355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пётр Проскурин » Исход (часть 2) » Текст книги (страница 6)
Исход (часть 2)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:07

Текст книги "Исход (часть 2)"


Автор книги: Пётр Проскурин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

III
Земля

1

Уже с весны сорок третьего года, как только чуть подсохла земля, немцы стали усиленно прощупывать Ржанские леса и с воздуха и на земле. В штаб Трофимова поступали тревожные сигналы о сосредоточении вокруг партизанских районов большого количества регулярных войск, и Трофимов приказал повсеместно усилить наблюдение.

На специальном заседании подпольного обкома в присутствии большинства командования партизанских отрядов и соединений Ржанщины был разработан и утвержден план совместных действий.

Если лежать на спине и глядеть вверх, не остается ничего, кроме голубой бесконечности, и кажется, что в ней тонешь, как в море. Шура никогда не видела моря, но представляла его себе вот таким синим, бездонным, бесконечным.

– Володя, а ты видел море?

Скворцов промолчал, она приподняла голову, поглядела на него, радостно улыбнулась. Скворцов сидел под деревом, хмурился и курил, покосившись в ее сторону, он недовольно отвернулся.

– Ты все злишься? – спросила она, опять опуская голову в высокую густую траву и стараясь ее не мять. Скворцов молчал, в душе он даже рад, что Шура с ним теперь рядом и не нужно о ней беспокоиться и скучать, что можно глядеть на нее и не считать секунды. В конце концов она такой же равноправный боец, как и другие, почему бы ей не пойти с ним на один пост? Мужское, гордость его была задета, она его не послушалась, она зло сказала, что пойдет с ним, и Скворцов до сих пор не может забыть усмешку Трофимова и веселый взгляд Кузина: у них не было оснований отказывать, тем более что бойцов осталось мало, каждый на счету. В глубине души он даже горд, что она настояла на своем, что ни говори, Скворцов был счастлив сейчас, он только с этой минуты перестал мучиться страхами за нее, ее присутствие делало его спокойным, уверенным. Он с удивлением подумал, что начинает привыкать к происходящему – война тоже работа, и только делать ее надо особенно хорошо, как можно лучше. Если бы вот только не Шура…

Он встал, чтобы не мешали кусты, и оглядел широкий лесной прогал; собственно, он не понимал, по какому признаку расставили здесь Трофимов с Кузиным посты, совершенная глушь. По ту сторону прогала белела сплошная стена берез, с той стороны удобней наблюдать: там выше и обзор лучше, но он боялся, что они будут слишком заметны на белом, ни встать, ни двинуться, они остались на этой стороне, где росли дуб, клен, редко осина и береза. Птицы, населявшие веселый зеленый лес, не нарушали тишины и покоя, они были необходимым дополнением в этой тишине, и Скворцов опять удивился, раньше он не замечал птиц, не слышал их. Да, тихо, очень тихо, такой тишины вообще не может быть без людей, только люди создают вот такую застывшую тишину. Но людей не было, не могло быть здесь, и еще раз быстро оглядевшись, он для верности переменил место и долго стоял, слушая.

Обойдя свой участок, он подошел и сел рядом с Шурой; не открывая глаз, она нашла его руку.

«Хороший у меня помощник, – подумал он любовно и насмешливо. – С таким все на свете прокараулишь». Он боролся с желанием лечь рядом с нею, закрыть глаза и заснуть, подставив лицо солнцу.

– Володя, – сказала она, – ты, наверное, меня презираешь?

– За что? – опешил он от неожиданности.

– За то, что я потащилась за тобой, всем на смех. Тебе это, наверное, неприятно.

– Перестань, – сказал он. – Все хорошо.

– Знаешь, я сама себя не понимаю, что со мной сделалось, – опять сказала Шура, все не открывая глаз и крепко держа руку Скворцова обеими руками. – Это какая-то дикость, так зависеть от чужого мужчины.

– Я тебе не чужой.

– Не чужой. Но что из того? Я все время о тебе думаю, даже когда сплю. Слушай, – она поднялась на локти, – слушай, Володя, как все будет дальше?

– Не знаю. – Солнце приятно прогревало веки, и ему лень было говорить.

