с Ларисой и выслушивает эти глупые разговоры, и он понял, что такой пытки не выдержит. И, не слушая Ларису, он почувствовал страшную тоску, подумал, отчего же глупость такая живучая. Ему пришло в голову, что Лариса не изменится через два-три года, как он надеялся, и что это как раз тот случай, когда она будет колотить по клавишам всю жизнь...
Лариса запела, а Виктор, прикрыв ухо ладонью, продолжал думать о том, что ее упрямство, старательность, от которых становилось как-то не по себе, ни к чему не приведут, потому что, если нет таланта, все останется любительством. Правда, с большой претензией, как тарелки и люстра Павла Григорьевича. «Зачем эта музыка? – спрашивал Виктор мысленно. – Зачем тарелки?.. Зачем их так много?..» И ему представилось, как он берет эти тарелки и кидает на пол, чтобы легче стало и людям, и стенам в этом затхлом мирке, где было пыльно, грязно, где кисло пахло не только на кухне. Виктор ужаснулся, не понимая, как он не видел всего этого раньше.
И тут ему вспомнился Леня – часовщик из Пустошки, у которого он любил бывать. Леня этот, завидев идущего к нему человека, отодвигал в сторону швейную машинку или примус и хватался за карандаш. Рядом всегда лежала школьная тетрадь, и вот Леня начинал делить и умножать большие числа. Делал он это задумчиво, сосредоточенно, не обращая внимания на вошедшего, и, когда тот интересовался, чем это он занимается – отмахивался.
– Мысль одна появилась, – говорил нехотя Леня. – Надо рассчитать.
Виктор тогда не понимал, зачем мастер притворяется, но после понял, что Леня гордился своим умением делить и вычитать. И хотел подчеркнуть, что починка часов и машинок – баловство, а серьезное дело – большие числа. Лене когда-то давно удалось закончить только четыре класса, после этого он работал, но самостоятельно изучил возведение в степень и извлечение корней. Это была его победа и его вершина...