Текст книги "День тревоги"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)
– Куда, черная кость, пошла?!
Он с веселым изумлением разглядывал иконку в руках читаки, кресты, одеяния их торжественные – черные юбки, пиджачки и кофты, белые платки. Ему сказали. Он было заулыбался, потом посерьезнел. И пошел, оглядываясь и соображая на ходу, зачем и кому это все надо.
Подошли к мосту, голым глинистым косогором спустились вниз, к бетонным опорам. Дорога по праздничному дню была пуста, только изредка гулко прогрохочет железками спешащий к отдыху и столу шофер на грузовичке, прошелестит шинами легковая… Под мостом было сумрачно и сыро, бетонное ровное ложе, по которому вольно текла прозрачная верховая вода, покрылось зеленым, слизким, струилась кое-где водоросль. Молчаливо, пусто было, лишь покойно и дремотно журчало, и доносилось сверху, в тон воде, переливчатое пение летнего жаворонка. Но эта пустота, молчание не обманывали никого.
– Начнем, что ли, – вполголоса строго сказала Дуня-Забота, посматривая наверх, к жаворонку, к тучкам, споро шедшим по ветру, успевшим уже окропить зеленое раздолье июня, холмы и поля, стада, жилища человеческие.
– Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится…
– Речет Господеви: заступник моей еси и прибежище мое, Бог мой и уповаю на Него! Яко той избавит тя от сети ловча и от словесе мятежна… Плещма Своим а осенит тя, и под крыле Его надеешися; оружием обыдет тя истина Его. Не убоишься от страха ночнаго, от стрелы летящий во дни; от вещи во тьме преходящия, от сряща и беса полуденнаго…
С нарастающим гулом, грохотом, покрыв собою все, пронесся поверху вихрь воздуха, огня, бензиновой гари, и читака подняла свой голос, негодующе-кроткий и слабый:
– Яко ты, Господи, упование мое, Вышнего положил еси прибежище твое. Не приидет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему… да никогда не преткнеши о камень ногу твою… На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия…
Снова загудел, задрожал от земной ревущей тяжести мост, воздух сам и берега, колыхнуло землю; на миг темнее будто стало, сумрачней, словно свечу задуло, и читака опять подняла голос и почти кричала…
– …Яко на Мя уповах, избавлю и его, покрыю и его, яко позна имя Мое!..
И все время, пока внизу читали и пели, кропили, крестились сами и крестили, поверху безостановочно шли и шли тяжелые машины – видно, проходила какая-то колонна.
НА ГРАНИ
Октября начало. От взрыхленной, в кучках высохших картофельных плетей земли до самого неба с поблекшим, нежарким солнцем стоит, блестит паутиной большая предзимняя тишь. Давно ушли с опустелых огородов люди, сделав свое дело; только на одном из дальних копается еще фигурка, срезает и сносит дозревшие, темные и уже скрюченные заморозками шляпки подсолнухов. Ближе к улице, в огурешниках, в застывших полуоблетевших калинниках людей видишь чаще. Там рубят капусту, скатывают тугие, хрусткие, измазанные черноземом кочаны в кучи или обирают посветлевшие калинные кусты; но то ли они это тихо делают, то ли сам воздух, студено-прозрачный и одновременно плотный, как стоячая вода, не пропускает никаких звуков – тишина.
Это самая странная и очаровательная пора. Будто жизнь временно притихает перед затяжной осенней слякотью, будто отходит в сторону, чтобы осмотреться, все сделанное оглядеть. В этом сосредоточенном, вприщур, взгляде замершего в высоте солнца на широко и устало раскинувшуюся окрестность, оголенную листопадом, в трезвой грустной ясности увядания есть сила неодолимая, властная над любым сердцем; и ее не минет ни один человек, нечаянно или по воле все той же прощальной думы забредший сюда, на дальние огороды, покосы, на берег недвижной студеной речушки с утонувшими желтыми листьями на близком дне… Запах земли полнит все, он вездесущ и, кажется, много родней, чем весной; и яснее, чем когда-либо, понимаешь, что все это из земли, и все мы тоже от земли, от ее одинаковой и нелегкой щедрости ко всему живому.
