444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Пётр Проскурин » Исход (часть 1) » Текст книги (страница 7)
Исход (часть 1)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:58

Текст книги "Исход (часть 1)"


Автор книги: Пётр Проскурин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

24

Оставшись один, Трофимов долго сидел за столом, курил и глядел на свои руки. Дежурный время от времени подбрасывал в печурку дрова; он старался не мешать и ходил на цыпочках. Трофимов взглянул на часы, через два с половиной часа время перешагнет в новый, сорок второй, и где-нибудь будут пить, смеяться, жечь свечи и поздравлять друг друга. И Трофимов вспомнил Москву, старый дом на Софийской, где он родился и вырос, пустой сейчас. Ему было приятно вспоминать, как скрипят половицы и бьют настенные часы, в почерневшем от времени футляре черного дерева, они принадлежали еще прабабушке и ни разу не сдавались в ремонт. Семьи военных были отправлены из пограничных гарнизонов уже после первых столкновений с немцами; Трофимов хотел в эту минуту, чтобы и жена и дочь встречали Новый год в Москве, на Софийской, в доме, где он родился и вырос, и он отчетливо представлял себе, что они сейчас могут делать. Зажигают, наверное, елку, Соня, разбросав конфеты, сидит, бросив все дела, задумавшись. А Ирочка тоже не спит, вторично ждет деда-мороза, к ней уже он приходил днем. Но, несмотря на уговоры матери, она не ляжет спать, пока часы не пробьют двенадцать и взрослые за столом не начнут говорить всякие веселые и счастливые глупости. И тогда, убедившись, что дед-мороз взрослых не любит, не пришел, она пойдет спать, а Соня растерянно всплеснет руками: «Смотри, совсем взрослая!» А сейчас до Нового года еще два часа, и Соня думает о нем; Ирочка прижмется к ней головенкой в колени и спросит о папе, и Соня будет придумывать, как папа воюет с немцами, и как он думает о своей дочке и ее маме, и что он обязательно пришлет им скоро большой (Соня так и скажет: «бо-ольшо-ой») подарок, и у Ирочки станут мечтательными смешные с рыжинкой глаза, она умеет глядеть не мигая в рот матери, ловить каждое слово, а потом запрыгает от счастья на одной ноге, а Соня отвернется в уголок и поплачет, чтобы не видели ни дочь, ни свекровь – старая сдержанная машинистка строительного треста Валентина Петровна Трофимова, «бабушка Валя» (Трофимов так и не мог привыкнуть к этому новому званию матери); мать все равно заметит, подойдет к Соне чуть позже, возьмет за плечи: «Не надо, Соня, слезами мы ему не поможем». У него хорошая мать, умница, сдержанная, простая. Случись что, Валентина Петровна не даст им впасть в отчаяние, а Соня к этому часто склонна, она умеет напридумать себе всяких страхов, даже там, где их нет.

Трофимову не хотелось думать о делах, о затеянной Глушовым общей встрече Нового года, о готовящихся кострах; Трофимов разрешил по простой причине: они находились действительно в такой лесной глуши, где свет можно заметить только с неба, но немцы по ночам совершенно не летали, а под Новый год тем более никаких сюрпризов ожидать не приходилось. И людям нужно вздохнуть свободнее, и Трофимов разрешил зажечь два-три костра, и сделать еще то, что хотел и предлагал сделать Глушов.

Трофимов даже вздрогнул: ему показалось, что эта Павла Лопухова из Филипповки никуда не ушла, а сидит по-прежнему в землянке и глядит из своего угла на него. Он усмехнулся – табуретка пуста, и только дежурный, присев у печурки, неумело зашивал на себе отставшую от ворота нижнюю рубаху, низко держа голову, и время от времени, забываясь, трудно и шумно вздыхал от непривычной работы. И, сам того не желая, Трофимов стал думать о женщине, с которой только что разговаривал, и чем больше думал, тем сильнее нарастало в нем внутреннее беспокойство; ведь вот он, кадровый военный, оказался совершенно в непривычных условиях, и вынужден отвечать за очень разных людей, а знает он их плохо; солдат ведь одно, а вот такая двадцатитрехлетняя – «Алексеевна», только что сидевшая перед ним, совсем другое, и он обязан все учитывать и решать за всех.