– И я не знаю. Вот оттого, верно, мне и дико, что я ничего не знаю, что будет, и не боюсь. Ты, наверное, меня не поймешь, мужчина этого не поймет. Со мной каждую минуту что-то новое. Слушай, Володя, ты представлял себе жизнь, когда все окончится?

– Без тебя не представляю.

– И я тоже, но все равно, я часто думаю, как все будет, когда война кончится. Какие станут люди, наверное, только хорошие. Все плохое и злое в них выжжет война, нельзя будет, наверное, украсть или обругать другого. Люди такие богачи, те, что уцелеют и останутся жить. Мы с тобой останемся и проживем еще долго-долго, до самой старости. Два старичка Скворцовых.

Скворцов засмеялся ее словам, но его все не покидало ощущение тревожной тишины вокруг, плотно охватившей их со всех сторон, как панцирь. Звонкий ее голосок так не соответствовал мертвой, охватившей их тишине, ему хотелось чтобы она замолчала, и он не смел сказать ей этого, а она все говорила и говорила своим высоким голоском:

– Знаешь, до встречи с тобой я была такая трусиха, правда, я лыжница и плаваю хорошо, у меня первый разряд, но все равно я трусиха, мышей боюсь, и мокриц, и сороконожек. Ну, а как тебя встретила и мы с тобой… – она запнулась и решительно тряхнула своей мальчишеской челкой, – и мы с тобой полюбили друг друга, ну понимаешь, точно меня подменили. С Россоши, помнишь, точно меня заговорили. Конечно, война есть война, все может случиться, но если кого-нибудь из нас убьют, это будет такая несправедливость! Лучше вместе, сразу обоих! Я потому и на пост пришла. И всюду буду с тобой ходить, и в разведку, везде. Вера Глушова ведь ходит. Нет, ничего с нами не случится.

Голос Шуры предательски зазвенел, и у Скворцова снова тревожно дрогнуло сердце, он еще долго вслушивался в ее звенящий, режущий голос и боялся оборвать.

– Я только сейчас поняла, какая я стала сильная. С тобой я ничего не боюсь, я стала волевая, да? Знаешь, я только тебе признаюсь, я перед самой войной в парашютный кружок записалась и не пошла, струсила, так перед девчонками было стыдно. А сейчас прыгну, слышишь, только чтобы вместе.

– Ты себя плохо знала раньше, – сказал Скворцов, приподнимаясь, чтобы дотянуться до нее и поцеловать. – Тише! – прошептал он, слепо нашаривая возле себя автомат и низко пригибаясь, инстинктивно закрывая ее своим телом, он увидел бледное лицо Шуры: нельзя было брать ее на пост, сейчас он проклинал свою слабость.

Немцы (их было около тридцати человек) появились совершенно неожиданно, они шли медленно, цепочкой: очевидно определяя направление, один из них все поглядывал на солнце, на часы или на компас, и было непонятно, заблудились ли они или оказались здесь не случайно. «Вот тебе и глухое место, – подумал Скворцов. – Какого черта они здесь бродят?»

Он шепнул Шуре «держись рядом» и пополз за нею, немцы шли сбоку от них, по солнцу; под руками вминался глубокий мох, трава, мелкие перегнившие сучья; за густыми кустами и Скворцов и Шура встали и побежали, пока не оказались позади немцев.

– Вот черт, – сказал Скворцов. – Откуда их нанесло? Придется проследить, куда они направляются.

– А если они опять выйдут на отряд?

– Ты отползай понемногу, предупреди следующий пост. Только осторожней. Не бойся. Быстро.

Послышался сдавленный крик Шуры, и тотчас гулкая автоматная очередь всколыхнула лес, и Скворцов отпрянул в сторону, за сломанный высоко над землей ствол старой осины; это стреляла Шура, случайно повернувшись, она увидела еще трех или четырех немцев в десяти метрах от себя, вернее, она увидела одного, остальные двое или трое в стороне мелькнули и пропали, а высокий, молодой, с жилистыми голыми до локтей руками шел прямо на нее, и, прежде чем сообразить что-нибудь, она успела вскрикнуть и нажать гашетку автомата на пять или десять секунд раньше, и тот, молодой, с голыми до локтей руками упал.