А в саду полное уныние и неразбериха малинника и крыжовенных колючек, горький осиновый настой, спутанная, прибитая утренником трава у тропки. Заглянул я в старый, мертво замшелый сруб колодца, там стояла темная ненужная вода. Стронутая мною бадья долго-долго качалась в пустом осеннем воздухе, средь молчанья, средь всего тихого мира плетней, жухлых травяных остовов, паутинных миражей… Не будет ни вечера, казалось, ни зимы, все останется так вот, как есть, на самой грани. Качается бадья, медля, совсем почти останавливаясь, точно сберегая отмеренные всему, и нам тоже, минуты покоя, вольности и чистой души…
Вода и огонь правят миром. Средоточие, исход их вековечного боренья есть земля. Как огнепоклонник, готов часами я сидеть у костра, слушать его и молчаливую, редкую на голоса вечернюю степь, смотреть в розовое, пышущее жаром нутро его, следить за перебегающими по углям светлыми искрами, и все во мне тогда инстинктивно, противу рассудочности, поет славу, гимн пресветлому Огню, исцелившему моих незапамятно давних предков от мрака, холода и стадного одиночества… Или пречистой Воде, когда на долгие дни кругом зной, зной без конца, без облаков, и посередине степи, по стрежню всех моих помыслов, вконец обедневших желаний течет едва ли не пересыхающий ручеек, а я стою на коленях, черпаю шершавым пряным лопушком и пью, пью до изнеможения и усталости в горле, и с каждым глотком все более становлюсь тем, что я есть – человеком, у которого, кроме жажды, есть и все остальное.
Земля сильнее всего этого. Ее зов живет в человеке всегда, чуткий и щемящий, и просыпается по первому призыву жизни и самой природы – будь то осенние обвалившиеся берега родины, радость первой проталины, целинной ли борозды. Еще лет полтораста назад, когда корчевали здешнюю урему и великими трудами давался каждый клочок чистой пашни, ходила, сказывают, меж поселенцев вера, что корчеванием, очищением земли любой, за малым делом, грех свой покрыть можно. Верили искренне, истово, и работали ради пашенки так, что с лихвой перекрыли все грехи свои перед нами, своим потомством. Чем-то мы заслужим такое прощенье?..
До великой прозрачности отстоялись последние осенние дни. Холодок бодрит, глаза неутомимы, чутки к любой травяной, лиственной ли мелочи, и все сквозит под твоим взглядом, открываясь просто и нестесненно. Все видно: и как на дальнем проселке тащится по косогору воз сена и рядом с ним шагает кто-то, ступает крупно и степенно; и как потерянно, бесцельно прыгают с ветки на ветку такие неугомонные обычно воробьи и все оглядываются, вертятся с детским недоуменьем – где же лето? – и все реже слышишь их вопросительное «члик-чивик»…
А вот не спеша идет оцепеневший в последнем тепле улицей дед Лебедок, бывший конюх, передвигает осторожно ногами в синих суконных шароварах, заправленных в белые носки, в калошах. Нащупывает, хотя и зряч, дорогу кленовым бадиком и целит прямиком к нашей завалинке – должно быть, приустал в пути.
Скамейка наша на бойком солнечном месте, на сугреве, с нее всю улицу и огороды видно. Мы сходимся, он осторожно усаживается, примащивается наконец и только тогда, глуховато кашлянув, говорит вместо приветствия:
– А и добер нынче денек. К морозцу, должно.
И оглядывает улицу, хозяйски осанясь, щурясь под козырьком картуза. Пуста она, только на задах где-то погуживает залетным шмелем грузовик, это свозят с дальних стогов сенцо. Глаза Лебедка набрякли старческой мутной слезой, он вытирает их – один, затем другой табачного цвета платком, потом жидкие, будто заплесневелые усы и бороду; сует платок в карман, все глядит, забывшись, на поредевшие палисадники, неторопливо о чем-то думает, – и мне с ним покойно и надежно, будто я уже все знаю и торопиться мне тоже некуда. Может, потому меня и тянет так иногда к старикам.
– Слушай, дед, – говорю я, наклонясь к его плечу, мне интересно, что он ответит на только что возникший мой вопрос. – Я вот тебя спросить хочу…
Он мелко кивает, давая знать, что понял и готов ответить на все. На все ли?..
– Вот все спросить хочу: зачем человек на свете живет? На что он тут нужен? Ведь могла бы и земля эта, и река, и кусты быть, а – без человека… А?..