Трофимов радовался возможности побыть одному, теперь это случалось редко, дежурный старательно штопал свою рубаху, если бы он не так шумно вздыхал, его присутствие не чувствовалось бы. И внутреннее беспокойство, возникшее от встречи с неприятной, странной женщиной, все нарастало, его раздражали сейчас даже привычные стены землянки, сделанные для большей светлости из толстых неошкуренных березовых жердей, тусклый сосновый потолок; самодельная лампа без стекла, просто литровая консервная банка, потрескивая соляркой, густо чадила – не могли придумать машину поумнее, вон потолок совсем почернел. Трофимов вдруг – уж в который раз! – вспомнил, как его батальон лежал у дороги, отрыв позиции, на пологом, безымянном холме, в спелой пшенице, через холм проходила дорога, а им приказано было не пускать немцев по дороге, через сорок километров находилась станция Ворскла, и там спешно шла погрузка не то войск, не то оборудования какого-то очень важного завода; Трофимов тогда так и не понял, что же именно. Он уяснил себе лишь одно: батальон, выведенный им сравнительно с малым уроном из окружения, теперь обречен – он только старался не показать этого другим, ведь война есть война и приказ есть приказ. Он тогда не знал, что станции, на которой должно грузиться нечто важное, больше не существует, ее еще за день раньше превратили в груду кирпича и железного лома вначале самолеты, а затем танки немцев; но приказ есть приказ, и только потом, когда от его батальона почти ничего не осталось и когда он узнал, что станцию сдали еще раньше, чем ему поступил приказ «не пускать», он рыдал, как последняя истеричка; ему и теперь стыдно вспоминать; от контузии он две недели почти не видел и не слышал; в эти леса он забрел с остатком батальона: двадцать шесть из четырехсот восьмидесяти, трое вскоре умерли от ран.

Он вспомнил и свою просьбу к бойцам оставить его где-нибудь по пути, а самим идти дальше, и тогда один из них, Никита Мартынов из Челябинска, угрюмо сказал: «А куда идти-то дальше?» Когда рыли землянки, Мартынов ворочал потом за троих, крепок парень.

Трофимов сидел, положив на стол кулаки и откинувшись на стену спиной, улыбаясь, он потрогал себя за правым ухом, там еще и сейчас оставалась большая проплешина и неровный, бугристый шрам – здорово его тогда погладило осколком, волчком завертелся, говорят, буквально из-под гусениц выхватил его Якушкин – командир первого взвода третьей роты; странно, что Трофимов до сих пор никак не может вспомнить этого Якушкина, убитого на том же холме у дороги.

Трофимов закрыл глаза; перед появлением танков стояла тогда тяжелая тишина августа, переспевшая густая пшеница местами полегла, на холме ее вытоптали, перемешали с землей и песком, и бойцы брали пересохшие колосья, терли их в задубевших от постоянных земляных работ ладонях, веяли, бросали тяжелые, сладкие зерна в рот и, двигая челюстями, долго жевали. А потом кто-то тонко и с явным испугом прокричал:

– Та-анки! Ви-ижу та-анки!

Когда-нибудь там поставят памятник, но никто не будет знать, что это были смерти из-за неорганизованности и хаоса, четыре с лишним сотни жизней, молодые, отличные солдаты; а он, Трофимов, до сих пор не может оправиться, внутренне выровняться, все ему чудится, что и он виноват. Он знал, что с него никогда и никто не спросит, он имел право приказывать умирать, и это право давали ему не только государство, но и совесть, но и необходимость защищать свою жизнь, жизни своей матери, жены и дочери, и еще жизни многих и многих людей, но от этого ему не легче. И он в какой-то мере ответствен за гибель сотен людей, он теперь, прежде чем решить что-нибудь, все старался обдумать заранее, и если нужно было посылать на опасное дело, он ненавидел себя за невольный страх за чужие жизни, и выпади такая возможность, он согласился бы ходить и все делать сам. И эта двойственность, эта необходимость долга и какая-то почти истерическая, ненормальная для времени жалость, подтачивала его изнутри. И в то же время заставляла думать в каждом отдельном случае, что за человек перед ним и чем он живет и почему сказал: «Будет сделано», и почему пошел, хотя знал не хуже его, Трофимова, что может быть обратное, и ничего не будет сделано, а будет смерть.

И когда приходят такие, как Павла, что он может? Он видел бесцельные смерти, даже не десятки, а сотни, стальные траки беззвучно давили живые извивающиеся человеческие тела, и он ничего не мог переменить, что же можно теперь? Почему все идут и идут к нему, и откуда набраться сил; у него теперь осталась вера только в себя.

Трофимов повернул голову, угадывая в полумраке, нетерпеливо поглядел на Глушова; тот минуты две стоял перед Трофимовым и ждал.

– Ты что? – спросил Трофимов, поднимаясь и нахлобучивая шапку.

– Нужно сказать бойцам несколько слов, ты командир. Все уже готовы, через пятнадцать минут полночь.

– Хорошо, хорошо, – заторопился Трофимов, он не готовился говорить, но ему хотелось поскорее выбраться из землянки, из-под взгляда Глушова.

Он вышел наружу, застегивая верхние крючки полушубка на ходу и отчаянно придумывая, что сказать людям, и сразу остановился. Он увидел шеренги людей, выстроены – по-военному, прямо перед штабной землянкой; здесь, за исключением постов, собрались все восемьдесят шесть человек, стояли в четыре шеренги, и морозный снег поскрипывал под ногами. Была по-новогоднему светлая ночь, слабый ветер шевелил ветки деревьев; Трофимов еще раз посмотрел на людей, и у него сдавило горло. Что он им скажет? Что он может им сказать?

У него одно нерассуждающее: больше нельзя уступить ни шагу! И он знает, почему нельзя, но если он попытается объяснить другим, получится неумело, с душевными заиканиями. Нельзя говорить о самом дорогом, если боль у горла подступила и не дает дышать и не находишь самых простых слов.

– Ребята, послушайте. – Он взялся рукою за ремень. – Через несколько минут закончится этот год, тяжелый год и страшный. – Он помолчал, слушая свой голос и удивляясь тому, что еще может говорить. – Новый год в хорошее время встречают вином, водкой, а вот у нас такого добра нет. А то бы мы тоже выпили. И за тех, кого уже нет, и за тех, кому завтра идти в бой. Да, всех нас сроднила одна беда. Мне хочется пожелать одного, ребята: пусть Новый год, сорок второй год, и начнется и закончится в нашу пользу, слышите, это, пусть в маленькой мере, все же зависит и от нас с вами.

«Что еще им сказать?» – Трофимов поднес руку к лицу, глядя на часы, и все стояли очень тихо и ждали, и Трофимов не мог понять, почему так тихо все стоят, и все сильнее сжимал пальцами ремень.

– Зажгите костры, – сказал он, насильно отрывая руку, и из рядов выбежали несколько человек к заранее заготовленным кострам, стараясь опередить друг друга, и береста занялась быстро и дымно, и огонь с веселым треском пополз по хворосту в одном месте, в другом, в третьем.

И сразу все заговорили, задвигались, засмеялись, Трофимов махнул рукой «разойдись», и все хлынули к кострам, к огню и закричали «ура-а!», и было это по-детски доверчиво и просто. Один из партизан стал наигрывать на губах и кричать: «Давай, Колька, давай в круг!» Запиликала гармоника. Он знал их всех восемьдесят шесть, с их болезнями и слабостями, он их любил сейчас смутно и сильно, так, очевидно, любит все живое своих детенышей, но он знал, что в любое время, если будет необходимо, он пошлет их умирать.

Кто-то подошел к нему сзади и позвал:

– Товарищ командир!

– Я слушаю, – сказал он, не оборачиваясь; он узнал голос Почивана. – Ну, что ты, Почиван?

– Меня Михаил Савельевич, комиссар, прислал. Просит зайти вас в командирскую землянку.

– Зачем?

– Пойдемте, – замялся Почиван. – Так, немного сообразили, по стопочке нашлось, берегли к этому дню, товарищ командир. Человек пять собралось, вас ждут.

