Текст книги "Исход (часть 2)"
Автор книги: Пётр Проскурин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Петр Проскурин
Исход
Роман
Окончание
С самой середины лета Зольдинг жил в лихорадочном ритме: Ржанск был важным, напряженным железнодорожным узлом; через него проходили десятки, сотни эшелонов и составов, а партизаны, подполье, несмотря на разгром Трофимова, все усиливали свою деятельность на железных дорогах, на узлах связи; каждый день в городе и его окрестностях что-то случалось, систематически срывались графики движения поездов. На вокзалах Ржанска скапливалось огромное количество войск, грузов, различных вооружений; пусть Ржанск находился сравнительно далеко от фронта, прорыв вражеской авиации не исключался, и поэтому Зольдинга беспокоило непрерывное скопление войск в городе. Началось новое большое наступление на юге, и Зольдинг стал спокойнее и выдержаннее; однажды он с удивлением заметил, что начинает вживаться в этот чужой, враждебный город, начинает привыкать к нему и чувствовать его своим.
Поражение под Москвой в первую зиму хотелось забыть; и теперь громадный, развивающийся успех на юге, когда стала ясна цель – Сталинград, казалось, все поставил на свое место. Вероятно, с этого и надо было начинать: расколоть Россию надвое, парализовать Урал; только теперь после начала осуществления этого гигантского замысла становилось ясно, как много времени потеряно, ведь Москва сама по себе ничего не решает и ничего не дает, кроме внешнего триумфа; Зольдинг теперь почти верил, что Восточная кампания окончится успешно, он видел верное направление удара и, чтобы хоть чем-то приблизить этот реванш, не жалел ни себя, ни других. В городе у него был относительный порядок, огромными усилиями он добился этого; в России впервые пришлось столкнуться с организованным партизанским движением, и он тщательно следил за ходом партизанской борьбы не только вокруг Ржанска, но и по возможности везде на Востоке. Он пытался систематизировать накапливающийся разрозненный материал, постепенно, не вдруг стала видна такая закономерность: если партизаны усиливают свою деятельность, жди важных событий на фронтах. О некоторых своих наблюдениях и выводах он несколько раз докладывал в верха, в том числе и Хойзингеру; в частности, он выдвинул и обосновал свою методику борьбы с партизанами, а также докладывал о необходимости тех мероприятий, которые, по его мнению, могли быть по-настоящему эффективны. «Нужно расчленить русских, главное – уничтожить миф о так называемом коммунистическом ядре. Морально-политическое единство советского народа, их национальностей – чушь, химера! Немного логики и хладнокровия, чуть больше здравого смысла – и упорство русских уступит немецкой железной дисциплине, – писал он в одной из своих докладных Хойзингеру в Генеральный штаб сухопутных войск. – Необходимо выработать такие меры, чтобы заставить бороться с партизанами самих русских. В этом муравейнике племен легко вызвать рознь. Есть смысл в русские поселения назначать полицейские гарнизоны из украинцев или татар». В этой же докладной он достаточно тактично, чтобы не быть навязчивым, и достаточно аргументированно излагал свой собственный опыт разгрома ржанских партизан. Он позволил себе рекомендовать предложение обер-лейтенанта Зильберта Фаульбаха, поскольку оно уже дало неплохие результаты. И хотя он точно знал, что такой ложный отряд имеет массу прецедентов в прошлом, правда в разных вариациях, он все-таки подчеркнул инициативу именно Зильберта Фаульбаха, это был подчиненный ему офицер, и здесь говорило честолюбие; и потом все лавры доставались фронтовикам, и хотелось хоть как-то подать голос, обратить внимание на ту черную, неблагодарную работу, которую вели они. Анализируя и находя свои объяснения достаточно вескими, Зольдинг довольно потирал руки, попробуй, сумей, не навязывая своей точки зрения, остаться в тени.
Зольдинг сейчас был настроен мирно, не глядя на Ланса, видел его недовольное лицо; Ланс ходил по кабинету; прямой, на длинных ногах и с обиженным сосредоточенным лицом, Зольдинг понимал его состояние, больше того, – если бы можно было, он с удовольствием оставил бы Ланса на своем месте и сам отправился в лес.