– Эк тебя! – Дед не удивляется; он лишь досадует на чудную, торопящуюся все узнать допрежь срока молодость, поглядывает на меня искоса, оценивающе будто, и опять лезет за платком. – А поди разбери – зачем! Должно, не может земля без человека.
– Ну, как это – не может?! Есть же, например, леса такие: сто верст пройди – и ни души не встретишь, одно комарье. Или пустыни. Тысячи лет без человека обходились и сейчас обходятся.
Старик слушает, потом поднимает на меня блеклые, старающиеся не быть равнодушными глаза, говорит недоуменно, даже с огорчением:
– А бог его знает, сынок, для чего он тогда. Я, знаешь, как-то и думать об этом не думал. Живет человек – ну, и живет, работает… А зачем тебе?
В самом деле, зачем это мне? Не проще, не нужнее ли нам жить так, как деды жили – естеством своим и без вопросов?.. Глупо это, знаю я; но есть для меня сейчас в этом какой-то резон, тайный и желанный; наверное, в памяти от детства, проведенного здесь. Скорее всего, желание пожить как в детстве – вольнее, беспечнее, правильнее… Правильнее? Чушь, лирические отступления, которые век наш, – в быту, по крайней мере, – не жалует…
А все же, какой смысл вложила природа в существование человеческое, чтобы, как пишут, осознать самое себя, свой смысл? Есть ли он вообще, этот смысл? И что ближе нам, задумавшемуся беспокойно деду Лебедку и мне: что земля человеку и что он ей, живущей неподалеку своими внутренними законами, отлучившей человека от своих малых и больших таинств, земле? Где связь та, роднящая суетность, всегдашнее недовольство достигнутым Разума, и вечное согласие неразумного, живого и неживого, мира?.. Надо это знать человеку, дед, надо…
Старик, не дождавшись ответа, глядел в огороды, в далекую выстывшую синь горизонта. Что-то решал он, чем-то задел его мой вопрос, колыхнул устоявшийся омуток привычного; и, видно, трудно решалось.
– Да-а… – сказал он озадаченно и опять умолк. – Дак, видно, все ж не обходится земля без человека, если все устроено так. Да и для чего все это тогда, – он ткнул сердито бадиком в сторону огородов, – если даже-ть глядеть некому будет, не то что попользоваться?! Это ж понарошку будет тогда, только и делов… Навроде игрушки кому.
– Почему понарошку? Все это, каждое, – само по себе. Дерево само по себе растет, трава тоже, и животные, звери сами по себе и друг для друга… Мы здесь – сбоку припёка, вот ведь в чем дело. Лошадь – и та без человека проживет: будет себе жить-поживать, траву щипать…
– Ну, ты скажешь тоже!.. – совсем обиделся, даже оскорбился дед Лебедок, руки его слепо щупали, перебирали бадик. – Прожить-то она проживет, да кому она тогда нужна будет, твоя лошадь? Кому?!
– Да никому. Сама себе, не человеку.
– Без него, милок, это тоже все незачем, ни к чему все станет, и ты мне не говори… А человек затем живет, чтоб… жизни порадоваться, поглядеть, какая она тут есть. Потом детишек взрастить, род свой продолжить. И нечего тут думать. – Он хмурил брови, но уже доволен был, что попал, наконец-то, на знакомое и понятное, говоренное им же не раз. – Я смыслю так, что сперва – человек, а остальное все для человека. А ты говоришь – само по себе! Да по мне тогда такая земля – что есть, что нету ее, все одно!..
– Ну, а если все же есть такая земля: все есть, а без людей?!
Он подслеповато, подозрительно глянул на меня из-под картуза уже прежними, остывшими и безразличными ко всему глазами, сказал равнодушно:
– Тогда пустоцвет это, не земля.
Опираясь на бадик и придерживая рукой поясницу, поднялся со скамейки, постоял так, обвыкаясь со старческой своей ломотою. Сделал шажок-другой и, оборачиваясь ко мне, но не глядя в глаза, проговорил хмуро:
– Ты, гляжу, чудно́ как-то все думаешь – зачем это тебе? Надо ведь придумать – «без людей»… Чтоб хоромы были, со двором и скотиною, а хозяв не было! Не-ет, ты как хошь, а не понимаю я тебя, никак не понимаю… Надо ведь… – повторил он, качнул головой и пошел себе дальше, переставляя осторожно бадик и то и дело поглядывая под ноги, покачивая головой. Пересек наискось улицу, даже осторожных деревенских воробьев не спугнув, и не скоро скрылась его тщедушная согбенная спина за поворотом.
