Текст книги "Крепость"
Автор книги: Петр Алешковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
14
Кагор с алтайским бальзамом разожгли в желудке огонь, в голове просветлело. «Просто-Коля» растормошил его и насмешил детской верой в мифическое Беловодье. Утробный смех, поднявшийся из глубин живота, разгладил мышцы лица, ему стало легко и хорошо, захотелось выпить еще. Сверчок поселился в животе и принялся наяривать на скрипочке: «пили-пили-пили», просил, умолял он, «пили-пили-пили, бу-дем пить, бу-дем пить!», добавлял торжественно и бесстрашно. Чего бояться, чего бояться, даже такой перекати-поле, как Просто-Коля, повидавший, потершийся между разными жерновами, выбрал для себя птичье существование – кружка пива, и день свободен! Чем он-то хуже? Держать в себе думки, складывать в животе камешки невзгод, чтобы утянуло под землю? Однова живем! Ух, как он себя настегивал, спеша к спасительному магазинчику недалеко от дома. Забыл, забыл, что у него полно бортниковской выпивки, всё из головы выветрилось, одна цель манила.
Вытащил тысячную, протянул молодящейся рыжей продавщице, обильно выкрасившей губы помадой, а ресницы дешевой тушью, склеившей их, как смола хвоинки, и затвердевшей на кончиках черными катышками. Она, вероятно, представлялась себе этакой хищницей-вамп, но усердный макияж преобразил ее миловидное личико, оно стало походить на клоунскую маску паркетного рыжего, которому вечно достаются незаслуженные тумаки.
– Милая, дайте, пожалуйста… – начал Иван Сергеевич.
– Чёй-то я тебе милая стала? – рыжая кокетливо состроила глазки.
– Не милая? Тогда – красавица! Дай-ка мне… – он жадно проинспектировал ряды бутылок, – вот этот портвейн, две! Да, две бутылочки. Бутылочку, значит, водочки, какая у вас свежая?
– Все до канавы доведут, – буркнула клоунесса. – Бери «Беленькую», ее, говорят, не бутят.
– Значит, «Беленькую», тоже две. Хватит денег?
– Еще двести восемьдесят останется.
– Ну и лимонадику две, пакет покрепче и какую-нибудь закусь, сосиски, наверное, чтоб не мучиться с готовкой.
– В путешествие собрался? – Рыжая знающим глазом оглядела его с головы до ног.
– Да-да. В путь-дорогу, в Беловодье.
– В запой ты, дядя, пошел, – пророчески отметила продавщица, – аж руки колотятся от нетерпения.
– Так заметно? – Руки и правда тряслись, соскребая с прилавка мелочь. – А я думал, подойду вечерком, провожу до дома, как, рыженькая?
– Вечерком ты в укатайку будешь. Ты только дверь открыл, я уже определила: в полет собрался.
– Что, права не имею? – чуть подвывая, спросил Мальцов.
– Все права свои вспоминаете, когда у прилавка третесь, а детишки за что страдают?
– Нету у меня детишек, поняла? – отрезал Мальцов. – Пока нету, может, вот появится, баба вроде забеременела.
– Ой, поздравляю! Тогда надо ж и выпить. – Губы растянулись у рыжей во всё лицо, в глазах заплясали веселые искорки. – Ты, значит, празднуешь? Тогда давай, дядя, повеселись напоследок, заботы только начинаются!
Она легла на прилавок, свесив голову, словно прикидывала, перескочить, что ли, да и удрать со смешным дядькой из прискучившего магазина, но передумала, зашлась утробным смехом:
– Ой, уморил, девки! Надо же, старый дед ребенка заделал, бывает же такое! Ой, уморил! У всех осень на дворе, а у него весна!
Мальцов шел по своей улочке, и чем ближе к дому, тем делалось веселей на душе. Весна! Коля-богодул, рыжая – живые люди вселили в него позабытую удаль.
На пороге у подъезда всё так же стояла Танечка в своем халате, словно и не уходила. Шелухи вокруг заметно прибавилось.
– Трудишься, Танечка? – Мальцов указал на шелуху.
– Чё делать-то? Налил бы кто, горит.
– Пойдем! – Решение родилось само собой. Он ухватил ее под руку, повел по ступенькам, чуть забегая вперед, словно приноравливался, как бы поэффектнее закружить ее в танце.
– Отпусти, я сама, – Танечка вдруг застеснялась, попыталась высвободить руку, но он не отпустил.
– Пойдем, Танечка, налью, еще как налью.
Танечка сразу успокоилась, прижалась к нему доверчиво, он ощутил теплое тело и понял, что хочет ее. Они почти взбежали на второй этаж. Мальцов распахнул дверь в пустую квартиру, пропустил соседку вперед.
– Лети в душ, я пока сосиски сварю. Полотенце найдешь!
– Раскомандовался! Налей сперва, говорю, горит.
Плеснул по чашкам портвейн, махнул за раз. Танечка не отстала, только она тянула вино, как лошадь воду, тоненькой струйкой, но выдула свои полчашки. Улыбнулась благостно пухлыми губками.
– Я пойду. Там у тебя колонка?
– Колонка, колонка, разберешься. – Он отвернулся к плите, чтоб не смотреть на нее, поставил кастрюльку с горячей водой под сосиски.
Она ушла в ванную. Танечка вела себя просто, без жеманства, и он был ей за это благодарен. Сосиски сварились быстро. Разложил их на тарелки, нарезал хлеб. Выпил еще, в глазах вспыхнул фейерверк, он посмотрел на Нинину фотографию и показал ей неприличный жест.
Мылась Танечка долго, использовала выпавшую удачу на все сто, горячей воды в ее квартирке не было. Он изрядно захмелел, съел свои сосиски, смолотил хлеб, откинулся на диване. Наконец она выплыла из ванной, распаренная и красная, довольная, закутанная в большое махровое полотенце, как в вечернее платье с оголенными плечами. Ступала босыми пятками по половикам, почти беззвучно, и улыбалась – чисто ребенок, невинная Афродита, вынырнувшая из пены морской.
– У тебя шампуни вкусно пахнут!
– Все попробовала?
– Ага! – рассмеялась звонко, потянулась к нему, выпрашивая поцелуй. – Я тебя давно заприметила, – выдохнула после, повела худенькими плечиками, чуть потупила взор, строила из себя девочку-распутницу, что выглядело особенно непристойно и возбуждало. Взяла его чашку с портвейном, отхлебнула, лихая и вовсе не такая неряшливая, какой казалась во дворе. – Я всегда получаю, что захотела, понял? – сказала, утвердительно стукнула босой пяткой в пол, жадно допила портвейн и взмахнула руками, как крыльями. Полотенце скользнуло на пол. Танечка стояла перед ним, затвердевшие соски уставились на него, как два ствола, не выполнить пожелания которых было равносильно погибели. Он обнял ее и потянул на кровать.
И обезумел, весь дрожал, как малец, пока она уверенно избавляла его от ненужной одежды, шептала что-то ласковое на ушко, щекотала щеку пушистым от шампуня локоном. Руки их, как руки слепых, принялись беззастенчиво путешествовать по разным местам, изучая географию и рельеф тел, лаская и знакомясь с ними. В первобытном этом желании не было ничего постыдного, только сила, что кинула в объятья, сплела, сплотила накрепко, и поверилось на миг, что надолго. Губы ее оказались влажными и ни на йоту не уступали его губам в силе. Они были настойчивы, жадно просили и получали просимое незамедлительно, а в передышках прикасались едва-едва, чтобы тут же впиться в его шею. Вихревая энергия, что протрясла их души, родилась в голове, пронеслась электрическим торнадо от макушки до пят, натянула каждую жилку в теле, словно подкрутила незримые колки, превратила их, эти жилки, в струны древнего музыкального инструмента, что плачет от нестерпимой боли-радости, пропитывая каждый стон нотами беспричинного счастья.
Потом они долго и молча лежали, спутавшись руками, как две лозы, тянущиеся к солнцу, и в этом было что-то дикое и жизнеутверждающее, потому что их нега только прикидывалась бессилием. Сквозь прикрытые ресницы он следил за ее мерно колышущейся грудью, вздымавшейся в такт с умиротворенным дыханием, вспоминал, как только что пристально всматривался сверху в ее зрачки и не мог оторваться от них, темных и глубоких, так же неотрывно читающих что-то в глубинах его души. Тогда ее голова была крепко схвачена его ладонями, устроилась в них, как щенок, окруженный материнским мехом, в ее глазах он вычитал доверие и детский восторг и малую толику победной хитрости, наполнившие его сердце глупой петушиной гордостью. Она медленно повернулась к нему, прижалась, хитрюга, вовсе не безнаказанно, маленькие пальцы тут же совершили набег, хозяйничая там, где он их поджидал, и на ее лице расцвела лисья улыбка, а из округлившихся губ вырвалось, повторяя их абрис, троекратное «О-о-о!».
– Ах, ты, – выдохнул он, перевалился, укрыл ее своим телом, пряча от всех-всех невзгод, от судьбы и неустроенности жизни, и был столь внимателен, что заслужил пение древней скрипки, завершившееся жаркой и грубой площадной бранью. Только здесь ей был дарован другой пыл и смысл, слова рассыпа́лись из запекшегося рта как драгоценные брызги артезианской чистейшей воды, вытягивая из него оставшиеся соки жизни, и вымотали до донца, как и заповедано природой.
– Голодный ты, не прокормишь, зверюга, – пропела Танечка, когда они отдышались и сердца стучали уже гулко, но не заполошно.
Легко встала, худое ее тельце ничего не весило, прошлепала в ванную и вышла оттуда охолонувшая, в привычном халате-мешке, вмиг упрятавшем девичью талию и крепкие, крутые бедра. Так упавший занавес преображает неистовых влюбленных в обыкновенных актеров, принимающих с авансцены стандартные голландские розы и махровые белые хризантемы.
– Я сосиски заберу, детям сварю, ладно?
– Конечно, конечно, в холодильнике кусок свинины, его тоже бери. – Вспомнил про бортниковский подарок, вскочил, стыдясь наготы, натянул штаны.
– Ты отдыхай, – она положила ему руку на грудь, намотала на палец колечко волос, небольно потянула к себе, – я покормлю и приду, хочешь?
– Хочу, – сказал он честно.
– Ну и отдыхай, я мигом.
И выпорхнула в дверь ласточкой.
15
Он заснул и проспал в мирном забытьи несколько часов. Очнулся от прикосновенья ее пальцев, Танечка ласково гладила ему голову, тихонько нашептывала:
– Вставай, зверюга, я детей накормила, мясо пожарила, небось, проголодался.
Мальцов разлепил глаза и увидел ее, улыбающуюся, довольную собой, потянулся и спросил:
– Который хоть час?
– Десять. Ты чё, всю ночь дрыхнуть собрался?
– Встаю, встаю, проголодался.
И правда, ощутил, что страшно голоден, притянул ее к себе, поцеловал в лоб, как печать поставил, потянулся было к губам, но Танечка властно отстранила.
– Куда, иди в душ, поешь сперва. Ночь длинная. Я карты принесла, погадаю, хочешь? Ты ж со своей поругался, я слышала.
– Что, громко орал?
– Нет, тихо – стены тряслись.
Она опять прыснула в кулак.
– Что смешного?
– Разбаловал, видать, ее, или надоела? – Она встала с кровати не дожидаясь ответа, пошла на кухню. Оттуда уже крикнула: – Мне всё равно, а тебя жалко: неустроенный.
Мальцов вскочил, бросился в ванную и долго тер тело мочалкой, яростно мыл голову, прогоняя хмель. Потом врубил холодную, взвыл и исполнил в чугунном поддоне дикий танец. Вышел из душа как новенький, надел чистое белье и белую рубашку. Танечка уже накрывала стол в комнате, нашла в холодильнике квашеную капусту, наварила картошки и пожарила свинину.
– Ух ты! – оценила его вид. – Никак на танцы пойдем?
Танечка не переоделась, так и осталась в своем плюшевом балахоне – в нем она чувствовала себя непринужденно и свободно.
Он обнял ее, крутанул, притянул к груди и поцеловал уже страстно.
– Голова кружится. – Она опустила глаза, положила голову ему на грудь. Так простояли какое-то время, тихо и счастливо. Танечка очнулась первой. – Кушать будешь?
– Буду, голодный!
Уселся за стол напротив нее, следил, как она ловко подцепила вилкой картофелину, шмякнула на тарелку толстый ломоть свинины.
– Наливай! – Танечка протянула дедов лафитничек.
Ела она вкусно, пальчик не отставляла, орудовала вилкой и ножом легко, с двух рюмок не захмелела, только щеки стали красные, живые; от третьей отказалась.
– Мне гадать, не буду.
Мальцов махнул третью, скорее чтоб утвердиться за столом, поймал радостный блеск ее глаз и понял, что поступил правильно, сделал так, как сам хотел, Танечка это в мужчинах ценила. Он принялся рассматривать ее пристальней, раньше вообще оглядывал походя, а недавно, в постели, кроме обращенных вглубь глаз мало что и разглядел. Отметил широкие скулы и чуть-чуть раскосые глаза, что делало ее похожей на лисичку.
– Ты ромка?
– Не-е, я другая. Наша кость – кият, знаешь? Крымчаки, как вы говорите.
– Кияты, вот это да! Из Мамаевой орды?
Мальцов был уверен, что племя кият, некогда знаменитое, породненное с самим Чингиз-ханом, владевшее землями в Солхате, нынешнем Старом Крыму, давно исчезло с лица земли.
– Ты и про Кичиг-Султан-Мухаммада знаешь? Ай-яй! – Танечка радостно взвизгнула. – Откуда знаешь?
– В книгах вычитал. – Мальцов отвалился от стола, смотрел на нее уже по-новому, как, впрочем, и она. В ее глазах он прочел восхищение. – Между прочим, бабушка рассказывала, что мы сами от Тугана происходим по одной линии.
– Борджигин? – Танечка захлопала в ладоши. – А я вот из кият, знаешь, родственные кости, ну племена, как вы говорите. Только борджигин – прямые чингизиды, а Мамай – из боковой ветви. А я-то чую, что-то с тобой не то… – она залилась смехом, закачала головой.
– Что же ты не в Крыму, там ваши опять, говорят, рулят.
– Наши разные, – серьезно ответила Танечка. – Наших там нет теперь, все разлетелись. Да и кият и борджигин прямых не осталось, почти.
Она вдруг опустила голову, а когда подняла, глаза, вспыхнувшие было яростным огнем, опять стали черными и бездонными, спокойными, словно вспышка в них ему только померещилась. На него глядела всё та же знакомая Танечка из подъезда.
– Давай погадаю! – Она вскочила, вмиг унесла со стола всю еду, не тронула только водку, воду и нарезанное на дольки яблоко.
– Что твои карты скажут, ты в них веришь? – Мальцов неотрывно следил за ней, она умело разожгла любопытство, но почему-то не захотела продолжать разговор о предках.
– Верю, – ответила Танечка просто. – И ты поверишь. – Вытащила колоду из-под себя – всё это время, оказывается, просидела на ней. – Только не смейся, карты не любят.
Она уже волховала, и он увидал ее опять новой, почти незнакомой. Взгляд сосредоточен на колоде, что положила стопкой между ними на скатерти. Руки с растопыренными пальцами над картами, словно укрывают их от дождя или, наоборот, впитывают невидимые токи, идущие от колоды. Она вся была в деле, Мальцов как-то подсобрался и сам: неожиданный разговор, перемена, произошедшая в Танечке, против воли настроили на сеанс.
– Сначала на короля, – почтительно прошептала Танечка, выложив перед собой бубнового короля. Тщательно перетасовала колоду, сняла от себя, развернула веером. – Тяни. Три карты, не больше, не ошибись.
Мальцов вытянул три карты наугад, протянул ей, рубашкой вверх. Танечка отложила колоду, по одной открыла карты, положила одну над королем и две по бокам. Сверху лег трефовый король, справа – пиковая четверка, слева – бубновая пятерка. Подняла трефового короля, показала ему, зажав между пальцев, как пачку сигарет.
– Человек, о котором ты думаешь, очень хитер. Не стоит проводить с ним столько времени, но при встрече будь с ним ласков. Будь с ним осторожен, помни, что тебя спасет один человек.
Король треф выскочил из ладони, описал полукруг, упал на стол рубашкой вверх. В руке уже была направленная прямо на Мальцова пиковая четверка.
– Остерегайся сварливой женщины, она желает зла. Причина твоей печали – твоя слабость. Береги слезы, они будут нужны: скоро наступит ужасный день.
Танечка говорила каким-то не своим, загробным голосом, отчего по коже пробежали мурашки. Мальцов никогда не относился к предсказаниям и гадалкам серьезно, но тут было иное – он почуял, что лучше молча принимать ее слова. Казалось, рассмейся он, задай неверный вопрос, она бросится и разорвет его, как дикая кошка.
– А бубны? – спросил он, чтобы разрядить обстановку.
Четверка описала полукруг, и, пока следил за ней, в Танечкиной руке уже закрепилась бубновая пятерка.
– Ты сожалеешь об упущенной возможности. Это научит в другой раз быть умнее. Утешайся тем, что эта неприятность пойдет на пользу. Сердце у тебя доброе, но оно не понято.
Пятерка совершила пируэт, и тут же резкими движениями ладоней Танечка смешала карты на столе, собрала в колоду, перетасовала и убрала опять под себя, села на них, как наседка на яйца.
– Не очень-то весело. Всегда так?
– Еще на будущее погадаю, потом, сразу нельзя, колоде остыть надо. – Танечка протянула ему лафитник: – Наливай, хочется после гаданья, устаю я.
– Это уже перебор. Только что насупленная сидела, и опять как с гуся вода!
– Нет, не говори так, устаю быстро. – Она уже улыбалась.
Он пошел в холодильник, достал бутылку текилы.
– Пробовала такую?
– Чё это?
– Мексиканская водка из кактуса. Ее надо с солью и лимоном.
Налил, принялся ее учить. Такая учеба Танечке пришлась по душе. Она раскраснелась, вмиг слетели остатки сосредоточенности. Браво слизывала с его ладони соль, защемляла своими маленькими белыми зубками лимонную дольку и высасывала сок.
– Вкусно! И в голове сразу тепло-тепло, не как водка, больше на план походит!
Довольный, он приобнял ее за плечи.
– Ты не бойся, карты только дорогу чертят, может, и свернешь еще, кто знает. Бабушка меня учила, она была гадалка, а я – так. – Танечка засмеялась искренне и протянула лафитничек: – Налей-ка еще.
Он налил и, когда она выпила, притянул к себе и поцеловал в губы.
Потом опять лежали без сил, он гладил ее голову, и она немного задремала у него на груди. К Мальцову сон не шел. Он тихонечко переложил ее голову на подушку, она тут же очнулась:
– Чё не спишь, отдыхай.
– Не спится, выспался.
– Нет, так не годится.
Танечка встала, прошлепала в коридор, принесла маленький целлофановый пакетик с сушеной травкой. Вскипятила чайник, заварила пол чайной ложечки прямо в стакане. Накрыла блюдечком. Дала постоять несколько минут, протянула ему.
– Выпей, отдохнешь.
– Что это?
– Увидишь. Травы. Бабушка собирала, я тоже умею.
Лицо ее приняло невинное выражение.
– А ты?
– Я домой пойду. Завтра зайду – расскажешь. – Она уже облачилась в свой плюшевый балахон.
– Оставайся.
– Пей. Вся печаль пройдет.
– Это что – наркотик?
– Травки. Разные – полевые, горные. Попробуй, дурак будешь, если откажешься. – Она кивнула на стакан. – Другие просят, воинам подавали после битвы, а ты повоевал сегодня, я не ожидала.
Последнее замечание его убедило. Он отхлебнул. Пах настой чем-то мятным и чем-то затхлым, и почему-то чуть захладел и словно начал застывать язык. Танечка нагнулась, чмокнула в щеку.
– Спи сладко, багатур. Я там у тебя еще мясо нашла, много, можно, возьму детям? – Он молча кивнул, разрешая. Она что-то добавила на своем языке, радостно расхохоталась и убежала.
Мальцов проводил ее взглядом, потом поднял глаза к потолку. Ему показалось, что стены и потолок начали раздвигаться ввысь и вширь.
– Вот ведьма, опоила! – сказал он, чувствуя растекающуюся по жилам силу. Жар ударил в голову, в виске застучало второе сердце. Принялся тянуть из стакана настой мелкими глотками и с каждым новым ощущал, что он становится сильнее, его прямо распирало изнутри. Допил, поставил стакан на стол, хотел встать, но понял, что тело налилось свинцом и он не может даже руку поднять. Упал на подушку, отдался неведомой силе, что еще росла и росла в нем, подчиняя себе всю его волю. Веки стали тяжелыми. Последнее, что Мальцов увидел, был стремительно улетавший в недосягаемую высь потолок. Потолок постепенно погружался в синеву, затем почернел, стал глубоким, холодным и бездонным, на нем зажглись мириады звезд.
16
Туган-Шона вышел из шатра. Луна выбелила просторы неба. Звездная дорога походила на солончаковый такыр, по которому ему вдоволь пришлось попутешествовать. Такыр был плотный, копыта лошадей не оставляли на нем следов, отпечатываясь только на выступавшей корке соли, этой застывшей пене древнего моря, что, запечатанное в подземных пропастях, выталкивало излишнюю горечь наверх. Соль изъедала всё – живое и неживое. Своды ребер павших верблюдов и лошадей, серые и изъязвленные черными точками, покрытые трещинами, словно расписанные неведомыми письменами, держались на потаенных скрепах и казались останками музыкальных инструментов великанов, они гудели и плакали здесь на непристойных великаньих сходках задолго до появления людского рода. Легкий ветерок выдувал из них свист и неожиданные печальные стоны, заставляя путешествующих в ночи тревожно озираться по сторонам и рождая страшные легенды, которыми пугали новичков на привалах у огня. Стоило же подуть ветрам посильнее, как иссушенные остовы осыпа́лись со стуком и мерзким шорохом и лежали уже в полном беспорядке на темной тверди, напоминая путникам о бренности земного существования.
Верный Кешиг разжег у входа костер, теперь огонь догорал, только меж двух корневищ алела жаркая норка, отгонявшая стелющуюся по земле ночную прохладу. Кият спал, завернувшись в стеганый халат-дели, подложив под голову заседельный мешок. Туган-Шона присел на корточки, подставил ладони к жару, что жил еще, выдыхая струйки сизого дыма из глубины давно засохших, плотных корней. Лагерь напомнил ему пустынные барханы, которые он проезжал давным-давно, во время своего поспешного бегства из Китая, с тем только отличием, что построение лагеря имело четкий замысел, приданный ему людьми. В распахнутом пространстве пустыни не было натоптанных улиц и переулков, деливших огромное стойбище на владения туменов и сотен. Не было там и конских хвостов-бунчуков, развевавшихся на шесте над куполом юрты командира-темника, предводителя тысячи воинов, ни племенных знаков – тамг, начертанных жирным углем на последних шатрах в ряду. Пустыня была чистым листом мира, и письмена, если б и нашелся чудак, пожелавший их начертать, замело бы песком, поддерживающим эту девственную убийственную чистоту. Барханы были тогда кругом, как сейчас навершия шатров, и только один караванщик знал путь среди них. Они шли по ночам, спасаясь от дневного зноя, при свете луны, ориентируясь по звездам, что медленно спутешествовали им навстречу. Наверху у звезд были свои неизменные и заповеданные Верховным Повелителем тропы и дороги, и знать их было необходимо даже простому воину-арату, иначе в этом мире его поджидала бесславная и мучительная смерть.
Огуль-Каби учила его в детстве находить путь в степи. Бабушка старательно прививала видку главное умение, без которого человек, живущий в распахнутом пространстве мира, был обречен на верную гибель. Она вывозила его ночью далеко в степь и показывала небо. Заставляла найти Большой Ковш с главными в нем звездами – Змеей и Черепахой. Ручка ковша, по-разному наклоненная, указывала время наступления зимы или приход лета. Звезды имели замечательные имена: Рог, Угол, Небесные Врата, Чрево Дракона, Ключ, Привратник, Пошлина, Весы, Четверка Небесных Лошадей, скачущих там, где по окончании ночи всегда вставало дневное светило.
– Давай, мой маленький волчонок, ищи, – говорила она, обыгрывая вторую часть его имени. Шона – по-монгольски означает «волк».
Заставляла искать дорогу домой, и он, затвердив ее уроки, эту дорогу находил, мысленно пуская стрелу между Змеей и Черепахой или целясь прямо в Четверку Небесных Лошадей. Знания давались ему легко, как и чужие языки. Когда он поворачивал коня в нужном направлении, бабушка всегда повторяла: «Ай, баирлах, сэйн, сэйн!»[2]2
Ай, спасибо, хорошо, хорошо! (монг.)
[Закрыть]
Бабушку Огуль-Каби он вспоминал по ночам, когда смотрел на небо. Ее горящие глаза, утонувшие в складках морщинистого лица, пронзали любого, даже самого знатного воина острым взглядом уверенной в себе женщины.
Она никогда не отводила глаз, старуху уважали за храбрость и правильную жизнь, а слухи о ее былой красоте стали еще при жизни частью киятских легенд. Воины у костра пели песню, в ней говорилось о том, как она гарцевала на жеребце с луком в руке и пустым колчаном, прекрасная и гордая, с прямой спиной, а длинная черная коса, подчеркивая стройный стан, ниспадала на седло, богато украшенное блестящими заклепками. Бабушка мастерски стреляла из лука и однажды пригнала к шатру табун из сорока кобылиц – главный приз, что достался ей, победившей десятерых самых метких воинов темника Дордже-Улаана.
В молодости она пасла стада и охотилась наравне с мужчинами своей кости, пока однажды ее не засватал дед Тугана. Она родила ему восьмерых сыновей и трех дочерей. Туган-Шона был самым младшим ее внуком. Она сама воспитала мальчика, когда мать скончалась от чумы, что завезли в степь торгующие уйгуры. Не покинула внука и после, переехала с ним в Китай, берегла его, пока другие верховоды рода воевали друг с другом, уничтожая одного за другим тех, кого она произвела на свет.
Бабушка спасла ему жизнь.
Двое из дядьев прислали отряд нукеров, чтобы опасного отрока удушили и привезли его отмытую и умащенную голову, наколотую на аккуратный бамбуковый колышек, в столицу улуса. К тому времени из всех претендентов на главенство в роде оставалось четверо, но четвертый был не в счет – слабый умом, он никогда не садился на коня. Бабушка послала отряд в степь, сказав, что Туган-Шона кочует со скотом, собрала его пожитки, написала письмо Магомет-Султану в его крымскую вотчину и наскоро простилась с внуком. Предводитель племени кият, фактически властвующий в Золотой Орде, доводился Огуль-Каби дальним родственником.
Туган-Шона скакал три месяца сквозь пески и степи, переплывал реки, одной рукой держась за гриву коня, другой за надутый кожаный мешок, ехал по каменистой земле у подножия старых холмистых гор, поросших курчавыми деревьями. Их увитые светло-зелеными лианами, изрезанные морщинами толстенные стволы выпирали из буйных зарослей колючих кустов подобно гигантским зонтам, защищая от едкого солнца всё, что плодилось внизу во влажной, пряно пахнущей тени, под защитой их столетних крон. В колючих стенах были пробиты бреши-тропы, похожие на узкие бойницы на китайских крепостях, из них выходили на тропу черные косматые кабаны, провожавшие всадников мелкими злыми глазками. Он ехал в ярком солнечном свете сквозь высокую траву, щекочущую брюхо лошадям, напоминавшую некошеные травы сказочной страны Эргунэ-Кун, и зеленым, колышущимся на ветру волнам не было конца, словно поверхности соленого моря, которое он тоже увидал, добравшись наконец до солхатских владений на Крымском полуострове.
Здесь уже было людно. Черный, будто прокопченный на костре, старик грек приютил его на ночь, а утром указал путь, напоил молоком и накормил теплой лепешкой с вкусным, остро пахнущим соленым овечьим сыром и сладким виноградом. На закате Туган-Шона выбрался на горную тропу, что шла под нависающей скалой. Трещины разрезали камень, словно молнии небо, галька шуршала под копытами, и струйки ее стекали в опасную пропасть. Конь шел медленно, осторожно ставя копыта на незнакомую поверхность, усыпанную острыми камнями и желудями, нападавшими с карликовых дубов. Эти чудные деревца росли прямо на отполированном временем черепе дикой скалы. На широком уступе Туган-Шона остановился и долго смотрел вниз на долину, где ему довелось ночевать. Она тянулась далеко, вся покрытая абрикосовыми и яблоневыми деревьями, вишневыми кустами, и лишь местами на лысых клочках желтели поля, с которых уже собрали зерно. Виноградники взбирались по отлогим склонам, и в темной, маслянистой зелени нет-нет да проглядывали соломенные крыши маленьких глинобитных домов. Люди в этих домах не знали ремесла войны, откупались от нее десятой долей урожая. Вокруг жилья, словно искры от костра, полыхали красные, розовые и малиновые узоры – сливавшиеся в несказанной красоты ковер цветы дикой розы – сарнайцэцэг, разросшиеся в непролазную природную изгородь. Она украшала спокойную человеческую жизнь от рождения до смерти.
Солнце уходило за гору, долина начала словно тлеть, как остывающий тандыр, кровавые пятна и оранжевые блики заскакали по зеленям, и ему показалось, что он забрался на самый край изведанного мира. Ястребок в вышине протяжно свистел, выискивая в скалах зазевавшуюся мышь, чуть ниже его на теплых восходящих потоках парила пара воронов, присматривающих за готовившимся ко сну уголком света, в котором им была отведена почетная и мудрая доля неспешных наблюдателей за привычной суетой жизни. Но дорога не кончалась, петлями взбиралась вверх, и за лысым перевалом открылась другая долина, обильная водой и кипучей жизнью, погружавшаяся стремительно в наползающую тьму. В ней расположился Солхат, окруженный недавно отстроенными стенами из местного известняка, город-крепость – нововведение, которое позволил себе дальновидный Магомед-Султан-бек. В других местностях, где царил закон Ясы, монголы не строили крепостей и запрещали подневольным народам ограждать свои поселения. Потом на Руси Туган-Шона, правда, увидал и высоченные насыпные валы, и дубовые стены с квадратными башнями, крытые серебристой дранкой, и острые зубья частокола, натыканные в залитых водой рвах, но это было потом, позже.
Семнадцатилетний всадник въехал в город в полной темноте. Лишь громкий треск цикад приветствовал его появление. Ночная прохлада разносила по долине запахи садов, без которых здешняя жизнь была немыслима, как немыслима степь без привычного для степняка запаха горькой полыни.
В Крыму он обрел покровительство вельможи. Мамай принял тепло, расспросил об Огуль-Каби. В молодости он видел ее раз, и она оставила в его сердце незабываемый след. Так сказал повелитель, соблюдая закон гостеприимства. Туган-Шона получил титул эмира, как и подобало ему по крови. Мамай выдал ему серебряную пайцзу с двумя плывущими лунами и ярлык с алой квадратной печатью на земли в своих бескрайних крымских владениях. Понравившаяся Туган-Шоне с первого взгляда долина являлась их центром, и этот дар он принял как благословение небес, одобривших таким чудесным образом его стремительное бегство.
Конечно, дождь почестей излился на его голову после того, как он произнес монгольскую присягу повелителю Солхата, прошел через ряды очищающих огней и склонил голову, которую бек накрыл полой своего халата. Мамай настоял, чтобы новый эмир принял ислам. Это нужно, объяснил он, для придания Туган-Шоне особого веса в глазах его канцелярии и купечества. Признавая Аллаха еще одним богом, монгол никоим образом не нарушал главный закон – Ясу. Веротерпимость, завещанная Чингиз-ханом, позволяла держать в повиновении все народы, отданные Великим Небом его потомкам, как покоренные, так и те, что еще предстояло покорить. Он повторил нужные слова шахады за учителем-арабом и стал теперь называться Хасан-Туган-Шона – впрочем, в ставке мало кто называл его новообретенным именем.
После две недели пролежал на циновке, питаясь сушеными абрикосами, грецким орехом, медом и миндалем. Боль в лишившемся крайней плоти зеббе, как называли гордость мужчины арабы, постепенно утихала, он сносил ее легко, как должен был сносить любую боль монгольский всадник. Он лежал под тенистым навесом около журчащего ручейка, несущего воду на поля, смотрел в безоблачное Синее Небо и на третий день разглядел в нем горного орла. Тот кружил прямо над головой в гордом одиночестве, упорно поднимаясь всё выше и выше, затем застыл на короткий миг, разметав крылья прямо на диске солнца, недвижимый, как изображение на монете или печати, и вдруг пропал, словно и не было его. Туган-Шона воспринял это послание как благое – орел в небе, запечатленный на солнце, предвещал ему быстрый взлет и еще большие почести.