– Сюда, Шура, сюда! – позвал Скворцов и тоже стал стрелять. Шура тяжело и неловко упала рядом с ним, и они стали отползать дальше, в глушь.

– Как только я увидела? – задыхаясь, говорила Шура. – Откуда они взялись? Как только успела, прямо не пойму. Прямо само собой все сделалось.

– Тише! – успокоил ее Скворцов. – Ты молодец, только осторожнее. Не задело?

– Кажется, нет. Ты слышишь?

– Слышу. Они нас пытаются обойти.

– Хорошо, что у них нет собак.

– У них собак не будет. Разве ты не видишь, это бродячая группа. Быстрее, Шурок.

– Я не могу быстрее, задыхаюсь.

Стреляли беспорядочно, наугад, хороший признак, в таком густом лесу трудно определить, двое перед ними или добрая сотня. Скворцова познабливало, немцы продолжали стрелять вслепую, не щадя патронов, это выдавало их страх и неуверенность. Выждав немного, Скворцов решил, что немцы потеряли их из виду, и в груди немного отпустило. Они перебежали еще и еще. Белая стена берез осталась позади, начался знакомый, поросший сосной песчаный косогор. Слепая очередь из автомата брызнула по соснам чуть поверх головы, вторая – по земле, и Скворцов увидел две зелено мелькнувшие фигуры; метнувшись им наперерез и, кажется, в одного попав, Скворцов опять перебежал от дерева к дереву и увидел Шуру лицом к лицу.

– Ложись! – крикнула она ему отчаянно, и он бросился на землю, и она стала стрелять над ним с искаженным лицом, зеленым от падающего сквозь густые листья света, и Скворцов уже понял, что произошло несчастье; на мгновение все в нем застыло, почти автоматически он нажал гашетку, чувство неотвратимости происшедшего сменилось бешеной яростью, он бросился к немцу, маленькому, в очках с металлической оправой, и немец в очках не успел еще раз вскинуть автомат, Скворцов прикончил его прикладом, сильным толчком в лицо, в переносицу; очки сверкнули мелкими осколками и переносица вдавилась внутрь; Скворцов, подхватив его автомат, бросился к Шуре, она держалась обеими руками за тоненький ствол молодого дуба, с перекошенным от боли лицом, и Скворцов, закинув автомат за спину, схватил ее, оторвал от дерева (она приглушенно болезненно всхлипнула), схватил и побежал, уже ни о чем не думая и не таясь; его могли сейчас спокойно расстрелять в спину. Перебежав открытое место, он торопливо опустил на землю Шуру, которая все это время жарко и часто дышала, закусив губы; он бросил гранаты, отпугнув еще двоих (он увидел их в спину, гранаты со страшным грохотом взорвались), но некогда было даже оглянуться на взрывы, он уже снова бежал, у него под ногами метнулось какое-то белое распластанное пятно, он потом сообразил, что это ласка, быстрый, стремительный зверек; он опять нес Шуру сквозь какие-то заросли и болотца, его уже не преследовали. Он остановился, почувствовав мокрое через рубаху, взглянул на совершенно бескровное лицо Шуры, она давно была без сознания; осторожно опустился на колени, положил Шуру на землю и стал ощупывать, так и есть, он разорвал платье и увидел рану, чуть левее правого соска, прострел с груди в спину, но кровь уже не шла, Скворцов оторвал от своей рубашки полосу и неловко перевязал рану через плечо, и только тут увидел вторую, ниже грудной клетки, здесь все было в свернувшейся густой крови.

Он схватил ее, поднял на руки, не чувствуя тяжести, и пошел, сначала спотыкаясь, затем все быстрее и быстрее; скоро он выбрался из болотца, заросшего мелкой ольхой и лозняком, и тогда побежал, а тело у него на руках все тяжелело, и он замирал от мысли, что ему не хватит какой-нибудь одной или двух минут, он стал задыхаться, и шел все быстрее и быстрее, и все боялся взять Шуру как-нибудь по-другому. Он боялся, что опоздал, и все-таки в нем жила надежда добежать, не упустить эти одну, две или три минуты, но кругом один лес, как зов без отклика, без ответа; он бежал и, наверное, заблудился, и все боялся остановиться, чтобы не потерять эти одну или две минуты, которых уже не было, но в которые он все еще верил. Через растущую тяжесть в руках он все яснее осознавал случившееся, и от этого его ужас становился сильнее; превозмогая себя, хрипя и задыхаясь, когда было ровное место и лес пореже, он принимался бежать, и у него все чаще темнело в глазах, а впереди все лес и лес, тихий, зеленый, равнодушно-ласковый. И была откинутая вниз голова Шуры, ее шея и ее губы – твердые, совершенно чужие.

Он опомнился, увидев близко перед собой лицо Почивана, еще какие-то незнакомые и знакомые лица, почему-то он запомнил только лицо Глушова.

– Вот, – сказал он, опуская Шуру на траву, – вот, комиссар, вот что случилось…

– Доктора, эй, доктора там, побыстрее! – крикнул Полухин, стараясь нащупать пульс, и как-то беспомощно оглянулся на Глушова и отдернул пальцы от тонкого холодного запястья.

– Немцы, заблудились они, что ли… Я думал успеть, – говорил между тем Скворцов, едва держась на ногах, он никак не мог заставить их подогнуться, чтобы сесть. – Где же доктор? Где доктор?

Скворцов смотрел почему-то не на Шуру, а на Глушова; пришел врач, опустился рядом с Шурой на колени, потрогал глаза, приложил ухо к груди, потом быстро поднялся с колен и приказал:

– Быстро, в санчасть!

– Доктор! – хрипло окликнул его Скворцов.

Но врач не обернулся.

– Говорил я, нельзя было Шуру на пост назначать, – устало и медленно сказал Глушов. Все подняли головы, то ли от неожиданности, то ли от того, что раньше никто не слышал, чтобы Глушов так тихо и грустно говорил.

Все знали, что он прав и говорит правду, и стояли, понурясь, не глядя друг на друга. Его оборвал безнадежный, какой-то тусклый голос Скворцова:

– Замолчи, комиссар, ради бога, замолчи! Суди меня, расстреляй, только замолчи, не говори сейчас ничего, – и зашагал, почти побежал за доктором к санчасти.

– Скворцов! – настиг его окрепший, без малейшего оттенка голос, и он остановился, поворачиваясь, увидел подходившего Глушова и, совсем трезвея, стал ждать.

– Возьми себя в руки, Скворцов. Никому не дано судить горе другого, пусть так. Но в наших условиях никто не имеет права терять голову. Трофимова сейчас нет, мы должны предпринять меры, свои меры.

Скворцов глядел на Глушова, тот говорил вполне разумно о самом необходимом, и Скворцов, стараясь скрыть, как ему трудно и плохо, сказал:

– Какая-то разведывательная группа, не иначе. Рыщут по лесам, черт знает, почему они оказались здесь. По-моему, спешили куда или лесу испугались. Больше я ничего не знаю, комиссар, ты меня прости, не могу я сейчас.

Глушов, думая, глядел вслед, как шел Скворцов, а тот у санчасти сел на втоптанную, забросанную окурками землю, на выбитое толстое корневище дуба и стал тупо курить, прижигая желтые от махорки пальцы, он услышал чьи-то шаги, но головы не поднял и не шевельнулся. «Наверное, опять Глушов, – безразлично подумал он. – Так долго никто не выходит, просто невозможно ждать…»

Он услышал голос Павлы и, вскинув голову, увидел ее перед собой, она стояла, приглядываясь к нему.

– Ну, чего ты так убиваешься, Владимир Степанович? – сказала она. – Вот поглядишь, все хорошо кончится.

Он не ответил. Если она хочет напомнить прошлое, что было между ними когда-то, то все это зря, все кончено, и ничего больше никогда не будет.

– От сердца к тебе подошла, – сказала Павла, она почувствовала в его молчании плохое для себя и вздохнула. – Я правда от сердца к тебе подошла. Зря ты меня обегаешь, мы ведь из одной деревни, Владимир Степанович, как-никак. Помогать должны друг дружке, одни мы из деревни и остались, – опять повторила она, и ему стало не по себе и стыдно, она говорила с ним просто и доверчиво, как с малым ребенком. Он ведь действительно «обегал ее», как она сказала, и находил для себя тысячу разных отговорок, и теперь видел, все они не нужны.

– Паша, у нее столько крови вышло, – пожаловался он и в самом деле, как малое дитя, и не стараясь больше удержать подступившие спазмы к горлу. Павла с болью видела, насколько он моложе ее, и беззащитнее, и слабее; она с жалостью глядела на него сейчас, как когда-то на своего Васятку, и думала, что в каждом мужике живет неразумное дите. Она осторожно погладила его мягкие волосы (она помнила их мягкость).

– Не горюй, Володюшка, все будет хорошо, поправится твоя Шура, она молодая, все на ней заживет.

Не в силах больше сдерживаться, он уткнулся ей в плечо, она не удивилась и, гладя его мягкие волосы, тихо завидовала тому, что он может еще так любить и так плакать.

В ту сторону, откуда пришел Скворцов, уже отправилась разведка, и отряд приготовился. Было еще светло; погожий день так же хорошо кончался, и солнце золотило верхушки деревьев.

2

В шалаш всю ночь бился ветер, он прорывался и к земле сверху, наискось сквозь вершины, трепал кусты и траву. Конечно, опять не уснуть, вот что значит привычка: днем спать, а ночами работать. Нет, так дальше невозможно, сойдешь с ума, и все сразу кончится. «Нельзя так, – сказал он себе, прислушиваясь к ветру и к темноте. – Даже сейчас во всем есть свой смысл и свое оправдание. Это – война».

Скворцов лег навзничь и прислушался к ровному дыханию Веретенникова; да, да, все уже решено, и ничего нельзя изменить. С тех пор, как случилось это несчастье с Шурой, прошла неделя, все поставившая вверх дном, все привычки, все привязанности, все планы. Все готово, одежда, оружие; до рассвета осталось несколько часов, необходимо заснуть, наутро долгий и трудный путь, затем опять, вероятно, бессонная ночь, перед тем, как на рассвете выйти из леса окончательно. Черт, как болит голова, как будто кто-то сверлит под черепом.

До сих пор сквозь все другие ощущения пробивается это судорожное прикосновение Юркиных рук, уже в агонии, Юрка слепо потянулся тогда к его лицу, и ощущение прикосновений слабеющих рук не исчезает.

Он рывком перевернулся лицом вниз, через постель из пахучей, плохо высушенной весенней травы все-таки пробивался залежалый запах земли. Он боялся думать о Шуре, чтобы не ослабеть, и стал вспоминать, как мальчишкой любил строить домики из сырого песка; и еще была одна любимая игра среди мальчишек: свить из чего-нибудь гнездо, спрятать в траве и бегать вокруг него кругами, отгоняя врагов; это была игра в «луговые чайки», их много водилось в лугах вокруг Филипповки.

А ведь хорошо складывалось, даже до этой недели. И как все надвинулось, переменилось вдруг одно за другим.

«Только не думать о Шуре, – опять предупредил он себя. – Вот как. Неужели ничего больше нельзя? – спросил он. – Неужели ничего больше нельзя, кроме того, что намечено, что впереди?..»

И он опять попытался все восстановить с самого начала, по порядку. С момента ранения Шуры, потом, на другой день, оказалось, что вся южная часть Ржанских лесов отрезана от основных массивов, оцеплена, и некоторым отрядам, в том числе и отряду Гребова, пришлось выходить из оцепления, разбившись на мелкие группы. Потом и северо-западные, самые глухие массивы Ржанских лесов, места расположения отряда Трофимова, в три дня оказались оцеплены, и немецкие войска все подходили и подходили; оцепление уплотнялось, и уже говорили о сплошных минных полях вокруг Ржанских лесов. Постепенно становился ясен план немцев: оттеснить партизан из Ржанских лесов к северо-востоку, в выжженные обезлюженные места, на открытую местность, – там не представляло труда их обнаружить – и, пользуясь большей технической оснащенностью и подвижностью карательных частей, нанести партизанам последний решительный удар, уничтожить подчистую.