– Итак, Ланс, – сказал Зольдинг дружески; ерунда, дождь как дождь, похож на все осенние дожди в мире. – Сегодня вечером вы встретитесь с доктором Риттерсом, он вам объяснит дальнейшее. До свидания, Ланс. Перед рейдом зайдите проститься. Надеюсь, вы не сердитесь на меня, потом у вас будет что рассказать, Ланс.
Больше он ничего не стал говорить, хотя мог бы сказать, что это не его прихоть и не стоит глядеть друг на друга волком.
Норберт фон Ланс пробормотал что-то вроде того, что «не собирается писать мемуары», и, простившись, вышел; Зольдинг придвинул к себе блокнот. Телефоны молчали, удивительно тихий выдался сегодня день, вот уже часа два никто его не беспокоил, даже непривычно. Зольдинг подошел к молчащим телефонам и набрал нужный номер.
18
Глушов просматривал контрольный оттиск очередного номера «Ржанского партизана», форматом в развернутую ученическую тетрадь. Он уже вычитал номер и теперь бегло просматривал вторично, а думал совсем о другом, предстоит беседа с новенькими, за два дня их набралось семнадцать человек. Хорошо, нашелся тогда выход с газетой, а то летом прошлого года немцы на старой базе все к черту уничтожили и станок разломали. Молодец Фольгисон, догадался среди паники спустить наборные кассы и шрифты в колодец, иначе остались бы вообще без газеты на какое-то время. А так ничего получается, его ведь идея, с некоторым удовольствием подумал он, и вспомнил, как вначале не получалось прокатывать на самодельных резиновых валиках, а затем приноровились, ничего!
Кажется, с тех пор прошло года два, а на самом деле прошло три месяца, отряд снова вырос за эти два-три месяца, установил связи с другими отрядами, действующими южнее Ржанска, и даже выделил из своего состава несколько небольших групп для организации новых партизанских отрядов в малолесных районах области. И все-таки тревога не утихает. Как могли тогда немцы обрушиться с такой неожиданностью? Этого никак не удавалось выяснить, несмотря на все старания разведки и ржанского подполья, и это настораживало. Батурин, кажется, нащупал что-то, но пока держит от всех в секрете.
С Трофимовым Батурин сошелся близко, особенно за последнее время. Здорово всем досталось тогда от Коржа, как-то даже ближе стали все трое. Вот так. По сути дела, и отряда, как цельной воинской единицы, теперь уже нет, а есть десятки отдельных вполне самостоятельных групп, выполняющих самостоятельные задания, возвращающихся на базу отряда, только чтобы передохнуть, получить задание и взять боеприпасы.
Трофимов учел суровый урок, с ним ведь вначале не соглашались ни Почиван, ни он, Глушов, ни Кузин. Только Батурин его поддержал, и теперь отряд собирается в полном составе на базе лишь в крайне редких случаях, для какой-нибудь крупной операции, требующей больших сил.
Хмурясь, Глушов поглядел на часы. Вера задерживается. Вот такие дела, дочь живет сама по себе, ходит на задания, разговора у них никак не получается. Он опять поглядел на часы. Вера вот-вот должна была подойти, пора ей вернуться, нужно бы серьезно поговорить; она должна сегодня вернуться с задания и может завтра опять исчезнуть, месяц назад она перешла под начало Кузина, без ведома его, отца, и неожиданно для всех, даже для Рогова, и теперь Глушов почти не видел дочь и мучился от мысли, что она его сторонится и становится чужой. Он горько усмехнулся, очевидно, так должно быть, но он слишком много отдал дочери в свое время, когда восемь лет назад умерла жена, и поэтому, все понимая, он никак не мог привыкнуть. Да и сам Рогов на днях смущенно остановил его и, помявшись, поговорив о том о сем, попросил его как-то подействовать на Веру, потому что после того случая в фельдшерской землянке, он так и сказал «того», не решаясь ничего больше добавить, Вера совсем переменилась и стала не в себе, и он ничего не может сделать. У Глушова впервые шевельнулось доброе чувство к Рогову, он поглядел на него участливо; до сих пор он категорически не одобрял выбора Веры и все время давал ей понять это.
Глушов думал о разговоре с Роговым, когда пришла Вера. Она была в брюках, сапогах и куртке-реглан – подарок Рогова; она подошла и привычно потянулась губами к щеке отца.
– Здравствуй, папа.
– Здравствуй, Верушка, – ответил он, неожиданно для себя называя ее далеким, детским именем, и у нее на мгновение округлились глаза, последнее время воспаленные и отчужденные.
– Здравствуй, папа, – повторила она, уже отходя от него, и у него не хватило смелости остановить ее и прижать головой к груди, как когда-то в минуты ее безутешных детских огорчений и обид.
– Вот что, дочка, давно я с тобою поговорить хочу…
– О чем?
– О чем, о чем! – стараясь быть спокойным, сказал он. – Слушай вот, что все-таки происходит? Почему ты так ко мне относишься?
– Как?
– Ну как… Ну, вроде меня нет, и я не существую… Но я-то есть, ведь есть!
– Да что ты, папа… Тебе кажется… Просто…
Она заколебалась, и Глушов подался к ней.
– Просто мне не повезло, папа, – сказала она.
– В чем же тебе не повезло?
– Ты этого не поймешь, словно меня ограбили. Я так хотела ребенка. А теперь…
– Не надо, – попросил он, едва не сказав, что это к лучшему, но вовремя сдержался; он понял, что обидел бы ее смертельно; как было хорошо, когда она была девочкой и все сложности и беды не поднимались выше отметки в школьном табеле.
– Знаешь, Верушка, тебе еще жить сто лет, все будет, поверь своему старому отцу, а сейчас все-таки возьми себя в руки, – попросил Глушов. – Вон и Николай волнуется, нельзя же так, ей-богу.
– А что я делаю? – пожала Вера плечами. – Ничего особенного я не делаю… Как все, так и я.
– Понимаешь, ты брось, брось, – сказал быстро Глушов. – У тебя на лице такая обреченность, словно ты давно на том свете. Такой человек на войне гибнет в первую очередь, вот что я тебе хочу сказать.
– Ну и пусть! Слушай, папа, – спохватилась она в ответ на его протестующее движение, – война тоже жизнь. Ну, ты меня пойми… – добавила она беспомощно, никак не приходили нужные слова, и разговор этот бессмысленный, они сидят, как чужие, и им тяжело друг от друга.
Вера взглянула искоса на отца, за последнее время отец помолодел, подтянулся.
– Ты совсем молодой, папка, – сказала она искренне, и Глушов смутился.
– Ну, молодой… Мне, дочка, сорок шестой достукивает.
– Осенью, двадцать четвертого ноября, – вспомнила она. – Ну, почему ты родился не в январе? На целый год считался бы моложе. Просто обидно.
Это была старая тема их разговоров, он старательно ее поддерживал, хотя хотел сказать совсем другое. Он хотел сказать, чтобы она не так сильно выказывала на людях свое горе, всем сейчас трудно, и нельзя носиться с одной своей бедой, как она ни велика.
– Когда уходите? – Глушов поправил Вере отогнувшийся воротник. Вера знала, что отцу известны и день и час.
– Завтра, с рассветом, папа. К вечеру выйдем к Верховскому лесозаводу. Мы, папа, с Лопуховой вдвоем идем.
– Будьте осторожнее. Зона очень опасная.
– Я знаю, папа. Павла там проходила уже два раза.
– Прежде всего для нас и опасны старые тропы…
Вере нужно было идти, собираться, получить еще инструктаж у Кузина, но отец опять удержал:
– Зона очень опасная. Там в деревнях много немцев, конечно, в основном строители, но не может быть, чтобы среди них не работало ГФП[1]1
Гехайм фельдполицай – тайная полевая полиция, или военное гестапо.
[Закрыть]… Самое опасное на вашем пути – Покровский район. Нашим за последнее время туда удалось проникнуть только однажды. Вы хорошо изучили все неудачи?
– С нами проводили инструктаж Трофимов, Кузин. Несколько раз. Из этого мы уже сами поняли, чего можно ждать. Слушай, папа, кто все-таки такой Батурин?
Глушов, не отводя взгляда, моргнул.
– Я знаю то же, что и ты. Меня волнует все-таки… Почему должна идти ты?
– А почему другой? – нетерпеливо перебила Вера. – Все-таки я говорю по-немецки, это тоже может пригодиться.
– Ты меня не так поняла, – сказал Глушов. – После того, что с тобой было, ну… после твоей болезни…
Она шагнула к нему, обняла и ткнулась ему губами в щеку.
– Вера, Вера, – сказал он, наконец, то главное, о чем давно хотел сказать. – Ты же смотри, береги себя, я ведь тогда совсем один останусь… Ну, хорошо, хорошо, иди, иди… Ты лучше подумай, Веруша, о своем Николае. Если с тобой что…
– Перестань! – неожиданно резко оборвала она. – Ты всегда отыскиваешь у человека самое больное, цепляешь за крючок, чтобы по-своему повернуть, – увидев его лицо, она замолчала и не сразу попросила: – Папа, ну, прости, сама не знаю, что говорю. Папка!
Он стоял бледный, с поджатыми губами, и старался не глядеть на нее.
– Ты меня прости, папка, – я злая стала. – Она помялась. – Говорят, немцы к Волге вышли, Сталинград взяли. Если они к Уралу прорвутся, наверное, конец. И знаешь, говорят, что наши это скрывают. Может, что известно, папа?
– Фашистская демагогия, вот что известно. Чистейшей воды. У нас сводки каждый вечер Соколкин принимает. Бои идут в Сталинграде, дочка, не дальше, это еще не значит, что Сталинград взят. Черта с два!
Он был рад перемене разговора и говорил сейчас громче обычного, она зацепила в нем то, что он знал за собой и с чем старался бороться в себе: этакое стремление знать о человеке все, все, до последней черточки, а для какого черта? Именно, для какого черта? На всякий случай. Не всегда удавалось задавить в себе это, Вера тут права. Но ведь не по отношению к собственной дочери, какая чушь!
Он ничего не сказал о приказе, полученном на днях через подпольный обком, где требовалось во что бы то ни стало усилить борьбу в тылу врага, что положение на фронте складывается тяжелое и наступил один из тех моментов, когда на карту поставлено все и с той и с другой стороны. Вот уже третий месяц носится в воздухе это слово «Сталинград», немцы три или четыре раза сообщали об его взятии и развернули в то же время грандиозное строительство укреплений здесь, в глубоком тылу, по правому берегу Ржаны, согнали все трудоспособное население окрестных сел и городов.
Глушов глядел на дочь и думал, что вот пойдут они, две женщины, и будут там работать на строительстве укреплений и попытаются связаться с русскими инженерами, если они там есть, или прорабами и через них как-то раздобыть планы хотя бы отдельных районов, а может, если повезет… Но может ведь и не повезти. Можно не понравиться конвоиру или чересчур приглянуться ему… Нет, лучше об этом не думать.
После ее ухода он долго сидел один. В конце концов у каждого свои методы в жизни и в работе. Плохо, что он сразу ей не ответил. Все это чушь, что он выискивает какие-то слабости. Ничего он не выискивает, просто он давно уже привык, что люди шли к нему со своими бедами и горестями и просили помочь; от радости к нему, партийному работнику, редко приходили. И разве он не помогал? Помогал. А потом, что ж, потом он и сам стал замечать, что в человеке не ладно. И не для того, чтобы сделать по-своему, а чтобы сам этот человек не сделал ложного шага. Вот скверная девчонка, как она его наизнанку, а с виду тихоня, губки бантиком, недаром ее Батурин да и Кузин приметили. Он пытался уверить себя, что все это ерунда, что Вера ляпнула это «зацепиться за больное» по случайности, и, однако, знал, что это будет его мучить теперь и он будет думать и думать. Пожалуй, раньше он не обратил бы внимания на слова дочери, сказанные с непонятным раздражением, а сейчас он пытался опровергнуть их даже наедине с собой, и значит, и в самом деле была основа, чтобы опровергать. Глушов окончательно расстроился и запутался от обиды на дочь и на ее жестокость: даже если бы было что, она могла бы и промолчать, не высказываться. У каждого можно отыскать такие или примерно такие мелочи, а суть в ином, в той пользе, что каждый в отдельности вносит в общее дело.
Все семнадцать человек чинно сидели вдоль стен в красном уголке – в просторной, с двумя рядами опор из дуба землянке; Глушов поздоровался с ними, и они вразнобой, по-разному ответили, а трое посередине привстали, неловко сжимая шапки в руках.
– Садитесь, товарищи, – сказал Глушов, подходя к столу и внимательно всматриваясь в лица новеньких. И, раздумывая, с чего бы начать ставшей обычной беседу, сегодня, после разговора с Верой, он никак не мог собраться и все оттягивал. Расстегнул верхний крючок стеганки, внимательно еще раз просмотрел список прибывших в отряд, останавливаясь дольше на некоторых необычных для местности фамилиях. «Маковкин», «Воздвижников», один из деревни Калинницы, второй родом из Ржанска, по профессии кочегар; Глушов, хотя и знал, что всех новых закрыто проверяет особый отдел, про себя отметил необходимость поговорить с кочегаром отдельно и не забыть сказать Трофимову о возникших сомнениях. День подходил к концу, в землянке начинал копиться тяжелый осенний сумрак к ночи. Так же неторопливо, как и все, что он делал, Глушов зажег семилинейную лампу, со слегка надтреснутым вверху стеклом – стекло берегли, их было мало в отряде.
– Комиссара иногда называют так сказать, советским попом, – неожиданно начал он, – а я комиссар отряда. Будем знакомы. Глушов Михаил… Нам придется жить, воевать вместе, а может, и головы положить. Все вы, надо думать, пришли на добровольных началах, так или не так?
– Так, так, – загудели отовсюду.
– Так, комиссар, – звонко сказал кто-то после всех из плохо освещенного угла.
– А если так, давайте, ребята, начистоту, все боли свои выкладывайте, мы должны друг о друге все знать. Кто смелый, давай первым. Порядок у нас такой: перед всеми.
Глушов ждал, все более настраиваясь и проникаясь происходящим и начиная волноваться: незнакомые люди всякий раз открывались по-новому в чем-то неожиданно, словно переворачивался новый глубинный пласт. И всякий раз, когда нужно было переступить за эту новую черту, его мучала незавершенность каких-то очень важных изменений в себе. В неясности своего внутреннего «я» он видел опасность и для других; как комиссар отряда, он не принадлежал себе и не имел права расходовать на себя ни времени, ни эмоций. И, однако, в нем настойчиво жила необходимость еще одного порога, возможно, самого важного для всех.
Он с любопытством и тайным ожиданием глядел на высокого плечистого мужчину лет сорока пяти, вышедшего к столу и мнущего в пальцах шапку с вытертой до кожи опушью плотника Новогрудовского сушильного завода, с большим, добрым лицом. Он, запинаясь, все рассказывал о жизни, об отце с матерью, все напирая на крестьянское происхождение, и о том, как попал в плен под Брянском, как в учебном лагере их и накрыли. А потом из рабочей команды по восстановлению железнодорожных путей сбежал.
– Грех один на мне лежит, – говорил плотник. – Тут уж не знаю. С чужой бабой жил, и свою бросать неохота, и от той не оторвешься, как клещ в грудине, всосалась, и что хочешь. Все как на духу, теперь судите.
Он пошел к своему месту и сел, признание плотника растопило напряженность и скованность, уже перед Глушовым стоял низенький, помоложе плотника лет на пятнадцать, и, торопясь, помогая себе руками, говорил часто и быстро: трудно было успевать следить за ним.
– Раз уж о грехах, так о грехах разговор. Из Ржанска я, мясник, на колхозном рынке работал. Отец у меня мясником был, и я там же. Братцы, – гулко ударил он себя в грудь, – братцы, воровал, подлый! Привезут тушу, начнешь разделывать, заглядится хозяин – отхватишь кусок налево. Помногу не брал, нельзя, поймают, а килограмм, два – так, от баранчика поменьше. Хоть и неправильно, может, а сказать, думаю, надо. Я не злостно воровал, я ж так, для жизни, ну, на бутылку, на жаренку утаивал.
– Тише, товарищи, тише, – встал Глушов, предупреждая поднявшийся было вслед за мясником шум, чувствуя от установившейся общей атмосферы доверия желание высказаться самому, ему захотелось в этот момент рассказать о себе, вспомнить тоже какую-то оплошность в жизни, нечестный поступок, но сразу так быстро ничего не приходило на ум, он постучал карандашом по столу и, стараясь вернуть разговору нужное направление, быстро сказал:
– Товарищи, вы вступаете в партизанский отряд, разговор у нас хороший, дружеский, правильный разговор, но я не только об этих болях говорил. Перед общей нашей бедой все отступает, все бледнеет, если в главном мы с вами…
– Подожди, комиссар, какие тебе еще боли у нас могут быть? – на середину землянки вышел худой парень, рябоватый. – Николаев я, – представился он всем и Глушову. – Из Голубковской МТС, по грудной болезни в армию меня не взяли. Весовщиком-учетчиком я раньше работал. А немец в полицию сельскую зачислил. Больше ничего не оставалось – в лес подался. Против Советской власти тут ни у кого нет козырной. Если б не так, товарищ комиссар, ты бы нас разве тут увидел?
Такого, как сейчас, Глушов давно не помнил, может, со своих комсомольских лет, он поддавался общему тону слитности, и под сердцем щемило, и хотелось говорить необычные, полные высокого смысла слова, и от любви ко всем этим людям, с трудной своей жизнью, от острой боли за них, честно и бережно хранивших святые святых совести народа в неведомых, запрятанных глубоко и оттого подчас незаметных тайниках – его способность идти только своим национальным и государственным путем. Как будто забилось глубинное мощное сердце всего народа в десятке самых обыкновенных плотников и весовщиков, сошедшихся под низкие своды землянки со всех концов России. Глушов почувствовал вдруг свою малость перед этой глубинно-цементирующей силой и желание раствориться в этой безграничной бессмертной силе, отдать ей всего себя сейчас, немедленно, без остатка.
Рябоватый парень, учетчик из МТС, продолжал говорить, как немцы делили землю и лучшие участки отдавали своим холуям и что все они безгрешны перед Советской властью, и вот тут, нарушая состояние Глушова и разбивая общее настроение слитности, раздался сдержанный, недовольный голос:
– Ты за всех, парень, не распинайся. В чужое нутро ты лезть не можешь, зря не говори.
К столу, на хорошо освещенное место вышел еще один: с вислыми плечами, до самых глаз заросший густой светлой щетиной; на взгляд ему можно дать и двадцать пять и сорок или больше; шея у него короткая, по-мужски тяжелая.
– Вот, комиссар, за всех не ручайся. Вышел, и думаю, говорить или не говорить, теперь скажу. Здесь шуточки шуткуют, с бабенкой соседской переспал, мяса фунт сбондил. Начисто так начисто. Десять лет отсидел, у меня государственная статья числится. Сейчас мне тридцать четыре, а тогда мне двадцати не было. С двадцать девятого по сороковой сидел, мне в два года и довесочек в лагере припаяли. Там не по моей вине, дружка жалко стало, ну выручил, взял на себя две хлебных пайки. Добрался я до родных мест как раз тютелька в тютельку перед немцем, мать померла, у младшей сестренки у самое трое детишек. Шесть месяцев в полицаях ходил.
– Отчего ж бросил? – с насмешкой, неприязненно спросил мясник из Ржанска.
– Бросил. Гляжу, расковыристый ты мужичок. А я начисто. Здесь не погожусь, в другие места подамся, не могу боле. Собрали нас деревню лесную жечь – Дремушиху, ну, что там было, все знают. Листовка такая от партизан ходила – о тех зверствах. А как баб да детей стали нас неволить стрелять, не смог я, отказался. Упрятали в концлагерь под Ржанском, затем в Смоленск этим летом перегнали, в какую-то особую команду из заключенных – сорок человек нас было. У нас в конвоирах эсэсовцы ходили – трупы мы на месте массовых расстрелов выкапывали, потом на кострах сжигали. Скажу я вам, братцы, работенка эта… – Он с облегчением выматерился. – Одним словом, подфартило, ушел я, двое суток по следу с овчаркой шли. Никогда не верил ни в бога, ни в черта, а тут больше не могу: кол я с собой прихватил, чую, пустили собаку, конец приходит, дуб старый подвернулся, стал я за него, изготовился, молюсь богу. Ну, говорю, если ты мне поможешь, господи, век тебя не забуду. И удалось мне, братцы, перешибить хребет падле, сиганула она на меня, да чуть промашку дала, мимо зубами клацнула. Уже потом узнал, отчего они так за мной гнались. Всех заключенных из команд по сжиганию остатков самих расстреливают, как работы закончатся.
Он умолк, неловко огляделся среди тишины.
– Вот так, а теперь хоть судите, хоть принимайте, назад возврата нет.
– Как звать-то? – словно очнулся Глушов.
– Прозоров моя фамилия, а звать Федором. А то вы все, товарищ комиссар, в список глядите, ищете.
– Не-ет, ошибаешься, Федор, – тихо отозвался Глушов, вновь ощущая в себе нарастание того же чувства единства со всеми. – Помяло тебя, Федор, да и не твоя только это вина. Ладно, с тобой особый разговор. Может, некоторые факты обнародуем в нашей партизанской печати, в Москву передадим – из таких вот капелек складывается правда о фашизме, о его преступлениях. А ты, если честно пришел, будешь с нами, мы не против. Теперь, товарищи, я расскажу вам о задачах нашего партизанского отряда.
Отпустив всех, Глушов достал тетрадь – потрепанную, в прочном кожаном переплете, переплет сделал по его просьбе шорник. В тетрадь Глушов заносил сведения об отряде, о его составе, о трудных боях, своего рода дневник, летопись. Он коротко записал свои впечатления от рассказа Прозорова и о нем самом; дополнил специальный раздел «Преступления немецких оккупантов на земле Ржанщины» и стал просматривать графы социального состава отряда. Здесь мало что менялось: колхозников, людей крестьянского происхождения в отряде всегда насчитывалось не менее двух третей, остальные рабочие и служащие. Национальный состав отряда не был пестр – основа русские, треть белорусов и украинцев, два поляка, пятеро латышей, грузин – повар, пятнадцать татар и четыре еврея. Женщин – одиннадцать, остальные мужчины.
Солярка в лампе, кажется, догорела, огонек мигал, задыхался, а Глушов, уже ничего не видя, все смотрел в тетрадь и думал. Оказывается, легче всего распределить людей в различные графы по соцпроисхождению, по полу и национальности, в последние годы служебной деятельности это проходило мимо, не задевая внимания и сердца. Проклятая гонка, в параграфах и отчетах бежали дни, не на что оглянуться. А как разнести по графам жизнь рыжего Прозорова? С какой мерой подойти к нему? И в чем лично его, Глушова, смысл работы и жизни сейчас, когда так неожиданно и с такой силой раскрывается душа человека?
19
Летом и осенью 1942 года не очень крупные, хорошо подготовленные и оснащенные подвижные экспедиционные отряды карателей выжгли все села вокруг Ржанских лесов, а население тщательно просеяли, частью уничтожили, частью мобилизовали на работы – строительство укреплений на правобережье Ржаны, а частью угнали в Германию и в концентрационные лагеря в Польше, в Ошвиц и в Люблино. Некоторые экспедиционные отряды проникли в леса, но, потеряв подвижность, были разгромлены. Партизаны отчаянно защищали лесные деревни, вели изнурительные, затяжные бои, переходящие в рукопашную.
В Ржанских лесах и вокруг действовало уже около двух десятков партизанских отрядов, уже летом сорок второго года, после организации объединенного партизанского штаба при Ржанском подпольном обкоме, все они, за малым исключением, действовали активнее и, самое главное, целенаправленнее и согласованнее. В августе, сентябре и октябре по общему плану подпольного обкома ржанские отряды произвели ряд опустошительных набегов на железные дороги соседних двух областей, на сравнительно небольшие гарнизоны немцев в уездных городках и селах. Рельсы снимали десятками километров, увозили их в болота, в леса, сваливали в овраги, движение поездов на некоторых наиболее важных участках путей было полностью сорвано. Немцы поневоле втянули в изнурительные бои две полевых дивизии, стоявшие на доукомплектовке и на отдыхе.
У Павлы и Веры тоже был свой участок работы, свое задание; и, пожалуй, не легче многих других. Только на третий день они пришли в деревню Дубовицу, подгадав как раз под вечер, под наступление темноты, они прошли задами к избе Фени Полужаевой. На огородах земля, прихваченная осенними заморозками, похрустывала, а в садах от сильного ветра шумело в голых деревах.
Павла привычно прошла мимо раскрытого почему-то сарая во двор и, послушав, тихо стукнула в заднее оконце, в стекло. Подождала, стукнула второй раз, и тогда в стекле белесо замутнело, и Павла узнала широкое лицо Фени, Феня закивала, исчезла и скоро выбежала в наброшенном на сорочку платье.
– Оказия, прямо оказия, – сказала она быстрым шепотом. – Давно ты у меня не гостила. Заходи, заходи, в деревне-то тихо.
– Я тут не одна, – Павла кивнула на сарай. – Мы тут вдвоем.
– Заходите, я сейчас девку к Митрохину пошлю.
– Небось спит-то девка…
– Ничего, разбужу, она у меня бедовая.
– Посылай, ладно.
Павла негромко окликнула Веру, и они вошли в избу, в темные сени.
Не зажигая огня, Феня прошла в другую комнату, в горницу, и скоро на пороге появилась девочка, в больших не по размеру башмаках на босу ногу. «Здравствуй, Люда», – на ходу поймала ее Павла и притянула к себе.
– Скажи там Митрохину, мол, дяденька, оттуда пришли к тебе.
Девочка привычно кивнула и ушла, а Феня стала завешивать окно, сначала дерюжкой, затем сверху своей шалью и потом зажгла коптилку. Вера увидела перед собой совсем молодую женщину и удивилась, какая у нее большая дочка, и села на лавку у стены, вытягивая натруженные в долгой ходьбе ноги и прислонясь затылком к стене. Да, конечно, отец прав по-своему, и Николай прав, но и она права; она уже не может быть прежней ни с отцом, ни с Николаем и, самое главное, сама с собою. В ней что-то переменилось, и ей для внутреннего спокойствия все время нужно что-то делать, все время нужно ощущение того последнего шага, когда от остроты момента все остальное исчезает. Она, конечно, не знала, что для выполнения именно этого задания ее кандидатура особенно долго обсуждалась в штабе, и только настоятельные требования Батурина послать именно Веру в конце концов сделали свое. Но она знала, что задание трудное, ей об этом прямо заявил Батурин, долго говоривший с ней вначале в присутствии начальника разведки Кузина, затем наедине. Все-таки этот человек ей непонятен, не покидает ощущение, что он знает о каждом значительно больше того, чем дает понять, и, обдумывая сложную, известную только ему одному комбинацию, незаметно руководит расстановкой людей в отряде, оставаясь при этом в стороне. Она как-то однажды прямо его спросила, он, конечно, не ответил, а только засмеялся, и глаза его оставались цепкими, неподвижными, и с тех пор Вера часто ловила на себе его пристальный изучающий взгляд. Почему-то она не стала делиться своими догадками ни с кем в отряде, даже с Роговым, и вскоре испытала на себе следствие этого разговора, когда ее однажды вызвали в штаб и Кузин без обиняков спросил ее, желает ли она работать в разведке. Хотя она верно поняла роль Батурина в отряде, ей по-прежнему не нравилась его манера в разговоре неотрывно глядеть в глаза, не нравилась еще привычка неожиданно уводить разговор в сторону, к какому-нибудь не относящемуся к делу пустяку, но потом вдруг оказывалось, что ты уже выболтала то, чего тебе не хотелось выбалтывать никому другому. Когда он вчера после подробного инструктажа, уже прощаясь, как бы между прочим заметил, что она интересная женщина и, хочет она или не хочет, это всем бросается в глаза, она вскипела и сказала ему какую-то дерзость, но, собираясь на задание, вдруг вспомнила его слова и тот внимательный прищур без тени улыбки, сняла с себя светленькое платье и сапожки, оделась во все темное и даже нашила себе на юбку уродливые заплаты, повязавшись платком низко, по-старушечьи.