Не поняли мы с дедом Лебедком друг друга. Но чем-то право было его чуткое человеческое естество, не знающее, но ощущающее истину, и я позавидовал ему, потому что ощущение истины несравненно богаче знания ее… Не принимает оно природу пустой, с ненужными деревьями и лошадьми, с ненужным летним дождем, рекой, листопадом. Там, где мнится нам пустота, пустыня, для него – лишь незаполненность земли человеком, его душой…
Плывет наискосок, взблескивает в воздухе обрывок паутины – точно отделившийся от прохладного поднебесного потока лучик света. Серо стынет вода в берегах, еще один год кончается.
Об авторе
«День тревоги» – вторая книга Петра Краснова. Его сборник рассказов «Сашкино поле», вышедший в издательстве «Молодая гвардия», получил первую премию во Всесоюзном конкурсе молодых авторов на лучшую книгу года. О прозаике из Оренбурга оживленно заговорила критика, рецензии на «Сашкино поле», на рассказы, опубликованные в периодике, появились в «Правде», в «Комсомольской правде», в журналах «Урал», «Наш современник», «Литературная учеба», «Москва», «Литературное обозрение».
О чем пишет Краснов? О человеке, о значимости и цельности человеческой жизни, о смысле и предназначении ее. А это значит – о любви и долге, о добре и совести, о земле и труде, о борьбе благородного с низменным, прекрасного с уродливым…
Работает П. Краснов в русле русской рассказовой классики. Однако это не мешает ему оставаться вполне самостоятельным и самобытным.
Первое, на что обращаешь внимание при чтении его рассказов, – это стихия природы, переданная через стихию слова, образного и точного.
До тонкости наблюдательный человек, Краснов не подразделяет впечатления и заметы сердца по принципу: это для глаз, это для слуха, это для обоняния. Мало сказать, что он впитывает картины природы, ее состояния сразу всеми органами чувств, – он заставляет «работать» все органы чувств читателя.
Автор, переполненный ощущениями природы, нередко смело и неожиданно прибегает к сложным определениям, синтезирующим в себе сигналы сразу нескольких органов чувств. «Дверь, сыро скрипнув, открылась», «серо стынет вода», «грязно истаивали сугробы», «шершавый влажно-леденящий снег». И, наконец, он удачно находит определения, заменяющие целый образ: «густо-прозрачный», «высокие жаворонки».
Николаю – главному герою рассказа «Наше пастушье дело» – «…подумалось, что ведь природа рождается с появлением каждого нового человека – каждый раз молодой, полной тепла и света, всяких своих таинств и страха… Но как грубеет человек от времени, думал, как скоро грубеет все со временем… толстокожими стали; та зеленая кожица ветки стала корьем…» Первая фраза, вложенная в уста Николая, – это откровение для самого Петра Краснова и открытие для нас, читателей. Природа в его рассказах не вообще природа, а оренбургская степь, и если еще точнее, село Ратчино Оренбургской области, родина автора. И, вопреки утверждению второй фразы, зеленая кожица ветки не стала корьем. Каждый рассказ – будто новое рождение автора, вновь живо и трепетно его чувство природы-родины.
И все-таки природа у Краснова, если даже ей отданы лучшие страницы, – всего лишь фон, лишь настроение, лишь лакмусовая бумажка для проблемы, главное же – для человека.
По убеждениям Краснова, человек должен жить в согласии с самим собой, с людьми, с природой. Только в этом случае возможно для него счастье. Достаточно разлада, окисления одного из контактов этой трехзвенной цепи, как жизненная цепь будет разрушена – и человека рано или поздно настигнет трагедия, зачастую неосознаваемая им, но не уменьшающаяся от своей временной неразоблаченности.
Эта тема сквозная для всего написанного Красновым, и, видимо, она будет вечной занозой в его душе, в творчестве.
Живет на белом свете дед Лебедок («На грани»), переставляет по земле кленовым своим бадиком, оглядывает улицу и поля по-хозяйски, будто свою горницу. О чем-то и он думает, но думы его покойны и надежны, как и его совесть. «Что земля человеку и что он ей, земле, живущей своими внутренними законами, отлучившей нас от своих малых и больших таинств?» – спрашивает себя лирический герой рассказа. Не гложут такие вопросы деда Лебедка, прожившего свою жизнь с природой, ему это и представить трудно – землю без человека: «Тогда пустоцвет это, не земля…»
Краснов не умеет делить себя на части – просто человек и литератор. Он продолжает себя в рассказах, и они, кажется, во многом похожи на него самого – просто человека, своей неторопливостью и обстоятельностью, нравственной высотой и строгой доброжелательностью к людям. Краснову чужды поиски закрученных сюжетов, необычных героев. Его проза о том, что всем нам доступно, что все мы видим в нашей будничной жизни, но замечаем ее и удивляемся ей лишь после того, как прочтем талантливо сделанное произведение. Как мир его природы имеет свою конкретную географию – степь Оренбуржья, так же очерчен и круг его героев. Они – простые люди, крестьяне, как правило, трактористы, скотники, пенсионеры. Они не чудаки, не выдающиеся ударники, но в подавляющем большинстве своем нравственно здоровые люди, живущие скромно и по-своему.
Нет ли все-таки противоречия в том, что живя и работая сейчас в городе, Краснов пишет о тех, кого нет рядом? Нет, конечно. Он обживает в прозе первый и самый щедрый пласт своего жизненного опыта, рисует земляков своего детства и юности и одновременно начинает выходить на творчески новые для него объекты художественного исследования, связанные с родной почвой лишь косвенно. Пример тому его рассказ «Мост» и более ранние – «Горечь калины», «Буран». Но, говоря словами И. А. Гончарова («Фрегат «Паллада»), «мы так глубоко вросли корнями у себя дома, что, куда и как надолго бы я ни заехал, я всюду унесу почву родной Обломовки на ногах, и никакие океаны не смоют ее».
Для Краснова село, где он родился и вырос, – целый мир в душе, и делиться им хватит не на один том, нести же его в душе – всю жизнь. Этот мир неисчерпаем. Руками Краснова он, мир, дарит нам, читателям, прелесть своеобразия – быта, традиций, природы…
«Может показаться странный, – пишет в журнале «В мире книг» главный редактор Главной редакции художественной литературы Госкомиздата СССР А. Н. Сахаров, – но, говоря о Петре Краснове, хочется отметить такие достоинства его прозы, которые обычно присущи творчеству зрелых мастеров. Краснову свойственны строгая точность изображения, взыскательное отношение к слову, идейная четкость художественной позиции, умение раскрыть характер героя во всей его сложности, а порой, и противоречивости. Для рассказов молодого писателя характерны сюжетная завершенность, композиционная цельность, внутренняя динамика».
Кто знает Краснова, кто знаком с его творчеством, тому не покажется странной эта ни в малой степени не преувеличенная похвала. Он в свои тридцать лет поражает способностью видеть саму суть явлений, скрытую от близорукого или недобросовестного взгляда, мужеством и терпением в том случае, если есть необходимость показать и доказать эту суть. Краснов зрелее своих лет. Он пришел в литературу с твердыми идейно-художественными позициями, со сложившимся мировоззрением.
Это счастливо сочетается с природной одаренностью. Как ни банально, а верно: талант на пустом месте не рождается. И здесь уместно вспомнить о родителях молодого писателя – простых деревенских людях, трудолюбивых и домовитых. Мать, Анна Ивановна, начиная с военных тыловых лет, девчонкой-подростком, и кончая потерей здоровья, работала в колхозе. Она всем естеством своим видит и чувствует смысл жизни в труде. В духе святого отношения к труду, крестьянскому ли, другому ли какому, словом и примером жизни своей воспитывала детей. От матери у Петра Краснова еще знание и любовь к русской народной песне, к российскому глубинному и коренному языку. Отец, Николай Семенович, фронтовик, офицер запаса, истинно русский мастеровой, у которого за что ни возьмись, все в руках горит. Он человек большого природного ума, поэт в душе, художник-самоучка. Все это перешло к сыну и еще больше, в соединении с высокой культурой, развилось и окрепло. А высокая культура приходила не сама по себе. Закончив сельскохозяйственный институт, поработав агрономом, затем выбрав для себя главное дело – литературное, Краснов не порывает связи с естественными науками, и это, сочетаясь с науками художественными, точнее, с углубленным их изучением, помогает ему видеть жизнь, узнанную и постоянно узнаваемую, объемной, в нескольких измерениях.
Краснов-прозаик начинался с Краснова-поэта. Он около десяти лет был постоянным членом литературного объединения имени Мусы Джалиля при редакции оренбургской молодежной газеты «Комсомольское племя». Большую часть этого времени посвятил стихам. Дома у него, как памятник своему упорству и высокой энергии заблуждения, хранится общая тетрадь с поэтическими опытами. Но ни один из них не был опубликован, что говорит не столько о несовершенстве юношеских проб пера, сколько о жесткой требовательности автора к себе и неудовлетворенности сделанным.
Тетрадь эта написана не зря. Она готовила своего автора к прозе, учила ценить слово, художественную деталь, искать емкий способ выражения мысли и чувства.
Может быть, и поэтому проза Краснова с первой ее журнальной публикации лишена примет ученичества. Путь от несовершенства черновика до рукописи, в которой ничего не прибавить и не убавить, проделывается втайне от редактора и читателя. А как много молодая литературная жизнь дает случаев противоположных, когда из ложно понятого авторского честолюбия спешат обнародовать не успевшие остыть под торопливым пером строки и страницы!
Проза Краснова – не для развлечения суетной души или торопливого ума; читать ее трудно, она не укладывается в первое чтение. Второе и третье знакомство с нею, неспешное и вдумчивое, приносит все новые читательские открытия, работа ума и души оборачивается наслаждением ума и души. Рассказ «Наше пастушье дело» – не только ностальгический, как может показаться с первого беглого чтения. Воспоминания инженера-строителя Николая – главного героя рассказа, о самом дорогом – деревенском своем детстве – для автора повод, удобная форма, в которой вылились широкие художественные обобщения. Это поэма о едином повелении жизни – жить всему хорошему и доброму на земле, о значимости человека и его счастье в единении с природой. К «Нашему пастушьему делу» примыкает, дополняя его, рассказ «На грани», где эта тема выведена по восходящей на новый виток художественного исследования.
Вообще, говоря о написанном Красновым, следует отметить, что рассказы эти едины по мысли и чувству, хотя по исполнению, подходу к теме и самому жизненному материалу – различны. Можно говорить о том, что Краснов работает параллельно в двух направлениях, одно из которых, если удобно так выразиться, приземленно-сосредоточенное, до изображения самых тонких, подсознательных движений души «маленького» человека (например, рассказы «Шатохи», «Горечь калины», «Теплынь»); другое – некий космизм, когда земля наша видится не просто землей – очерченным взглядом крестьянина зеленым или побуревшим под солнцем уголком заполненного всяческой жизнью мира, а уже округлой планетой, покрытой тоненькой, в разрывах, пленочкой человеческой цивилизации, иными словами, попытка самостоятельного осмысления извечных философских вопросов – что такое человек? что такое Земля? что есть их взаимоотношения: добровольный союз ли, деловой договор, односторонняя сделка? К этому ряду относятся рассказы «На грани», «Зарница», «Бурьян», «Мост». Уместно, видимо, будет упомянуть о том, что в некоторых последних работах («Кизяк», например) автор умышленно или непроизвольно как бы рассеивает эмоциональный удар рассказа, когда, почти как на стрельбах, пулевые отметины ложатся по кругу девятки, и читателю самому предстоит скорректировать этот огонь – каждому в свою десятку. Можно также говорить об усилении тревоги («Мост», «День тревоги» и др.) – тревоги за человека, за сохранение в нем человеческого при тончающей прочности нашей жизни.
Все это так. Но по главной сути вышедшее из-под пера молодого талантливого прозаика и представленное на суд читателя цельно, как цельно миропонимание автора, и согрето его любовью к человеку.
При всей своей одаренности Краснов не надеется на то, что талант вывезет, что черновая работа его минует. Он плюс ко всему настоящий труженик. А писать стало трудней. Полнятся записные книжки, поубавилось радости, поприбавилось маеты, и это очень понятно: не хочется повторять уже написанное. Задач и планов много, но Краснов бывает в унынии, пожалуй, только от одного – от чувства времени, речным песком уходящего сквозь пальцы.
Последнее поправимо лишь единственным – работой, которой будут довольны не только читатели, но и сам пишущий.
И, может быть, потому, что это почти не достижимо, и существует настоящее искусство.
А. Иванов