И Скворцов пытался уверить себя, что иначе нельзя и все должно произойти, как намечено. Это все Веретенников, это у него возник план; а Кузин и затем Трофимов лишь уточнили кое-какие подробности; самому Трофимову вникнуть глубже недоставало времени. С тех пор, как он был назначен командиром партизанского соединения, ему прибавилось и забот, и хлопот, и ответственности, и то дело, что должны были выполнить Скворцов с Веретенниковым, – лишь один из ответных ходов в сложной игре, достигшей в короткий срок предельной остроты.

«Ваня ты, Ваня, – думал Скворцов. – Черт тебя дернул с твоим дурацким предложением. И потом – тебе что… А у меня, у меня, понимаешь, остается в жизни так много… Человеку легко уходить из жизни, если у него ничего или почти ничего не остается, вот что я тебе скажу. Ты ошибся, никакой я не герой, теперь особенно жалко умирать, теперь, в сорок третьем… Откуда тебя поднесло? И почему именно я? Почему ты выбрал и указал именно меня? И кто тебе дал право распоряжаться моей жизнью? Конечно, я не мог отказаться, в штабе все так глядели на меня, я не мог признаться в трусости. Пожалуй, ты один заметил и уже потом предложил отказаться. А что я мог тебе сказать!..»

«Ну что ж, ребята, сдайте документы, награды, все личные вещи и бумаги. Вот вам другие документы. Скворцов, вот тебе фотокарточка девушки… Та самая, о ней вчера уже говорили… А тебе, Веретенников, – старое письмо от матери… Это будет достоверней».

Пожалуй, не заснуть, он мог бы пойти, попрощаться с Шурой. Он сел. Нет, невозможно. Просто он к утру сойдет с ума. Пусть это слабость, но этого прощания он выдержать не сможет. Пусть все идет, как идет.

Он нащупал зажигалку, сел, согнувшись, выбрался из шалаша. Через несколько часов они с Веретенниковым уйдут, и никто в отряде, кроме трех-четырех человек, не будет знать, куда они исчезли и что с ними. И Шура не узнает, ведь сказать ей нельзя.

Присев спиной к ветру и угнувшись, он закурил, вбирая дым глубоко и задерживая дыхание. «Какая ночь – подумал он. – Не ночь, чудо. И комаров еще мало, хотя вокруг места пролегли низкие. Утки давно обзавелись выводками, и пора косить; в сенокос всегда весело и хорошо и в самой природе легкость, свежесть. Ведь в самом деле уже должен быть сенокос, вот как идет время… Надо постараться уснуть, хотя бы на два-три часа».

Докурив сигарету, – накануне Почиван выдал им с Веретенниковым по две пачки, – он в самом деле пошел и лег, и сразу обессиленно уснул; ему показалось, что его тотчас разбудили. Веретенников обувался, он тихо сказал: «Пора», – и Скворцов увидел Трофимова и Кузина.

– Кони готовы, – сказал Трофимов. – Если и вы готовы, в добрый путь. Ты, Скворцов, уже был у Шуры?

– Нет, не был. Не могу.

Веретенников и Скворцов взяли все нужное и пошли, Трофимов держался рядом с Веретенниковым, в лесу стояла сплошная темнота, и лишь стволы редких берез смутно белели.

– Теперь рассветает быстро, – сказал Кузин. – Вот так. Лошади готовы. Поедемте, берегите глаза, товарищи.

– Куда мы идем?

– Лошадей я отвел подальше, как бы кто не увидел. Сейчас здесь народу много собралось, всех не проверишь. Вчера еще отряд подтянулся – Крамова.

Они прошли метров двести; уже посветлело, и Скворцову все время хотелось быстрее уехать, чтобы рядом не было ни Кузина, ни Трофимова, с их молчаливым ободрением и поддержкой; в этом деле нельзя ни ободрить, ни поддержать. Чтобы потом не мучиться и не презирать себя. Так лучше пусть все идет скорее.

Скворцов действительно плохо запомнил, что ему говорил Трофимов на прощание и что он сам отвечал, плохо помнил, о чем они говорили с Веретенниковым в дороге, ему хотелось спать, и он лишь запомнил, что ехали они весь день не останавливаясь и лошади хватали траву из-под ног и листья с кустов на ходу. И он до самого конца, до нападения на немецкий пост все старался заставить себя не думать; и когда немцы навалились на них и стали связывать руки, он внутренне сразу успокоился, потому что до самого последнего момента боялся не выдержать и отступиться от намеченного, вернуться назад.

А теперь вокруг лица немцев, с любопытством их рассматривающих. Ему действительно стало легче, он все-таки выдержал и не сорвался.

Он покосился на Веретенникова; тому в свалке разбили губы, сразу начавшие темнеть и распухать. Вечером их отвели подальше от линии оцепления, посадили в закрытую машину и повезли в Ржанск, с первого дня их разделили и допрашивали отдельно, в военной комендатуре, затем передали в гестапо, и Скворцов, которого приволакивали в камеру после допроса, упрямо думал, что сейчас в лесу зелено-зелено, сейчас самая пора разнотравья, цветут медоносы и у пчел лучшая в году взятка, лекарственный мед. И когда ему становилось невыносимо, он закрывал глаза, видел все тот же зеленый мир, гудящих пчел и шмелей. Он жил в зеленом дыму, и это ему помогало. «Я сошел с ума, – говорил он себе иногда, вслушиваясь в зеленый шорох листьев, – но ничего, пока со мной лес, ничего».

Однажды дверь его камеры открылась, и что-то тяжело шлепнулось о пол. Он выждал, выполз из своего угла. Посредине камеры, неловко подломив руки, лежал Веретенников; Скворцов поднял голову, пытаясь опять увидеть лес и услышать шорох зеленых листьев. Леса больше не было. Скворцов присел, оторвал у Веретенникова располосованный рукав рубахи и стал осторожно вытирать у него кровь с лица; он был без сознания.

3

Это случилось через десять дней после того, как они вышли из лесу; Веретенников очнулся и попросил пить, но воды не было. Он, неловко подвернув голову лицом к бетонной в надколах стене, кожей лица чувствовал жар своего дыхания, отдававшегося от настывшей стены; бетонный пол вытягивал последнее тепло; глубоко под ним была земля, бесконечно глубоко, и это успокаивало. «Земля-то, она круглая, у нее нет конца, – подумал Веретенников. – И в природе все кругло, во всех книжках пишут, все сплошная бесконечная окружность. Попробуй, вырвись. Не вырвешься, нет конца. Вот так, нет – и все тебе».

Раздерганные, вывороченные в плечах и оттого тяжелые, распухшие руки хотелось пристроить поудобнее; Веретенников пошевелился и замычал. Он знал, что Скворцов смотрит ему в спину, он чувствовал его присутствие, но не мог заставить себя повернуться. Вот все-таки довелось встретиться с Володькой, а ему безразлично. Его тошнило, и, если он открывал глаза, он ничего не видел: серая стена, серый туман. Веретенников, слепо шаря руками, сел и стал материться. Он глядел перед собой и, ничего не видя, матерился, потом перед ним появилось большое, худое лицо, и он так же внезапно замолчал. Он почувствовал боль – Скворцов стоял перед ним на коленях и тряс его, крепко сжимая распухшие плечи.

– Иван, Иван, – говорил он часто, и теперь Веретенников видел близко его обезображенное, вздувшееся лицо и заплывший, совсем маленький один глаз в сизой неровной опухоли.

– Пусти, – сказал Веретенников, тихо, почти не разжимая зубов, и опять лег плашмя, повернув лицо к стене, и опять поплыла перед глазами мутная пелена. Он закрыл глаза, застонал, под грудью стояла боль, стоило чуть шевельнуться, и она, вспыхивая, перехватывала дух. «Отшибли что-то, гады, искалечили до смерти», – подумал он, и стало жаль себя; он опять забылся на минуту в зыбкой дремоте и тут же открыл глаза – перед ним серела бетонная стена, в зеленых неровных пятнах сырости, шероховатая и скользкая, гасящая в себе все звуки и проклятья. От нее тек в ноздри раздражающий, тонкий запах сырости.

Веретенников вспомнил отцовский дом, свою продолговатую комнатенку и расшатанную железную кровать; каждый месяц он помогал матери все в доме ошпаривать крутым белым кипятком, водились в старых стенах клопы, и с ними воевали несколько лет подряд и ничего не могли сделать.

«Сколько же мне лет?» – спросил себя Веретенников и стал считать: ему через месяц, второго декабря сравняется тридцать три. Не хотелось думать об отряде, о распухшем лице и ладонях, о том, что будет, когда придет смерть (а что она придет, он уже не сомневался, он привык к этой мысли), и стал думать о матери, о знакомых ребятах, о том, что сейчас может делать мать, и жива ли она вообще, и как бы сейчас хорошо выпить стакан холодной газированной воды без сиропа и чтобы по тонкому стеклу стакана бежали мелкие, частые пузырьки газа, и еще он думал, как ему трудно давалась математика, и он, так и не окончив десятилетку, пошел работать, а отец…

Да, что же он совсем забыл об отце? Где он теперь? Ведь ему дали бронь и послали куда-то за Урал, это случилось еще до того, как сам Иван был вызван в райком и направлен в распоряжение Ржанского обкома, как раз в то время немцы уже охватывали Киев клещами и сжимали кольцо. А из Ржанска вывозили заводы, и он под свистящими осколками сидел и рвал бумаги – не успели проскочить. Горели машины, дома, деревья, все, что могло гореть.

У него была отличная моторная лодка и много приятелей, они ловили по воскресеньям карасей… Вот так он теперь и думал о себе только в прошедшем времени, как если бы он умер и его давно похоронили. Интересно, сколько прошло времени и скоро ли опять утро, опять поволокут на допрос.

Веретенников весь сжался и сел. Скворцов дремал, привалившись спиной к стене, свесив голову на плечо и полуоткрыв рот. Он проснулся от взгляда Веретенникова.

– Что?

Веретенников молчал, глаза его широко раскрыты, лицо неподвижно. Скворцов оглянулся на дверь, волчок закрыт, свет, горевший под потолком пыльным клубком (на него было больно смотреть), падал на лицо Веретенникова сбоку – одна сторона в тени.

– Ты чего, Иван? Плохо? – спросил Скворцов, морщась от нового приступа изжоги – в горле и в груди все горело, саднило, хотя бы один глоток воды. Им не давали пить четвертые сутки, и только был этот режущий пыльный свет под потолком, хлеб и соленые мясные консервы.

– Володька. – Голос Веретенникова тих, отчетлив. – Володька, – повторил Веретенников хриплым шепотом, – я больше не выдержу, все расскажу. Не выдержу, – повысил он голос, глядя перед собой неподвижными пустыми глазами.

Скворцов, напрягаясь, подполз к нему по-собачьи, волоча больную (наверное, была задета кость) ногу, и спросил:

– Что ты расскажешь?

– Подожди… Ты помнишь, сколько дней мы здесь, в гестапо?

– Сегодня неделя сравняется. Седьмой день сегодня, как нас передали в гестапо.

– Седьмой день, – сказал Веретенников. – На седьмой день уже ничего не осталось, вот и все, от человека…

– Иван, мы не выполнили задание, раз Зольдинг передал нас в гестапо…

– Володька, скажи, нас сейчас держат вдвоем… Против всех правил. Не подслушивают, а?

– Тише! Просто, наверно, все решено…

– Понимаешь, во мне уже ничего не осталось… Не могу больше…

– Тише! Надеяться надо, слышишь, Ваня, мы все равно должны надеяться.

– Володька, я уже не человек, ты же видишь, я уж не человек, я скотина… А скотина что? Она боится палки, какой с нее спрос, я боюсь палки, слышишь, боюсь, боюсь… Как получилось, но уже все, понимаешь – все, пропал я.

– Нас так и так убьют, – сказал Скворцов, подволакивая и устраивая ловчее больную ногу. – Зачем себя пачкать? Одинаково конец, пытать будут, один черт, думаешь, так от пыток уйдешь? Ты крепкий мужик… осталось немного, потерпи!

– Все равно, понимаешь, больно, больно… Сил моих нет… Я же тебе сказал. Не смей на меня так глядеть! – сказал он внезапно громким шепотом. – Слышишь, не смей на меня так глядеть! Ты же знаешь, я был смелым, я не боялся, ты же это знаешь! Скажи, что ты знаешь это, ну, скажи, ну!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю