Текст книги "Исход (часть 1)"
Автор книги: Пётр Проскурин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глушов честно старался ничем не обострять отношений, а когда наступили первые заморозки и лес, сбросив лист, весь сквозил, и начались холодные ветры, которым уж не стало преград, Глушов вполне оценил предусмотрительность Трофимова, потому что все равно пришлось бы делать землянки, только с той разницей, что они не успели бы просохнуть к зиме.
И еще всю осень люди, разделившись, по приказанию Глушова, на небольшие группы, собирали везде, где возможно, брошенные при отступлении советскими частями оружие и особенно боеприпасы и сносили все в лесные тайники: снаряды и мины, патроны и гранаты, пулеметы без замков и винтовки с отбитыми прикладами. А в одном месте на железнодорожном перегоне партизаны закопали в землю несколько тысяч артиллерийских снарядов больших калибров: в июле немцы разбомбили здесь состав с боеприпасами; часть взорвалась или сгорела, но треть состава осталась цела, и вагоны были лишь свалены с путей и ждали хозяина.
Здесь, по ночам, работали всем отрядом около двух недель; ободряя уставших людей, Трофимов, трудно потирая болевшие от непривычных тяжестей руки, все повторял:
– Веселее, веселее, ребята. Это же взрывчатка. В любой момент откроем производство: свои мины, гранаты будут.
20
Глушов сидел, а Трофимов, пригибая голову, все ходил; из окрестных деревень вернулся разведчик Николай Дьяков, коренастый крепыш, по-крестьянски хитроватый, любивший посмешить других. Уходя на задание, он притворялся или хромым, или слепым, и делал это умело, даже у Трофимова не вызывал никакого беспокойства. Со своими липовыми бумагами он уже несколько раз пробирался прямо к немцам в логово, в Ржанск, и торговал связками лык на базаре, и один обер-лейтенант долго допытывался, что это у него за товар, а потом взял одно лыко, туго свернутое в колесико, послать на память в Германию. Это Николай Дьяков первый принес весть о каком-то неблагополучии у немцев; Ржанск за несколько дней забили ранеными; Эдик Соколкин стал принимать сводки о боях под Москвой уже после, когда удалось раздобыть аккумуляторы с немецкого грузовика, а с начала осени Николай Дьяков был единственными глазами и ушами отряда.
Сейчас он вернулся после очередного своего похода по окрестным селам и рассказывал Трофимову и Глушову о том, сколько и где видел немцев и машин, и о разговорах в деревнях, и чем торгуют на базаре в Ржанске и в районных окрестных городах, и кто где назначен старостой, и еще о многом другом, встреченном на пути, и Трофимова, да и Глушова особенно заинтересовало сообщение о том, что на полустанок Поротово немцы свезли большое количество отобранного у населения продовольствия, которое грузят в вагоны и отправляют, по слухам, в Германию. «Хозяйственные, сукины сыны, – почти беззлобно подумал Трофимов. – В самом начале запасаются. А может, чувствуют, что дело затягивается, они же хотели скорым шагом, раз-два – и конец».
Словно угадывая мысли Трофимова, Глушов покачал головой:
– Много ли на себе унесешь?
– А почему на себе? Поротово, скорее, село, там должны быть кони. И потом, нам все равно есть надо, на себе мы будем таскать или на конной тяге. Я думаю, стоит. Морозы хорошие – нам на руку. Я сам займусь, пошлем Рогова, Почивана заранее все подготовить. Эти сделают.
– Хорошо, не возражаю. Лошадей там, конечно, найдем, а потом что с ними делать? Еще и лошадей придется кормить…
– Здесь беды нет, будем кормить. И потом лошади – сами мясо. Возможно, теплых вещей достанем, мы же – голые.
– Да, валенок, полушубков хорошо бы. Слушай, капитан, а Почиван с Роговым не очень ладят.
– Ничего, все равно должны притираться друг к другу. Пора.
– Пора, – согласился Глушов, думая о дочери. Рогов околачивался возле нее, и пора к нему приглядеться. А лучше бы, если б ее совсем тут не было, зря он тогда уступил, уехала бы в Саратов к тетке, как вначале предполагалось. А теперь что? Теперь – ничего. Взрослая, ремнем не погрозишь, не поучишь – на смех поднимут.
Да, продукты действительно нужны, и это для отряда важнее, чем отношения между его дочерью и Роговым и его отцовские страхи. И Трофимов совершенно прав, нацеливаясь на Поротово; эти мысли еще больше укрепились у Глушова после успешно проведенной операции: в ней впервые участвовал весь отряд, разобрали и растащили вокруг рельсы, взорвали семафоры, стрелки, разбили аппаратуру на полустанке, спилили телефонные столбы и сожгли два десятка вагонов с зерном. И лошади нашлись, Почиван с Роговым здесь хорошенько поработали. И хотел или не хотел Глушов, ему вновь пришлось столкнуться с Трофимовым и опять пришлось отступить, и все из-за пустяка. Глушов старался во время операции держаться ближе к Трофимову, быть полезным, все что-то предлагал и советовал. Трофимов, разгоряченный удачным делом, пошутил:
– Перестань, комиссар, вертеться под ногами. Пошел бы, занялся делом. Митинг какой, что ли, провел…
Глушов засмеялся в ответ, но смех получился невеселый, вымученный, слова Трофимова больно задели Глушова, хотя он не подал виду.
Была луна, холодная и седая, и выстрелы давно умолкли; партизаны быстро выносили из низеньких дощатых складов вдоль железнодорожных линий мороженые свиные туши, мешки с крупой и зерном, связки битых кур и гусей, ловко укладывали в сани, перевязывали веревками, чтобы не растерять: переговаривались довольно и оживленно, гарнизон Поротово оказался из трех десятков пожилых хозяйственников ржанской «виртшафтскоманды», наполовину их перебили, наполовину сами разбежались, и у партизан совсем не было жертв, даже никого не ранило. И еще, как на заказ, пошел снег, сначала слегка, тихо, потом с усилившимся к рассвету ветром, крепким, рвущим снежную замять, сухо секущим лошадям и людям глаза.
– Будут к новому году у нас пироги, – весело сказал Почиван, подходя к Трофимову. – Капитан, – сказал он, – капитан! Мы нашли перо и шерсть. Тюков триста, не меньше, упаковано аккуратненько, на каждом бирочка.
– Что?
– Волну и перо. Тюками, килограмм по двадцать – тридцать, предлагаю волны тюков десять увезти, найдем каталя, глядишь, обует на зиму.
– А лошади есть?
– Игра стоит свеч, капитан, ей-богу. Можно?
– Смотри… Как, Глушов?
– Не против, дельная мысль. На валенки пойдет килограмма три в среднем. Центнера три надо шерсти.
– Остальное сжечь, ладно, – неожиданно взорвался Трофимов. – К чертовой матери! Все сжечь!
– Сделаем.
– А может, мы ее раздадим?
– Брось, комиссар. Назавтра немцы все назад соберут, да еще перевешают людей. Все непосильное придется сжечь.
– Много не сумеем забрать. В этой войне получается как-то странно. Все время уничтожаем свое, нажитое. Так что уж сейчас скупиться?
В это время и раздался крик: «A-а, ты, значится, командир, разбей вас паралич!», и на Трофимова откуда-то из-за угла набежала длинная и тощая старуха и затрясла перед ним руками, не переставая кричать и ругаться.
Трофимов наконец понял, что кто-то из партизан забрал у нее валенки сына, который был на фронте.
– Тихо, мать, тихо, – сказал Трофимов, когда старуха, сделав короткую передышку, глотала воздух. – Валенки твои найдем, вернем, а ты все-таки придержи язык. Нехорошо ты кричишь, нельзя так, мы же советские люди, свои.
– Бандитские вы люди, а не свои! – опять закричала старуха, все пытаясь двигаться к Трофимову; тот опять осторожно, но сильно отстранил ее от себя. – Посудите нас, люди добрые! Да какой же ты свой, босяк, если у старухи последние валенки забираешь?
– Ты лучше сына вспомни, тоже сейчас не мед в казенных обмотках. Ты бы и сыну валенок пожалела…
– Так нешто ты мне сын?
– Э-э, мать, хватит, не мешай. Сказано, разберемся.
– Ты мне сейчас разберись, мне твоих обещаниев не надо. Ищи тебя потом, кобеля, как же.
– Отойди. А то прикажу силой отвести…
– Это меня-то, советскую мать-старуху? Да я тебя так отведу, у тебя в башке зазвенит. Ты не гляди, что я старая, я жердину из горожи выдерну, еще не так тебя отведу… Я тебе….
– А, черт! – не сдерживаясь больше, заорал Трофимов, и старуха попятилась. Даже Глушов никогда не слышал у Трофимова такого дикого голоса. – Мы еще, бабка, проверим, какая ты советская. Ты хочешь, может, валенки для немца оставить, а мы ноги обмораживай? А, говори, старая, говори, кому ты валенки бережешь? Эй, Почиван!
– Тю, тю, тю, – быстро сказала старуха, отступая; ветер выдувал вперед ее юбку, широкую и старую, и Трофимов отвернулся.
– Почиван, узнай фамилию. Найдешь валенки, вернуть. А мне доложить – кто там постарался.
– Сделаем, капитан.
– Обнаружите виновного, судить, и все, – вмешался Глушов, и Трофимов раздраженно кивнул и отошел в сторону.
Длинная вереница в четыре или даже больше десятка тяжело груженных саней тянулась от железнодорожных построек в мутные поля; Трофимов сквозь ветер слышал скрип полозьев.
– Начальству оставить сани? – спросил Почиван полуофициально, можно было принять и в шутку и всерьез.
– Все нагрузить, – бросил через плечо Трофимов. – И всем навьючиться, сколько может унести каждый – взять.
– Понятно.
– Заканчивай, пора уходить.
Склады горели дружно, ветер рвал, крутил на месте, и Скворцов, подпаливая последнее, дощатое строение, долго бился. Почиван торопил и побежал поглядеть, не осталось ли в бочке мазута, он вернулся с немецким котелком, из которого густо и черно капало. Они облили двери и часть стены и стали поджигать, и огонь пошел весело и ровно. Для надежности поджигали изнутри и, пока дым не мешал, грели руки.
– Так-то, брат, – улыбнулся Почиван. – Помнишь, боялся, толку не будет?
– Мало ли что я говорил.
– Здорово ты тогда болел, у тебя нагноение в середину пошло. – Почиван не сказал, что он отсасывал гной, даже фельдшеру не сказал.
– Знаю, спасибо.
– Чего там, Володька, на том свете сочтемся, – сказал Почиван, шевеля толстыми пальцами и поднося их ближе к огню. – Вот Рогова не пойму никак…
– Почему?
– Шалопай. Крутит девке голову, только один отец и не знает, что он с ней живет. Нехорошо, одна женщина и сто мужиков.
– Не знаю, наверное, как раз и хорошо, если у них серьезно.
– Ты думаешь?
– Лучше, если девушка в таком положении с одним кем-то.
– Черт его знает, может, твоя правда.
– А что Рогов? Ну, повезло человеку, ближнему завидовать грех.
– Ладно, пора снимать посты. Идем, Володька, теперь у нас жизнь веселее станет. Слышишь, а ведь валенки Рогов взял. Я капитану не стал говорить, пожалел.
– Отчего же ты пожалел?
– Не знаю. Бабка меня разозлила, несознательная старуха. Морозиться нам, в самом деле? Да и Рогов… говорит, для Веры взял. Я, говорит, бабке после войны сторицей верну за десять пар. Специально приеду и верну.
– Идем, светло уже совсем.
Они вышли, в помещении от дыма и мазутного чада начинали слезиться глаза; Почиван снял посты, и они все взвалили на плечи по полмешка крупы и пошли в снежные поля. Скворцов остановился, задерживая других, и сказал:
– Вы глядите, а, какие важные… Хороши!
С куста на куст по репейникам, густо торчавшим из снегов, красными пятнами перепархивали толстые, довольные снегири.
21
Рогов просился в разведку, но Трофимов по каким-то причинам придерживал его, и Рогову приходилось часто мерзнуть на постах; Трофимов расставил их в пяти, в десяти и даже в сорока километрах от зимовки; люди там жили неделями и больше; сменялись, возвращались на базу отряда веселые и счастливые, потому что на постах было трудно. И многие недовольно ругали Трофимова; пожалуй, действительно немцы еще не знали об отряде, и не стоило мучить людей, но Трофимов при первом же случае сухо запретил подобные разговоры и напомнил о трибунале. У него была опора из своих солдат, ядро отряда в двадцать три человека с жесткой военной дисциплиной, с неукоснительным «есть!», «я!», с беспрекословным и безоглядным подчинением любому слову Трофимова, и это уж с самого начала и на бывших людей Глушова накладывало свой отпечаток. И поэтому Рогов не задерживался в отряде, он даже на посты уходил охотно, и если бы не Вера, кажется, и совсем был бы доволен; особенно после того, как это произошло, он очень мучился; пожалуй, он впервые так сильно любил девушку, но в морозы все равно трудно быть с Верой; у нее в общей «командирской» землянке свой отдельный уголок, но ее почти невозможно застать там одну. А Почиван, ведавший всей охранной службой, как назло, всегда угонял Рогова на самые дальние посты; Рогов знал, что Почиван его не любит, и уже много раз собирался поговорить с ним начистоту: из этого разговора могло ничего не получиться, и это всякий раз останавливало Рогова. С Почиваном поговорила сама Вера, и Рогова впервые за зиму под Новый год назначили на пост всего в пяти километрах от зимовки, там была небольшая теплая землянка с печуркой из дикого камня, и Вера обещала как-нибудь прийти, поэтому сейчас Рогов отстаивал уже вторую смену, а его напарник Камил Сигильдиев спал, он никак не мог перестроиться после мирного времени и сильно утомлялся.
Мороз градусов на тридцать к утру еще усилился; солнце, раскаленное, взошло слепо; холодный розоватый отсвет засквозил в промороженных деревьях, и совсем стало видно, до чего же студено в мире. Рогов крепко пошлепал себя в бок и в грудь, замер, прислушался: тихо, только настывшее солнце поднималось все выше, и стало тянуть по-над землей, слегка шевеля снег; тихонько вызванивали сухие стебельки лесной травы, меж ними змеилась поземка. Лес, небо, снег, солнце – все тихо, все слишком тихо, так было неделю назад, так будет до настоящего ветра – и тогда лес повеселеет, и станет теплее.
Рогова тянуло в землянку, но ему все-таки хотелось дать Сигильдиеву выспаться вволю; тогда он в любое время, когда придет Вера, уйдет из землянки на пост, а Рогов сейчас, несмотря на мороз, на несправедливость Почивана, ни о чем не мог думать, кроме Веры, сейчас она занимала главное место в его жизни, хотя он и стыдился себе признаться, ему становилось не по себе при одной мысли, что Вера не придет. Он зверел, думая о неожиданной помехе. Вера была ему нужнее всех, он не мог без нее.
Солнце обжигало холодным блеском глаза; Рогов совсем промерз и был рад вертлявой маленькой синичке, появившейся неизвестно откуда, она упорно обследовала ветки старой осины неподалеку, Рогов перестал ходить и с затаенной радостью наблюдал за теплым живым шариком, он перекатывался с ветки на ветку. Из землянки вылез наконец Камил Сигильдиев, ошалело поглядел на белое солнце, потер ладонью бледное, в рыжей щетине лицо и стал ругаться.
– Слушай, нехорошо! – говорил он, неловко моргая, Рогову, изо рта у него вылетал парок и, сразу исчезая, оседал на бровях и на шапке. – Так свои не делают, слышишь, Рогов, ты почему меня не разбудил?! Мне стыдно, Рогов, ты всю ночь простоял? Зачем же так? Я не калека, перед лицом войны все одинаковы.
– Простоял, а тебе разве хуже, Камил? Ну, я вижу, ты на меня здорово обиделся.
– Хуже! Хуже! – опять звонко закричал Сигильдиев. – Это война, а не стихи. Здесь по порядку надо. Твоя очередь – стой, моя очередь – буду стоять, зачем такое чувство превосходства, Рогов?
– Ладно, ладно, давай вот становись и стой, а я греться пойду, кашу сварю и спать. Ты сейчас станешь?
– Закурю вот и дальше я весь во власти снега…
– Ну, стой, сочинитель, тут на морозе особо не сочинишь. Губы пристынут, вон они у тебя побелели.
– Не пугай, ты же отстоял две смены. Иди, иди, Рогов, иди, и перестань хорохориться, и ты воином не родился. Пора и мне привыкать. Никто не знает, сколько война продлится, Рогов.
22
Вера пришла часа в два; Рогов спал, неловко подогнув на коротком и тесном топчане босые ноги, то и дело подтягивал их под полушубок, а они вылезали. Вера с трудом осмотрелась в слепой совершенно землянке, и Камил Сигильдиев зашел вместе с нею: погреться и больше не заходить. Он только теперь понял Рогова. «Хитрый, черт, откуда знал?» – подумал он весело и немного с завистью.
Возле каменной печурки он стал переобуваться, посушил портянки, покурил, и они с Верой шепотом, стараясь не разбудить Рогова, поговорили о делах в отряде; Вера принесла им немного свинины и свежей мороженой рыбы: партизаны нашли в лесу скованное льдом озеро и ловили много рыбы последние три дня обыкновенными вентерями.
Рогов проснулся сам, ему приснилось, что Вера пришла, и он сразу открыл глаза и услышал ее шепот. Он хотел вскочить, скосив глаза, он увидел ее возле печурки: она зябко грела руки, и Рогов определил, что она пришла недавно; опять закрыл глаза, он не выспался еще, и все закачалось, поплыло. Он приподнял голову и сказал:
– Вера, здравствуй.
– Мы тебя разбудили? Тебе не стыдно, Коля, Камил Рахимович вон говорит, ты всю ночь без смены простоял?
– А ему хуже от этого? – пробормотал Рогов, все не решаясь встать и еще не проснувшись окончательно.
– Я пойду, ребятки, – громко заторопился Камил Сигильдиев, раздавил окурок, поймав недовольный взгляд Веры, смутился, поднял его и бросил в печурку на красные угли.
Вера подошла и села на топчан к Рогову. Она положила ему руку на лицо, на лоб; он поцеловал ее ладонь, молча притянул ее к себе за плечи и поцеловал в губы.
– Почему вчера не пришла? – спросил он медленно, и у нее закружилась голова оттого, что он такой большой, сильный и теплый.
– Нельзя было, – сказала она. – Никак нельзя было, я хотела, Трофимов проводил занятия по стрельбе, потом с отцом говорили.
– Обо мне?
– О нас, Рогов, – сказала она строго, целуя его. – Ругались.
– Ну, теперь проходу не даст.
– Не бойся, Рогов, тебя никто не тронет.
– А я не сказал, что боюсь. Слушай, мне это не нравится.
– Что?
– Что ты все «Рогов, Рогов!». Зачем ты меня называешь так? Иди сюда…
– Подожди…
– Нет, нет, сейчас. Ждал неделю всю, больше не могу… Он не придет, – угадал Рогов ее мысль.
– Подожди, ну подожди, Рогов…
Она обвяла в его руках, и потом, лежа рядом на тесном топчане и глядя в грязный бревенчатый потолок, все молчала, не было сил встать, потому что и сейчас оставалось мучительное чувство полпути; она шла, шла и остановилась на полпути; на большее не хватило. Да, да, она любила его тело, даже вот такое, долго не мытое. У нее не было к нему отвращения, и она сейчас вспомнила, как это они впервые увиделись, и как потом она его ненавидела, избегала, и как между ними все случилось в первый раз. Ведь здесь он не виноват, она сама пошла на ту грань, через которую нельзя было; он, конечно, приставал к ней, ей казалось тогда, что он просто преследовал, но она сама шагнула дальше, чем хотела, и в тот день, солнечный и сухой, деревья теряли последнюю жиденькую листву. Она помнила, что над ними стоял дуб, еще молодой, и вся вершина его тихо шуршала вверху прожолклой, необлетевшей листвой. Она два дня вообще избегала показываться другим, особенно отцу, на глаза, благо это не представляло особой трудности: отец, занятый делами, не обращал на нее внимания. И потому она вспомнила вчерашний разговор с отцом и его необычную грубость, и ей было больно вспоминать отца таким грубым и неприятным; нет, Рогову она никогда не расскажет, как отец кричал на нее, и одно время ей так и казалось, что вот-вот он ее ударит или вообще убьет.
– Слушай, Рогов, – сказала она тихо, думая о другом. – Ты не боишься, что можешь мне надоесть?
Он приподнялся на локоть, стал глядеть на нее сверху вниз, он давно не брился, и от него пахло махоркой, и все равно он не был ей противен, нет, не был.
– Как? – спросил он медленно.
– А так, возьмешь и надоешь. Купят платье, поносят, возьмут и выбросят, хоть оно совсем не износилось. Надоело.
– Убью, Верка, если там что-нибудь… не мудри!
Она поглядела ему в глаза, далеко, отчужденно и холодно, и усмехнулась.
– Знаю, знаю, уж я тебя знаю, – сказала она, и он внезапно схватил ее за плечи и приподнял, голова у нее свисла назад, она продолжала глядеть ему прямо в глаза, не меняя выражения.
– Что ты знаешь? – спрашивал он, сердись. – Ну, что ты можешь знать?
– Пусти, – попросила она. – Ты делаешь мне больно…
– Подумаешь, – сказал он, опуская ее опять на топчан и не отрываясь от нее. – Подумаешь, – повторил он, целуя ее, и она закрыла глаза и лежала молча и неподвижно, и ему хотелось ударить ее, мучительно хотелось, и он не мог, хотя чувствовал, что, может быть, так и надо сделать. Он любил, любил ее, хотя знал, что в этот момент она не с ним. Но он не мог остановиться, и когда опять пришел в себя и увидел нависший бревенчатый потолок, он сказал:
– Прости, я не хотел…
Она кивнула, поняла.
– Не надо, ничего не говори. Я тебя прошу, устала, давай полежим просто.
– Знаешь что, Вера… – сказал он, помолчав.
Она не ответила.
– Не приходи больше, – сказал он напряженно.
– Ну, это мое дело. Слышишь, мое дело приходить или не приходить. Вставай, слышишь, Рогов, вставай…
Она села, близко склонилась к лицу Рогова и затормошила его; она смеялась, поцеловала его в губы, в нос, в подбородок, в шею, возле кадыка.
– Слушай, тебя не угадаешь, Верка. Не пойму я тебя.
– И не понимай, так даже лучше. Вставай, вставай!
– Зачем?
– Не ленись. Принеси мне дров, ужин сварю. Где вы берете воду?
– Тут неподалеку ручей оказался, глубокий, повезло, не промерз, и вода вкусная.
– Сварю вам суп со свининой, ты только принеси мне дров, посуше. А то мне скоро идти. – Она видела, как у Рогова дрогнули зрачки, и сказала с тоской: – Рогов, Рогов, что же с нами будет?
– Что, что?
– Ну, вообще, с нами, со мной, например. Кто ты такой, и зачем ты? Ты когда-нибудь думал об этом?
– А ничего не будет, будет, что и было. Немцев-то под Москвой – тю-тю! Все-таки разбили.
– Разве я об этом?
– Я знаю, о чем ты. С нами все будет хорошо. Я еще не схожу с ума, как ты, мне легче.
– Просто ты глупее, Рогов, – сказала она и, смягчая свои слова, опять поцеловала его, и он засмеялся.
– Ну, ладно, пусти. Дров принесу, тут у меня запас – сухие сучья, сосновые.
Он натянул валенки, набросил полушубок и, выйдя из землянки, позвал Сигильдиева греться.
– Ладно, не замерз, – бодро отозвался Сигильдиев. – Еще часок выдержу. Ты гляди, какое небо. Ночью на сорок подскочит.
– Вот попросишь, постою.
– А может, ты, Рогов, попросишь?
– Нет, Камил, она уходит. Ей на базу нужно. Я ее только провожу немного.
– Слушай, Николай, какого черта мы здесь стоим и мерзнем? За неделю я не видел даже зайца.
– Присматривай сразу дичь покрупнее, – отозвался Рогов, ломая руками лежащий у входа в землянку сушняк. – Ты спроси нашего любимого капитана Трофимова, он знает.
– Ладно, Николай, не трогай Трофимова, не надо.
– Хорошо, договорились. Ох, черт, мороз, слышишь, Камил, а ведь сегодня в ночь – Новый год, а?
– Тебе подарок уже есть, – весело засмеялся Сигильдиев, притопывая. – Тебе нечего горевать.
– Пошел к черту, не каркай, – засмеялся Рогов и скрылся в землянке, полусогнувшись, втаскивая за собой охапку сушняка.
А Сигильдиев снова пошел по протоптанной в снегу тропинке, опять с некоторой завистью думая о Рогове, о Вере, и, неожиданно хватаясь за карабин, закричал:
– Стой! Стой! Куда вы идете, здесь нельзя. Остановитесь, я вам сказал! – еще сильнее закричал он, не в силах выдержать пристальный, неподвижный взгляд женщины, вышедшей прямо на него, из-за густых еловых зарослей. – Отвечайте, кто вы, что вам здесь надо? Эй, Рогов! Рогов! – позвал он растерянно.
Она подняла руку и медленно отвела ствол карабина в сторону, Сигильдиев увидел сильно обмороженную и вспухшую руку, и женщина, заметив его испуганный взгляд, сказала:
– Отведи меня к начальству.
– Куда к начальству?
Сигильдиев оглядел женщину: она была в крестьянском полушубке и в стоптанных черных валенках; голову, вместо шали, она закутала половиной серого солдатского одеяла, и оттого голова тоже казалась распухшей, огромной. Она молчала, не обращая на него никакого внимания, и Сигильдиев боялся, что она пойдет напрямик и придется держать ее силой и стрелять, и он еще раз прокричал: «Рогов! Рогов! Иди сюда!»
Рогов вышел, оглядывая женщину, обошел ее кругом, обтаптывая снег.
– Что она говорит? – спросил он Сигильдиева.
– Просит к начальству отвести.
– Ты скажи… Руки ей надо растереть, гляди – вспухли.
– Не надо мне ничего, – сказала женщина хрипло и, обращаясь к Рогову, добавила: – Я тебя ведь помню. Ты – примак, у нас в Филипповке у Таньки Косьяновой жил.
– Тише, ты что, – сказал Рогов, оглядываясь на землянку. – Мало ли кто у кого не живет теперь. Зайди погрейся, до начальства попасть – топать да топать.
– Не привыкать, дойду.
– Постой, постой… Ты…
Она увидела в глазах Рогова испуг; он тут же попытался спрятать его.
– Павла я, Лопухова, – подтвердила женщина, и Рогов сразу вспомнил горящую избу, ее рядом с огнем, – кричащую, простоволосую.
– Пойдем в землянку, погреешься. Руки тебе надо оттереть, – сказал он, хмурясь. – Значит, жива осталась…
– Жива, видишь.
– А мы тогда только с Володькой Скворцовым и вырвались, – сказал он, плотнее запахивая полушубок на груди.
– С Владимир Степановичем? Живой тоже? Ты гляди, тоже, значит, живой… А как получилось?
Она не удивилась, не обрадовалась и спросила равнодушно; она слишком устала и вся задеревенела от холода, и после всего, что с нею было, Скворцов тоже стал чем-то далеким, чужим, и если бы его никогда не было, тоже ничего бы и не изменилось.
– Шли да в Козий Лог с ним друг за другом скатились, – сказал Рогов. – В один раз у нас получилось, видать, от страха.
У Павлы, когда она слушала, было неподвижное, бесстрастное лицо, глаза она почти зажмурила; они болели от солнечного резкого блеска снегов; она подумала, а стоит ли ей идти дальше, может, нужно повернуть назад.
Пойди она назад, все бы вмиг кончилось, она знала, и когда она вторично подняла глаза на Рогова, тот понял и торопливее, чем нужно, сказал:
– Пошли, пошли, ладно. Обогреешься, отведут тебя, куда надо. Ты всякий там сор из головы долой, время теперь, не до того.
23
Вечером она сидела в штабной землянке, расстегнув телогрейку, скинув с головы одеяло. Грязные, свалявшиеся космы волос она кое-как пригладила, расчесала изуродованными пальцами и сидела, сложив руки на коленях, в уголке, на самодельной, поскрипывающей при каждом движении табуретке. Под телогрейкой у нее оказался немецкий офицерский френч со следами сорванных погон и рваная крестьянская юбка в сборку; она бесстрастно глядела, не обращая внимания на боль в руках, а они у нее не могли не болеть, на заходивших в землянку партизан, на дежурного за столом, и он несколько раз предлагал ей сделать перевязку. Не поворачивая к нему головы, она коротко уронила:
– Не надо, начальника подожду.
Ей только хотелось спать, и когда в штаб пришел Трофимов, чисто выбритый в этот вечер и довольный (из одного села привезли несколько саней муки, мяса и картошки, которая, правда, сильно подмерзла), Павла и на него не обратила внимания, и Трофимов, потирая руки и расстегивая полушубок, спросил дежурного:
– Как дела, Васин? От Рогова? Где она?
– От Рогова, товарищ капитан. Сигильдиев привел, вот она, – и понизил голос: – Руки у нее того, поглядите…
Трофимов подошел к Павле:
– Здравствуйте, мамаша, я вас слушаю…
Его остановил ее взгляд, у него появилось чувство, словно он стекло, за которым она видела свое, чего ему никогда не увидеть и не узнать.
– Сколько вам лет, мамаша? – спросил Трофимов чуть растерянно, чтобы что-нибудь спросить.
– Двадцать три…
– Дела. – Трофимов смешался, никак не мог попасть в нужный тон.
– Ты ей хоть говори, хоть нет, – молчит, – сказал дежурный.
Пытаясь справиться с чувством неуверенности и раздражения, Трофимов приказал:
– Сходи-ка, Васин, приведи Толухина.
– Фельдшера?
– Я же сказал – Толухина! – глядя в упор, не мигая, повысил голос Трофимов, и Васин удивленно вскинул руку к виску.
– Сейчас сделаю.
Трофимов поморщился, его раздражала сугубо нелепая смесь гражданского и военного, зачем прикладывать руку, если ответ не по форме и одежда далека от уставной. Подождав немного, стараясь привыкнуть к присутствию странной женщины, он положил шапку на стол перед собой и сел.
– Ну, что вы молчите? – спросил он. – Зачем вам нужно к начальству? Я командир отряда. А вы кто? Рассказывайте.
Павла впервые, как села на табуретку, шевельнулась, слегка сдвинула ноги в больших сапогах.
– Я из Филипповки, – сказала она ровным простуженным голосом, и Трофимов некоторое время прислушивался к нему, уже после того, как она замолчала. С ней даже в отдалении было тяжело, и росло чувство, словно тебя разглядывают из темноты, разглядывает неизвестно кто и зачем.
– Все жители Филипповки расстреляны, у нас есть такие сведения.
– Я из Филипповки, Павла Лопухова, – опять сказала она ровным, без малейшего оттенка голосом. – Павла Алексеевна Лопухова меня звать.
– Хорошо. – Трофимов подумал, что нужно справиться у Скворцова. – Зачем вы пришли?
– Пришла вот, совсем пришла.
– То есть как понимать – совсем? – удивился Трофимов. – Нам в отряд не нужны женщины. Потом, мы вас не знаем. Кто может подтвердить, что это вы? Ведь не корыто с бельем, война, понимаете?
– Тут Скворцов у вас, его спросите… Ну, нет баб, а теперь будет. Как без бабы? Я постираю, сварю, приберу – лишние руки не помешают.
– Откуда вы знаете, что Скворцов здесь?
– Знаю.
Трофимов пожал плечами и замолчал. Он часто потом вспоминал этот короткий разговор с нею, уже тогда он знал, что будет по ее, и для нее не важно, что думает он, Трофимов, главное для нее свое решение, и она может сидеть вот так на стуле неделями и молчать; вывези ее из лесу, она вернется и раз и десять, но от решения своего не отступится. Она не сказала так, но Трофимов понял; он старался не глядеть на ее мокнувшие в тепле землянки обмороженные руки; потом, и через месяц, и через два, когда она уже стирала и штопала всем в отряде одежду или возилась на кухне, он избегал с нею встречаться, хотя она, вымытая, подлечившаяся и одетая более подходяще, стала даже привлекательной. Но Трофимов часто думал о ней, она не выходила у него из головы, и стоило ему остаться одному, она вспоминалась, и Трофимов никак не мог от этого избавиться. Бросалась в глаза лишь одна странность – Павла раз и навсегда отказалась рубить дрова, что за нее с охотой делали мужчины, хотя она, казалось, не различала их, и для нее все они, в том числе и Трофимов, оставались на одно лицо. Она почти ни с кем не разговаривала, и к ней постепенно привыкли, так привыкают один к другому спящие долгое время рядом солдаты. Павла убирала землянки и научилась делать перевязки; по хозяйству она управлялась лучше десятка мужчин, вместе взятых, и, когда она перевязывала, раненые меньше стонали и матерились – у нее оказались необыкновенно ловкие и осторожные руки. Уходили на задание группы, иногда весь отряд, возвращались, приносили раненых, хоронили убитых, Павла молча провожала и встречала, молча стояла у могильных ям, и никто никогда не видел у нее на глазах слезы. Она незаметно становилась для отряда чем-то вроде хлеба, и, возвращаясь после удачного дела, все искали ее глазами и, отыскав, неприметно улыбались, теплели.