Трофимову не хотелось уходить от костров, он сказал, что придет позднее, но Почиван не отставал, и они пошли и выпили скверного дешевого рома из немецкой фляжки; она досталась Почивану во время налета на станцию. Почиван, радостно ухмыляясь, полез в свой угол и достал еще одну фляжку, с обрывком ремешка.

– Васька Болотин из второго взвода подарил. Я ему зажигалку отдал – уникальная вещь, увидел, не отстает: отдай и отдай. В форме пистолета с человеческой головой. Огонь изо рта горит. Ну, братцы…

Как не хотелось Трофимову уходить от костров, так теперь ему хотелось напиться; он опять выпил ром с привкусом жженого зерна, и Глушов выпил, а Почиван, прежде чем выпить, выдохнул из себя воздух и цедил сквозь зубы медленно, было видно, что он наслаждается. И по какому-то всеобщему молчаливому уговору никто не говорил о делах; Глушов видел, как Вера оделась у себя за перегородкой и ушла, ничего никому не сказав. Трофимов заметил настороженный взгляд Глушова, брошенный вслед дочери, и пожалел его, потому что здесь права отца кончились, и начались другие, и так было всегда, даже сейчас, когда мир жесток и страшен.

25

Павла ощупью выбралась из землянки, где ее оставил на ночь фельдшер Толухин, она с трудом накинула на голову одеяло забинтованными руками и еще с большим трудом открыла дверь. Горели костры, ярко и весело горели, и глаза у нее сделались широкими и испуганными; красноватые отблески метались по снегу, и высокий серый дым хорошо виднелся в небе под луной; партизаны пели, самые молодые, разыгравшись, прыгали через костры, и Павла стояла и глядела, не решаясь отойти от двери.

Потом раздалась команда, и все стали расходиться, а костры погасили. Павла вернулась в землянку, в темноте нащупала свой топчан и легла; в глазах у нее еще вспыхивали отблески костров, и ей было тяжко и душно, в груди жгло, и она прямыми, негнущимися от перевязки пальцами все пыталась оттянуть ворот, ей хотелось выпить воды, и она думала пойти опять на улицу и взять снега, но никак не могла встать. Скоро вернулся фельдшер Толухин, чуть навеселе, он мурлыкал под нос себе что-то занозистое и бойкое; Павла попросила его дать воды, и он напоил ее, придерживая голову, все мурлыкая и думая о своем.

– Вот, вот, – сказал он. – Ты, женщина, не тревожься. Вот я сейчас свет зажгу в лазарете, солярку только мне в лазарет дают да штабу. Значит, можно судить, лазарет второе по важности место на войне. Вот такая она, жизнь, наступила, Павла, Павла Алексеевна. А имен у нас больше не осталось. Скажут, боец такой-то – и топай, куда пошлют. А тебе не холодно? Можно печку истопить, дров много.

В грустном жестком свете его маленькая приземистая фигура двигалась по землянке, возбужденный кострами, воспоминаниями, песнями, той порцией рома, которая ему досталась, он никак не мог успокоиться и угомониться. Павле хотелось попросить фельдшера погасить свет и перестать бегать по землянке; ей бы сейчас остаться в темноте и тишине. Зажав рот забинтованными ладонями, она пыталась удержать подступившие рыдания; фельдшер услышал, постоял молча, подошел и сел рядом. И она, не открывая глаз, почувствовала у себя на голове его теплую и большую ладонь и никак не могла остановить судороги в горле.

– Ты скажи, может, тебе что нужно? Или болит?

Она плакала, не открывая глаз.

– Ну, успокойся, – уговаривал фельдшер ее, как ребенка. – Хочешь еще воды?

– Дай.

Она пила из его рук, захлебываясь и расплескивая воду, и он, присматриваясь к ней, качал головой и пытался заставить себя улыбнуться, чтобы ободрить. Потом он лежал в противоположном углу на своем топчане и не спал; он знал, что и она не спит, и боялся заговорить.

– Ты почему не спишь? – спросил он наконец, не выдержав, он хотел спросить о другом, о том, что это с нею стряслось и отчего она такая вот дикая и трудная. Но в последний момент он понял, что об этом нельзя спрашивать, и не спросил, заснуть он не мог, разная чертовщина лезла в голову.

Павла, устраивая болевшие руки, заскрипела топчаном.

– А ты, доктор, слышь, не спишь? – спросила она тихо. – Знаешь такого здесь – Скворцова?

Фельдшер, начинавший дремать, вздрогнул, услышав ее голос.

– Скворцова? Как же, знаю, я его лечил, грудное ранение. Навылет. Коварная, скажу тебе, штука, абсцесс начинался. Почиван все с ним возился, выхаживал. Ничего – на ногах. Сейчас как раз на задании. Подрывник. Часто на задания ходит. Все они обучаются здесь, вот человек себе новую профессию изобрел – убивать. А ты их лечи, да еще на тебя же и кричат порой, словно это я их прострелил, вот так. Какой из меня доктор? Ничего ведь серьезного не могу, операцию какую. Наши сейчас всюду хирурга ищут.

Фельдшер совсем разговорился, и уже подступало следующее зимнее утро – первое утро тысяча девятьсот сорок второго года, от мороза сухого и звонкого, в тридцать шесть градусов, сучья на деревьях постреливали, и лес замер; солнце вставало маленькое, слепое от мороза и в воздухе висела белая пыль, как туман.

А дня через четыре Павла, забывшись под утро тяжелым, коротким сном, проснулась как от толчка под чьим-то взглядом и увидела Скворцова, и стала натягивать к подбородку полушубок, под которым спала. Скворцов шагнул к ней, присел рядом на отпиленный неровно еловый чурбак и, стаскивая с головы шапку, сказал медленно:

– Видишь, вот все-таки встретились. Здравствуй, Павла.

– Здравствуй. Что глядишь так, или не узнаешь?

– Узнаю. Сегодня вернулся, ребята сказали, вот прибежал.

Он действительно прибежал, видно было по тому, как он дышал неровно и часто, в руках он держал неловко завернутый кулек с темным коричневым сахаром и трофейным кофе-эрзацем. Все это он положил рядом на чурбачок, и Павла, не глядя, кивнула.

– Ну, спасибо тебе.

Он глядел на нее и не знал, о чем говорить, и от этого и ему и ей было трудно. Что-то враждебное, чужое поднималось в ней при виде его здорового, обветренного лица. Отнятое у нее уже нельзя было вернуть, и Скворцов был для нее лишь ненужным и мучительным напоминанием. Она тоже хотела его увидеть, когда узнала, что он здесь, но теперь лучше бы он поскорее ушел, она хотела только остаться одна, закрыть глаза и ни о чем не думать. И, чувствуя ее враждебность и как раз помня прошлое, он все пересиливал себя и не хотел уходить, ему хотелось что-то такое сделать, как-то напомнить о себе, о жизни раньше; и делал он это от почти бессознательного сопротивления мужчины женскому безразличию и отрицанию.

– Слушай, Павла, ну что ты такая?

– Какая?

Окно землянки проморозилось насквозь, Павла повернула к окну голову, с усилием сказала:

– Знаешь, ты мне ничего не говори, мочи нету сейчас у меня, Володя. Как вот выжгло меня всю. Ты уходи, не могу я сейчас с тобой говорить. Я было остывать стала, а услышала про тебя…

– Да я… Ладно, отдыхай, – торопливо оборвал он себя, увидев как-то близко ее неподвижные затвердевшие губы.

После его ухода она не изменила позы и не разжала губ, но ей стало легче, и она снова заснула.

26

В январе держались сильные холода, в лесу насыпало много снега, все тонуло в глубоких сухих сугробах, и землянки после каждой метели приходилось откапывать. Было сравнительно спокойно, если не считать нескольких вылазок, предпринятых партизанами на железных дорогах: два раза разбирали полотно, спилили несколько десятков телефонных столбов. Все больше и больше завязывались связи с населением. Трофимов несколько раз засылал разведчиков в Ржанск, но пока безуспешно.

А в конце февраля ясно почувствовалась весна, и даже воздух над лесами приобрел другую голубизну – какую-то более теплую и просторную, а к полудню, когда пригревало, начинало резче пахнуть хвоей и еловой корой. Метели стали чаще, и в их характере тоже чувствовалась весна – фельдшер Толухин наварил хвойного отвару в железной бочке и поил партизан, а для примеру первым, морщась, выпивал полкружки пахучей, вяжущей во рту жидкости.

Трофимов, посовещавшись с Глушовым, с Почиваном и командирами взводов, решил вновь сократить выдачу продуктов к весне; паек был и без того мал, и на это решались трудно. Но весной, естественно, подвоз продуктов на то время, пока стают снега и вскроются реки, совсем прекратится, и поэтому нужно было создать месяца на полтора-два запас; в этот день Трофимов провел очередное занятие с группой подрывников, их было пятеро, и среди них – Скворцов; он показывал, как ставить мины на грунтовых дорогах и на железнодорожном полотне. После занятий он оставил Скворцова, повернувшись к несильному влажному ветру спиной, они закурили:

– Я, кажется, не очень хорошо сегодня делаю, – сказал Скворцов, догадываясь. – Ей-богу, товарищ командир. Я все время тренируюсь.

– Да нет, я не затем тебя оставил, слушай, а почему ты выбрал именно это?

– Не знаю. Мне кажется, здесь больше всего можно сделать. Правда, я сугубо штатский человек, но ведь мы работаем в окружении немцев. Если рассуждать логически, моя хромота – скорее защита, если хотите, чем недостаток. Меньше подозрений.

– Я давно хотел спросить, отчего это?

– Давно очень, в детстве. Полез за сорочьими яйцами, свалился. Кость срослась неправильно, и в армию потому не взяли. Одна нога короче другой, но бегаю я хорошо.

– Да, конечно, главное – верить, что ты нужен, – сказал Трофимов, и они помолчали: неподалеку ржала лошадь, и густой бас орал: «Но-но! черт! балуй!»

– Весной в отряд придет много людей, – сказал почему-то Скворцов.

– А вы виделись уже со своей землячкой? – спросил, между прочим, Трофимов, но Скворцову почему-то бросилось в глаза то заметное усилие, с которым он это произнес, и он внутренне весь подобрался.

– С Павлой? С Павлой Лопуховой? – поправился он. – Виделись. Кажется, она, я да Юрка Петлин и остались трое от всей деревни.

– Петлин – славный мальчик.

– Счастье, что мы тогда в лесу столкнулись, он ведь уже в одиночку пытался действовать. Пропал бы, пожалуй.

Скворцов не хотел говорить о Павле, и Трофимов это тоже заметил; он подождал и снова спросил, уже настойчивее:

– Ну, а женщина? Ты ведь ее хорошо знаешь, или как?

– Хорошо. У нее сын погиб, когда немцы деревню жгли. Я видел. Трудно рассказывать, сгорел мальчонка в избе. Я ее хорошо знаю, не беспокойтесь, не подведет, говорю вам, как о себе.

– Вы рассказывайте. – Трофимов сильно толкнул плечом молодой дубок и, глядя на посыпавшийся сверху снег, повторил жестко, почти потребовал: – Рассказывайте. А то у нас гуманист пошел – крови не выносит.

– Есть вещи, которые нельзя пересказывать, – сказал Скворцов, отворачиваясь. – От этого, может, и станешь злее, а сколько от человека потеряешь? Знаете, когда все в газетах, – одно, а в жизни на самом деле… Я видел, как горел ребенок, а потом… потом мы с Роговым вернулись и видели всех в ямах, мертвых… Вы думаете, после этого я смогу пожалеть? Вы не беспокойтесь о Павле. С нею сейчас непросто, только она не подведет. Смотрите… что-то там такое…

Из лесу вынырнула группа в три человека, двое на лыжах, третий, тяжело нагруженный, шел, проваливаясь чуть ли не до пояса; выбравшись из рыхлого снега на утрамбованную площадку, он несколько мгновений обессиленно постоял, покачиваясь, и затем двинулся дальше. Это был чужой, еще издали Трофимов отметил, что он едва держится на ногах, и вообще находится на том пределе, когда человек за себя не отвечает. У него были уставшие воспаленные глаза, он неприязненно поглядел на Трофимова и Скворцова, когда ему сказали «стой!».

– Вот, товарищ командир, сволочь одну застукали, – доложил один из лыжников – курносый и худой. – Обходим, значит, свой участок, нет ли где следов и прочее все, ну, значит, слышим – немец бормочет. Вот так, значит…

– Вы не очень гостеприимны. Я падаю с ног, – перебил его незнакомец. – Дайте где-нибудь сесть.

Трофимов взглянул на него и опять отвел глаза, словно ничего не слышал, и тогда незнакомец решительно сбросил с себя рюкзак, выпустил из руки продолговатый, обмотанный чем-то белым ящик и со стоном опустился прямо на снег.

– Встать! – крикнул ему второй лыжник и схватился за карабин: незнакомец быстро сунул в его сторону увесистую дулю и остался сидеть, блаженно прищурив глаза; Трофимов махнул рукой: «пусть сидит».

– Ну вот, – опять заторопил курносый худой лыжник. – Бормочет он, прислушиваемся, я, значит, толк Ваську. «Слушай, говорю, слушай». А он послушал и говорит: «фриц». В самом деле фриц. Он, значит, провод на березу зацепил, в наушниках и не слышал, как мы к нему подобрались. А он по-немецки передает что-то, ну, мы его тут и схапали. Вот так, товарищ командир, посмотрите, вот пистолет отобрали, остальное на него взвалили и сюда. А он и давай по-русски частить. Обругал нас по-всякому. У меня уже рука чесалась стукнуть в затылок.

– Хорошо, – сказал Трофимов, – отведите в штаб, к дежурному, скажите, я сейчас приду.

– Простите, – опять требовательно перебил сидевший прямо на снегу человек, цепко скользнув по лицу Трофимова, отмечая равнодушно коротковатый прогнутый нос. – Я просил бы не откладывать разговора.

– Вот как…

– Понимаете, я валюсь с ног, пусть мне помогут донести груз. Здесь рация и питание, надеюсь, они вам тоже нужны. Представляю, что вы делаете, когда вам попадается в руки настоящий немец.

– Делаем, что находим нужным, – сухо оборвал его Трофимов. – Ребята, возьмите, и в штаб осторожно. Потом сам все осмотрю.

Задержанный тяжело поднялся и пошел за Трофимовым; в штабной землянке он сразу сел; он ждал, пока Трофимов осмотрит его имущество, и с трудом удерживался от дремоты, и все-таки временами дремал; в полусне он думал о том, как это здорово, что его нашли наконец, в проклятых лесах можно было вообще пропасть. И потом, снег…

Он увидел вдруг лицо жены; она привыкла к таким вот его неожиданным исчезновениям, но все не могла относиться к ним спокойно. Теперь она не могла работать с ним: сынишке всего пять месяцев, и ему сейчас вспомнился запах пеленок, требовательный, здоровый крик сына – он никак не хотел спать по ночам, и потом это неожиданное задание лететь в Ржанские леса, и надолго, как его предупредили. Да, эти белые, бесконечные леса. Один на один с белым холодным безмолвием, и лишь короткие сигналы; он встряхнулся, потому что опять заснул, и белое, сверкающее, огромное опять наползло на него. Он увидел перед собой лицо Трофимова; пятиминутного короткого сна было достаточно, чтобы начать соображать.

– У меня в сумке фляга, скажите, чтобы вернули.

– Что там?

– Водка.

– Хорошо, вернут вашу флягу. А теперь рассказывайте.

– Прошу вас, командир, поговорить со мной с глазу на глаз.

Трофимов подумал, услал всех и велел дежурному найти Глушова и Соколкина, и они остались вдвоем в землянке; незнакомец спросил:

– Вы вернете флягу?

– Пока нет.

– Я – капитан Батурин. Три дня назад меня сбросили в Ржанские леса по специальному заданию для установления связи с вами. У меня особые полномочия, но это только для вас. Для всех остальных я прибыл как инструктор подрывного дела. Я думаю, этого вполне достаточно, чтобы меня встретили более вежливо ваши ребята, но что поделаешь. Кстати, вы предупредите ребят, тех троих, пусть не болтают. Посоветуйте им забыть. Я вас попрошу об этом в первую очередь. – Батурин улыбнулся, но Трофимов не принял его доверительного тона.

– Чем вы все докажете, Батурин?

– Свяжу вас с Москвой. У меня специальное задание – связаться с партизанскими соединениями в Ржанских лесах. А чтобы вы мне окончательно поверили, вы должны связать меня с Ржанским подпольным обкомом. Мне нужен товарищ Корж, ему обо мне известно.

– Корж, говорите… Никаких бумаг у вас, конечно, нет…

– Стараемся обходиться без них.

Трофимов отвинтил крышку фляги, понюхал и сказал:

– Вот, возьмите.

– Выпьем, командир? Меня что-то лихорадит. – И Батурин сделал несколько крупных глотков и тяжело, шумно передохнул, вытирая подбородок ладонью. – Вот это дело, – сказал он. – У вас поесть найдется?

– Конечно. Вам нужно выспаться.

– Потом. – Батурин поглядел на часы. – Мне пора выходить на связь. Под вашим наблюдением, – быстро добавил он, – но это совершенно необходимо. Да, я вам уже говорил, что я инструктор-подрывник. Мины любой конструкции, взрывы любых сооружений. Это вас интересует?

– Конечно, – оживился Трофимов. – Это, пожалуй, интересует нас больше всего.

27

В детстве Батурин любил мороженое и часто болел ангиной, и не любил немецкого, которому с девяти лет начала учить его мать, прожившая десять лет в Берлине как сотрудница советского посольства. Английским он стал заниматься в спецшколе и в совершенстве им овладел. Но своим берлинским произношением он был целиком обязан матери и не раз потом с благодарностью вспоминал ненавистные уроки именно немецкого, потому что отсюда протянулась ниточка к тому, как он попал в тридцать седьмом в Испанию и как потом стал работать в разведке и встретил женщину, совсем непохожую на остальных. Потом она и стала его женой.

Весь перелет в Ржанские леса в самый разгар зимы, очень сложный прыжок ночью на лес, с дополнительным грузом – ему едва не вырвало плечо сучьями, и потом встреча с партизанами, все быстро забылось, и Батурина сразу захватила работа – никогда ему не приходилось так трудно, и еще никогда он так сильно не ощущал необходимость своей работы, потому что быть в Москве и представлять себе войну по официальным сводкам и донесениям – это одно, а встать лицом к лицу, глаза в глаза с этой войной – это совершенно другое.

Его не очень тепло встретили в отряде Трофимова, он и сам понимал, что является для них до поры до времени инородным телом, что же, ему не привыкать. Самое главное – работа началась, война, слава богу, начинает координироваться наконец не только немцами, но и нами.

Трофимов, внимательно слушавший его, усмехнулся (слово «нами» было произнесено Батуриным как-то особенно, было ясно, что в это «нами» он ни в коем случае не включал его, Трофимова, отряд), но Трофимов поверил самому важному – Батурин, несмотря на его упорное желание показать себя просто симпатичным, не слишком серьезным парнем, человек дела. Батурин всеми силами старался показать, что ему приятна и легка его работа, но Трофимов по этому разговору и многим другим понял, что это далеко не так. После знакомства с начальником разведки отряда Кузиным и его людьми, что тщательно скрывалось от всех в отряде, Батурин несколько дней знакомился с местностью на картах и планах, потом стал исчезать по нескольку дней под предлогом изучения объектов минирования на местах, а однажды, после шифрованной радиограммы из Москвы, поехал в Ржанск на базар, и строгая, еще молодая женщина из села Высоцкое, с которой он приехал в Ржанск, под вечер вернулась домой, распродав картошку на фунты и пшеницу стаканами, а Батурин остался в городе и жил там неделю, и потом вернулся в отряд мокрый, голодный и злой (уже начинало таять), и дал в Москву короткую шифровку, после чего завалился спать, не дожидаясь, пока принесут поесть.

– Слуга двух господ, – пошутил Трофимов, когда тот проснулся (Батурин спал в командирской землянке), всматриваясь в его похудевшее лицо. – Послушай, капитан, не лучше ли все-таки выделить тебе несколько человек? Занимались бы только твоими делами, так сказать, на высшем уровне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю