Текст книги "Крепость"
Автор книги: Петр Алешковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
19
Перед самым восходом солнца у белого шатра в сердце лагеря запела труба. Ее властный звук разорвал тишину, и вмиг всё войско было на ногах. Выдернуть центральный шест и скатать войлок, завязать его крепкими ремнями и приторочить к спинам лошадей и верблюдов – на это ушло не более часа. Люди выстроились в походном порядке, и воинство тронулось. Разведчики ускакали вперед еще ночью.
Люди шли, растянувшись по степи длинной змеей, барабаны в сотнях отбивали ритм, чтобы пешим было легче преодолевать путь. Обоз тащился сзади и скоро затерялся на пыльной дороге, разбитой неисчислимым количеством ног и копыт.
Туган-Шона и Кешиг ехали в арьергарде трех солхатских сотен – личной гвардии бекляри-бека, который сам приказал Туган-Шоне быть всегда под рукой. За спиной предводителя развевался треххвостый личный бунчук – знамя погибшего Мухаммад-хана, спасенное в битве при Непрядве, лежало где-то в обозе, надежно завернутое в прочную крашенину, поднять его над войском было бы святотатством. Мамай сидел на вороном арабе. Длинноногий красавец один стоил целого табуна мохноногих лошадок, но для битвы не годился. Вороно́й был парадной лошадью, подчеркивающей богатство и особый статус маленького всадника.
Бек был в ярко-красном халате, расшитом желтым шелком, со стоячим воротником с золототкаными узорами. Красный – цвет очистительного огня, он приносил удачу, желтый – отгонял злых духов. Поверх халата бек надел любимую кольчугу с золотой насечкой – изделие константинопольских кузнецов. Наносник на шлеме был поднят, маленький штырь не давал ему упасть меж глаз. На самой макушке из заостренного навершия шлема вздымался к небу султан из перьев белой цапли.
Свитские тоже разрядились, словно ехали не на битву, а на мирный курултай. Блестело золото и серебро, утопавшее в переливающихся на солнце русских соболях. Неспешным походным шагом войско продвигалось навстречу Тохтамышу, его рать уже три дня как выступила навстречу. Мамай направлял свои отряды к небольшой речке Калке, на ее берегах, по странному стечению обстоятельств, более чем полтора века назад войска́ Джэбэ и Субэдэя разгромили наголову русско-половецкое войско. Мамай хорошо знал местность в южном Приднепровье, это придавало ему уверенности. Пугало другое: выйдя навстречу выходцу с востока, он становился мятежником, поднявшим руку против исконного чингизида, монарха, подчинившего теперь обе Орды – Золотую и Синюю, восстановившего после двух десятилетий раздоров улус Джучи в его старинных границах. Почтовые голуби принесли известия от шпионов: многие из еще недавно верных предали бекляри-бека, как это сделал старинный боевой товарищ, даруга кырк-еркский Хаджи-бек. Тохтамыш принял его присягу, даровав возглавляемому им племени сюткель щедрые подарки.
Мамай смешил своих эмиров разными историями, неприметно вглядываясь в лица, но лица монголов из ближнего окружения оставались непроницаемы. Они смеялись шуткам предводителя иногда от всего сердца, иногда лишь кончиками губ, когда шутка выходила не слишком удачной. Все они напрямую зависели от его щедрот, что, как уверял себя Мамай, связывало их крепче той конской жилы, которая сшивает намертво слои толстой бычьей кожи, натягиваемой на обод круглого степного щита.
К берегам Калки прибыли через два дня. Через день притащился обоз. Разведчики доложили, что силы противника следует ожидать через сутки. Мамай удалился в шатер и полдня не показывался, потом вышел к войску, сделал последний смотр. Строгое лицо и уверенная походка, короткие команды, поданные резким, не знающим возражений голосом, вселили в воинов уверенность в своем командире. Они радостно приветствовали Малыша-Кичига, заверяя, что будут биться до победного конца. Предсказатели напророчили удачу, за что получили по белой кобылице.
И вот настало утро. Седой туман заткал берега реки и все углубления земли, но с восходом солнца рассеялся, как его и не бывало. Войско Тохтамыш-хана подошло ночью, расположилось полукольцом напротив их вытянутого в линию строя.
В противном стане запела труба, им отозвались Мамаевы фланговые трубы, давая сигнал к наступлению. Люди двинулись, подбадриваемые командирами, и вот уже и побежали, но тут вражеский строй расступился, пропуская вперед горстку всадников. Один – черный, в короткой холеной бороде и простых кожаных доспехах воина-степняка, подпоясанный статусным поясом с нашитыми золотыми бляшками и в шапке с тремя перьями цапли, подчеркивающими его высокий воинский чин, подался немного вперед. За ним неотступно следовал знаменосец, несущий белое знамя чингизидов с плывущей по его полю рогами вверх черной луной. На перекладине над древком развевались по ветру девять белых бунчуков из хвостов отборных жеребцов, перевитые красными лентами, обеспечивающими благоволение небесных сил.
Лошади замерли на небольшом бугре, бородатый, отчетливо видный всем, выехал еще на два шага вперед, поднял руку. Пешие мамаевские вои замедлили бег и встали, грохот этой непредвиденной остановки разнесло по всей степи. Первые, особо ретивые, не добежали до глашатая один перестрел – расстояние, равное полету стрелы. Казалось, все как один неотрывно смотрят на знамя с черной луной, ибо не человек в поясе, а небесные силы черной луны остановили войско, влив в его жилы страх и великое почтение. Туган-Шона, возглавлявший правое крыло конницы, поднял руку, сдержал рысивших за ним лошадей, иначе конница влетела бы в задние ряды и смяла их, внеся еще бо́льшую сумятицу в происходящее. Приложив ладонь к уху, он принялся жадно слушать слова.
Чернобородый закричал, голос его полетел над замершими полками.
Перечислив все титулы и владения своего хана, он провозгласил прощение всем, кто примет присягу новому законному властителю. И тут произошло невероятное. Пешие стали опускаться на колени, всадники слезали с коней и падали ниц прямо в грязную землю, касаясь ее лбами и произнося простые слова присяги на верность. За какой-то миг войско словно усохло на глазах, воины приняли молитвенные позы, составив ровные мирные ряды, отложив бесполезное оружие в сторону. Несколько знатных эмиров Мамая подъехали к группе всадников и принесли присягу чернобородому лично.
Туган-Шона поворотил коня. Пока все были заняты нехитрой, но весьма убедительной церемонией, обращенные как один вперед, он направил коня к группе солхатцев, окруживших на самых задворках войска своего повелителя. Мамай выжидающе смотрел на него.
– Я с тобой, бек, как всегда, – сказал Туган-Шона громко. Сердце забилось бешено, словно стремилось вырваться из груди.
– Я и не сомневался. – Мамай резко поворотил вороного араба. – Айда за мной, тут больше нечего делать.
Мятежные три сотни прикрыли своими спинами предводителя, понеслись прочь от места несостоявшейся битвы. Мамай скакал впереди отряда, белый султан из перьев цапли бился по ветру. Наносник на шлеме он так и не опустил.
20
Араба пришлось отпустить на волю, в выносливости он сильно уступал монгольским лошадям. Туган-Шона заметил: от отряда отделились два нукера и полетели в степь, вдогонку за длинноногим скакуном. Коня они выгодно продадут, когда всё уляжется. Это были первые из сбежавших.
Отряд гнал в полную силу. Перескакивали на ходу на запасных лошадей, давая отдых уставшим, бежавшим следом налегке. Вооруженные люди и сменные кони мчались лавой, четко выдерживая расстояние между рядами. Держали на юг, в спасительный Солхат, под защиту своих вассалов и верных генуэзцев, которым бекляри-бек особо покровительствовал, поощряя выгодную для обеих сторон торговлю. Пока Тохтамыш не перекрыл пути, надо было успеть укрыться за крепкими стенами крепости – вот когда она наконец-то пригодилась. Втянувшись в мерный галоп, степняки привычно умудрялись отдыхать в седле, делали так всегда – с того момента, когда безусый юнец переходил в разряд лучников.
Останавливались у воды напоить лошадей. Костров не жгли; укрывшись под тенистыми деревьями, пережидали час-два самого знойного времени суток. Наверстывали упущенное ночью под звездным небом, которое читали, как генуэзцы – свои лоции побережья и чертежи прилегающих к морской воде земель, тщательно скрываемые от посторонних глаз.
Степь начала меняться. Стало больше попадаться сухой травы, на твердой, потрескавшейся от зноя земле всё реже встречались несомые ветром колючие шары перекати-поля. И вот вдали показались темные спины предгорий, то тут, то там замелькали хилые деревца – предвестники богатой водой земли.
Наконец копыта лошадей зацокали по камням: из земли выползли застывшие пласты плитняка, на которых грелись на солнце юркие ящерицы, волосатые сколопендры, мелкие прыгучие паучки и ядовитые толстые змеи. Горы встали впереди, от них дохнуло долгожданной прохладой, по сторонам дороги потянулись убранные поля, готовые принять через год семена нового урожая. Отряд втянулся в извивающееся ущелье. Тут скакали уже по накатанной колесными арбами пыльной дороге, проносясь мимо низких крыш – густые шапки почерневшей соломы свисали с них почти до земли. В каменных уличных очагах горел под котлами огонь, женщины мешали длинными деревянными лопатками густую ячменную похлебку. Обрабатывавшие поля мужчины заранее сходили на обочину, глядели навстречу несущимся всадникам из-под руки, защищая глаза от яркого солнца. Когда бешеная кавалькада проносилась мимо, они, разглядев бекский бунчук, низко кланялись или падали на колени и, согнув спины, касались лбами земли.
После очередного дневного привала, когда залегли передохнуть, расстелив халаты под навесом у неглубокой пещеры с прокопченными от пастушьих костров сводами, в тихом месте у бежавшего с гор ручья, недосчитались пяти десятков всадников. Они ушли незаметно, просто отстали, свернули в сторону и затерялись в разветвлениях огромного ущелья.
Мамай вдруг изменил направление, приказав спешить к Кафе. Город считался владением золотоордынских ханов, но принадлежал частью и генуэзцам, там мятежный бек рассчитывал найти верное убежище. Тохтамыш вряд ли отважился бы выбивать его оттуда силой; на худой конец у генуэзцев имелись быстроходные корабли. Как всякий монгол, Мамай не любил море, боялся плавать по нему, но в крайнем случае отважился бы взойти на борт многовесельной галеры с косыми парусами. Ему нужна была передышка, когда б он смог подтянуть к себе гарем и, главное, женщин из рода Бату-хана во главе с Тулунбек-ханум. Он бережно охранял их много лет. Устраивая жизнь высокородного семейства, бекляри-бек черпал от благородных женщин мальчиков Чингизовой крови, каковым был погибший в битве при Непрядве молодой Мухаммад-хан. Взвесить силы, начать рассылать гонцов, плести и плести бесконечные интриги, становясь незаметно день ото дня всё сильнее, провозгласить одного из имевшихся в запасе царевичей новым ханом, и ждать, ждать нужного момента, как степная лисичка, окаменев у норки, дожидается глупого и жирного суслика, – Мамай мастерски играл в подобные игры, он умел ждать.
В такие дни, недели, месяцы, если Туган-Шона оказывался под рукой, они много разговаривали, слушали музыку, рассматривали звёзды, объедались жирной бараниной, печеными овощами и сладкими солхатскими дынями. И неизменно играли в шахматы, война на клетчатом поле никогда им не надоедала. Когда же пресыщение бездействием становилось особо невыносимым, отправлялись на охоту, лазали по горам за горными козлами и баранами, травили в темных дубовых рощах кабанов и медведей или, поймав веселый степной ветер, гонялись за хитрыми зайцами, набивая по тридцать и сорок штук за раз. Монголы жили охотой, равно как и войной, Мамай не был исключением. Измученные, радостные, пропахшие по́том, смешавшимся со сладковатым запахом лошадей, возвращались в спасительную тень. Там снова ждали, отлично зная, что заточенное и отполированное руками рабов-умельцев, смазанное козьим нутряным салом оружие тоже ожидает в ножнах своего времени, когда надо взлететь в воздух подобно кривой молнии, упасть и рассечь голову врага с хрустом, как нож слуги рассекает красный сахарный арбуз.
К вечеру третьего дня показались стены Кафы. Мощные, сложенные из местного плитняка, высокие, увенчанные, как зубами дракона, зубцами, они казались неприступными. Дорога упиралась в крепкие, окованные толстым листовым железом ворота. Над воротами, как предупреждение входящему, красовалась закладная строительная плита. Герб Генуи – крест – соседствовал на ней рядом с тамгой чингизидов, обозначая верность союзническому договору, подчеркивая и закрепляя верность обетам, данным ордынскому хану. Но ворота не открылись. Горластый малец в камзоле, расшитом кричащими цветами герба города-государства, в простой войлочной шапке со сходящимся на темени красным крестом, прокричал совместное решение городского совета: «Во въезде в город отказано!» Отцы города показались на миг среди широких известняковых зубцов, в своих золотых нагрудных цепях, увешанные блестящими побрякушками, в дорогих собольих мантиях, засвидетельствовали свое присутствие, как бы подтверждая вынесенный вердикт. Затем повернулись и исчезли в глубинах спасительной стены. На смену им в бойницах немедленно выросли одетые в надраенное, кипящее на солнце железо лучники. Их большие луки были натянуты наполовину, наконечники нацелены вниз, в сторону сбившегося в кучку небольшого отряда.
Это был жестокий приговор. Мамай выругался зло, обозвав лучников течными суками, презрительно рассмеялся, но видно было, что смех дался ему тяжело.
– Побоялись убить, спрятали головы в норы, как суслики! – Он рванул поводья на себя, поднимая коня на дыбы.
– Кичиг-бек! – Верный гвардеец подвел к нему какого-то человека.
– Кто ты?
– Гонец из Солхата, мой повелитель. Боюсь, я привез плохие новости. Тохтамыш-хан перехватил в пути гарем и Тулунбек-ханум с мальчиками, они направлялись к Кафе, как ты им повелел.
Мамай аж взвизгнул от вскипевшей ярости, огрел ни в чем неповинного коня камчой.
– Кто со мной, в Солхат? Кутлуг-Буга укроет нас. – Не оборачиваясь, поскакал назад. За ним последовали не все, десятка два всадников остались стоять перед закрытыми воротами.
Пришлось проезжать по знакомой долине, полюбившейся Туган-Шоне с первого взгляда, но он не завернул в свой пустой дом. Сарнайцэцэг и Гюль-ханум приготовили бы ему баню, староста Деметриос пришел бы с поклоном и долго бы ждал господина, готовый дать подробный отчет о делах хозяйства. Туган-Шона лишь задержался на миг у въезда в селение, подозвал Кешига.
– Скачи домой. – Кешиг жил с семьей неподалеку от его дома. – Ты достаточно повоевал, приглядывай за хозяйством.
– Господин, я не брошу тебя, – в голосе кията прозвучала сталь.
– Лишаю тебя присяги. Друг, подели деньги со вдовой Очирбата и жди меня, может, всё и обойдется. Береги здешних людей, ты мне важнее тут.
– Хорошо, – в глазах Кешига сверкнули гневные искорки, – я понял. Не переживай, дом и хлеб для тебя всегда тут найдутся.
Принял мешочек с серебром, поднял руку в степном приветствии, отдавая честь своему эмиру, резко отвернул морду коня и поскакал прочь.
Туган-Шона бросился догонять маленький отряд. Через час он нашел всадников отдыхающими под знакомым скальным навесом.
– Прости, Кичиг-бек, я отправил своего человека проведать хозяйство.
– Хорошо, ты должен заботиться о своих людях, как я вот пытаюсь заботиться о своих.
Мамай поднял руку, показал на кучку всадников, развалившихся вокруг него, и рассмеялся уже от души.
– Похоже, Туган-бек, и я должен лишить тебя присяги.
– Не выйдет, я не простой воин – эмир, и клятве не изменяю.
– Зря, я бы воспользовался случаем. Но ты, как твой клинок, из звездной стали, – крепкий и верный, и я тебе благодарен, Туган.
Мамай встал с земли, воины тут же вскочили, готовые выслушать приказание.
– Здесь остались верные. Слушайте. Всю жизнь я старался собрать в кулак то, что растащили по кускам злобные, алчные, непостоянные. Мы еще повоюем, я не забуду вашей преданности. А если не судьба… Что тогда?
Он смотрел прямо в их лица, казалось, прожигая каждого своим пытливым взглядом.
– Тохтамыш вынужден будет воевать с Тимурленгом Самаркандским, им не усидеть на одной земле, – сказал Туган-Шона.
– Слушайте его, воины, из встреченных в этой жизни я не нашел более опытного игрока в шахматы.
Мамай вскочил на коня и, заливаясь утробным смехом, поскакал к перевалу. Туган-Шона не сразу догнал его. На самой вышине Мамай остановился, разглядывая высокие стены крепости.
– Знаешь, – обратился он к Туган-Шоне, – здешние жители должны меня ненавидеть. Я повелел втрое увеличить подушный налог, чтобы возвести эти прекрасные стены, да еще каждый отработал трехсотдневную повинность на строительстве.
– Кутлуг-Буга примет нас хорошо, он ваш верный союзник, – поспешил успокоить его Туган-Шона.
Они принялись спускаться с горы и через три часа подъехали к городу. Но Кутлуг-Буга не открыл ворота: он рассчитывал сохранить пост даруги Солхата при новом хане.
На следующий день, на закате, когда небольшая группа оставшихся медленно ехала по дороге, направляясь к прибрежному селению, из купы зеленых тополей выехал всадник в черных кожаных доспехах. Мамай остановил коня. По тайной команде из травы выросли черные лучники. Сзади из засады выступил хорошо вооруженный отряд.
– Им нужна моя печень, – сказал Мамай.
Он пустил коня шагом навстречу человеку в черных доспехах. Спешился перед ним, снял с перевязи саблю и отбросил в сторону, как ненужную деревяшку. Повернулся к отряду, поймал напряженный взгляд Туган-Шоны и вдруг сказал одно слово, о котором они как-то долго говорили в далекое мирное время.
– Прости, – сказал мятежный бекляри-бек по-русски и радостно ухмыльнулся, словно оценил свою самую удачную шутку; качнул головой, вроде хотел что-то добавить, но смолчал и решительно шагнул навстречу поджидающим.
Черные окружили бека, отвели в приготовленное место в кустах. Там, у холодного потока, лизавшего окатанные валуны, маленького воина положили на расстеленный войлок, лицом вниз. Их командир сел на спину Мамая, накинул ему на шею петлю из прочного конского волоса и затянул ее одним рывком. Он тянул конец на себя, словно старался сдержать бешеный галоп резвого скакуна, и покорил его, держа аркан, – тянул, пока не закончились конвульсии и ноги не выпрямились, застыв в вечном покое. Повернул теплое еще тело на спину, всмотрелся в страшно выпученные, налитые кровью глаза. Потом приложил грубые пальцы воина к наливающейся трупной синевой шее и, не услышав биения сердца, снял петлю с умерщвленного. Мамаю была дарована почетная смерть без пролития крови.
– Вам разрешено похоронить, – сказал командир-палач, обращаясь к Туган-Шоне.
Поклонился, отдавая последнюю почесть удавленному, вскочил на коня. Черный отряд запылил по дороге, миг – и он исчез за поворотом. Пыль от копыт в полном безветрии беззвучно оседала на придорожную зелень. Солнце садилось. Куда ни кинь взгляд: на дороге, кустах, камнях и застывшем море травы – расцветали теплые розовые пятна. Цикады начали свою бесконечную трескотню. От нее заломило в висках, но Туган-Шона знал: спрятаться от назойливого хора невозможно.
21
Туган-Шона ехал уже второй месяц, поднимая желтую песчаную пыль. Пыль оседала на ногах коней. На длинном аркане за собой он вел запасного жеребца и вьючную лошадь. Эмир не стал участвовать в погребении. Преданный командир солхатцев сделает всё, что нужно. Кутлуг-Буга, вне всякого сомнения, выделит людей и рабов. Беку выроют просторную могилу, в глиняной стенке сделают удобный подбой – камеру, где посадят мертвого, в самых дорогих одеждах, при оружии, которое он особенно любил. Рядом поставят сосуды с любимыми кушаньями, нальют воды, чтобы там, где нет печали и воздыханий, Мамай ни в чем не нуждался до прихода ангелов. Затем над тщательно засыпанной ямой возведут высокий курган. Землю станут черпать изо рва, образовавшегося у подножия. Ее, как всегда, не хватит. Рабы и простые воины примутся носить землю мешками не один день, пока холм не достигнет должной высоты. Он будет виден издалека, возвышаясь над старой дорогой, чтобы каждый проезжающий мог помянуть покойного добрым словом и попросить у Аллаха снисхождения к его нелегкому земному пути, начертанному повелением свыше за семь дней до рождения.
Возможно, Кутлуг-Буга почтит память умершего конными состязаниями и уж конечно расщедрится на богатое угощение. Воины сядут в круг и примутся вспоминать былое, и многие, отяжелев от баранины и кумыса, лениво отползут в тень и заснут, мирно похрапывая, и проспят так до самого стылого утра, когда осевшая книзу из ночного тумана холодная влага отрезвит их соловые головы.
Туган-Шона заехал к Кешигу. Долго не разговаривали. Кият снабдил его необходимой провизией, но отговаривать от сумасшедшей затеи не стал.
– Дай больше бурдюков для воды, мне понадобится много.
Кешиг навьючил лошадей, выбрал из своего табуна самых выносливых.
Туган-Шона решил отправиться через Мертвую степь и смертоносные Белые Пески ко краю Кавказского моря. Лишь пройдя их, можно было попасть в Самарканд к эмиру Тимуру. Туган-Шона поклялся отомстить за смерть своего господина. Принять присягу Тохтамыш-хану он не мог себе позволить.
Он ехал на восток, завернув лицо от носившегося в воздухе песка дареным Мамаевым желтым платком-хадагом, правя так, чтобы Четверка Небесных Лошадей бежала перед ним, указывая дорогу. Она и неслась сквозь тьму неукротимо и мощно, растянувшись в широкую линию, спасаясь от Белого Тигра, что преследовал ее каждую ночь на другом конце небосклона прямо за его спиной. Большое и красное Чрево Дракона в этом году входило в Зал Света в Восточном Дворце беспрепятственно, Привратник не в силах был затворить Небесные Врата, что предвещало страшные потрясения – войны, пожары, засуху и гибель многих и многих людей.
Солнце, вставая, било ему прямо в глаза. Когда жар становился особенно нестерпимым, он, если не посчастливилось укрыться в случайной тени, найти которую становилось всё сложнее, стреноживал лошадей, бережно расходуя воду, поил их. Затем сооружал из козьих шкур подобие палатки, ложился на расстеленный халат, спасающий от раскаленного песка, и впадал в забытье, экономя энергию, стараясь дышать медленно и не ворочаться с боку на бок. У него сильно похудели седельные мешки с припасами, почти закончилась мука и ячмень, мешочек с сушеными абрикосами опустел наполовину, и он позволял себе положить в рот лишь один желтый кругляш и долго перекатывал его в сухом рту, пока не начинала прибывать сладкая слюна.
Далеко позади остались реки, что он переплыл, с радостью остужая прожарившееся на солнце тело, зе́мли, сплошь покрытые колышущейся травой, как в сказочной стране Эргунэ-кун. Там он почти не тратил запасы, много охотился, и верный лук отменно кормил его. Здесь, в Белых Песках, сквозь которые решались проходить только самые отважные караван-баши, он понял, что брошенный природе, Тохтамыш-хану, здравому смыслу вызов, скорее всего, приведет его к бесславной гибели.
Он давно не видел людей и лошадей, кроме своих трех, отощавших, с трудом передвигающих ноги в топком песке. Змеи и ящерицы были его спутниками, а еще скорпионы, от которых он спасался, оградив палатку кольцом толстой и колкой веревки из конского волоса. Но настырные и злые создания всё равно умудрялись проникнуть в оградительный круг, ища, как и он, спасения в тени, и чудом только что не ужалили его. Очнувшись от забытья, эмир не раз стряхивал скорпионов со своей груди.
Воды оставалось мало. На очередной стоянке он зарезал вьючную лошадь, напился из яремной вены горячей крови. Освежевал ее и разложил мясо под палящим солнцем на широком, истрепанном кушаке. Закрыл глаза, погрузился в состояние, когда явь мешается со сновидением, и в который раз принялся думать, зачем Мамай сказал это русское слово на прощанье. Но так и не додумал до конца, утонул в колодце сна, а когда проснулся, услышал движение и хлопки крыльев там, где лежало мясо. Туган-Шона выполз из укрытия, замахал руками и закричал – с подвялившегося мяса взлетели два орла-падальщика, отлетели недалеко, уселись прямо на песок, принялись изучать измученного человека с задубевшим от солнца и невзгод лицом. Один из орлов, взлетев, когда тот взмахнул рукой, издал клекот, и Туган-Шона понял, что почти потерял голос, – птица кричала много громче, чем он.
Лошадиного мяса хватило на две недели. Когда остался последний небольшой кусок, он в очередной раз выбрался под вечер из палатки, чтобы продолжить путь, и нашел вторую скаковую лошадь мертвой. Рой мух уже облепил застывшие глаза, освоился в мгновенно засохших ноздрях. Есть падаль не отважился. На вторую лошадь он очень рассчитывал, ее б хватило надолго – вьючную он ел жадно и просчитался.
Погрузив на коня только самое необходимое и поняв, что остался почти без воды, Туган-Шона упрямо тронулся навстречу солнцу.
То, что люди проходили эти гиблые места, он понял по начавшим встречаться выжженным добела костям. Иногда это были отдельные части скелетов лошадей и верблюдов, иногда просто скалившиеся черепа, на которых кое-где сохранялись остатки прикипевших к костям волос. Однажды заметил на верхушке бархана свившуюся, словно от мучительной боли, верблюжью шкуру, явно снятую с туши человечьими руками. Дважды из песчаных кос, заметенные до самых скул кочующим низовым ветром, на него взирали человеческие черепа, на пожелтевших зубах горели блестки белых песчинок. Кто отвечал за гибель этих людей? Почему им суждено было принять такую бесполезную смерть? – думал он, заползая в ставшее уже родным жалкое убежище из шкур. Жар в этом сердце пустыни стал совсем нестерпимым, продвигаться можно было исключительно ночью. Дни он лежал, экономя силы, застывший, как иссушенный скелет, полуприкрыв ве́ками воспаленные глаза, болевшие от нестерпимо белого песка. Пространство пустыни словно накрыл стеклянный колокол, он и лошадь дышали мелко, впуская раскаленный воздух скупыми порциями в саднящие легкие. Временами на них нападал сухой кашель, сотрясавший изможденные тела коня и всадника. Все привычные ориентиры, за которые цеплялся глаз степняка, давно исчезли. Он постоянно твердил про себя, как молитву: «Четверка Небесных Лошадей…Четверка Лошадей».
Похоже, дивы пустыни закрутили его, он давно б должен был выйти, но пески не кончались. В один из дней Туган-Шона наткнулся на бедренную кость лошади, что глодал неделю назад. Тут он сел на песок и беззвучно заплакал. Потом, спустя какое-то время, встал, залез на коня и дернул узду – одно упрямство могло еще спасти его. Поразмыслив, понял, что всё время забирал влево, а потому чуть скорректировал путь, надеясь, что выбрал правильное направление.
Перед очередным привалом он отдал коню последнюю горсть ячменя. Конь стоял рядом, и Туган-Шона слышал, как тяжело двигаются его челюсти, старательно перетирающие каждое зернышко. Съев ячмень, конь тяжко вздохнул, опустился на колени, затем завалился на бок и застыл, кося глаз на ящерицу, – та, привстав на камне, наблюдала за ними круглыми глазками, темными и выпуклыми, питая недоверие к огромным существам, собравшимся, кажется, отдать ду́ши пустыне во владениях, исконно принадлежащих ее роду.
Измельченный белый кварц, основа здешнего песка, отражал солнечные лучи, приумножая их силу, делая палатку практически бесполезной, убивая человека и коня медленно и бесповоротно. Тело страшно исхудало, покрылось коркой зудящих струпьев, превратилось в обтянутый кожей скелет. Он закрыл глаза, выбросил из головы мысли, расслабил каждую мышцу, забыл думать о воде, об окружавшей его пустыне, об ужасе, который, как лиса в норе, угнездился внизу пустого живота. В этой части песков исчезли даже мухи, их маленькие крылья не в силах были растолкать плотный, спрессованный воздух. Смрад, исходивший при дыхании из его рта, въелся в хадаг, сладкий и тошнотворный, смрад преследовал его, напоминая, что так пахнет тлен и разложение всего сущего. Других запахов пустыня не предлагала. В конце концов свыкся и с этим, обоняние отключилось первым, по рассказам бывалых он знал, что за ним последует потеря слуха и лишь затем – слепота.
Руки потеряли былую силу и сноровку. Он давно перестал расседлывать коня, но подтянуть подпругу становилось тяжелей день ото дня, и иногда это простое дело занимало значительное время. Медленно ехал под звездами, покачиваясь и размышляя о вечном. Почему всегда приходит война, чума и голод? Кто отвечает за людей, за то, как они живут и как умирают? Почему ему выпало на роду родиться всадником, а не довелось вкусить простой жизни землепашца? Аллах? Великое Синее Небо? Безмолвствовали голубые и пустынные небеса, богооставленность поселилась в его иссыхающем теле, и только непонятная самому ему сила заставляла снова садиться в седло. Туган-Шона не боялся смерти, но и не звал ее, как зазывали смерть скулившие от боли, рассеченные страшным ударом с плеча раненные в битве. Те вопили в последнюю силу гортани, прося Азраила поскорее накрыть их своим крылом. Он даже не шептал таких кощунственных слов. Просто молчал, давно перестав разговаривать с конем, слова теснились в голове, порой пугая его; такие точные и емкие, они всплывали на миг, поражая своей красотой, и вдруг терялись, и он не мог вспомнить их, как ни старался. Он привык к раскаленному дневному зною, к жаркому дыханию песков в ночи, к постоянному привкусу песка во рту, к скрипу песчинок меж зубов, к тому, что язык распух и с трудом помещается в сухом рту.
Однажды, взглянув на ввалившиеся глазницы коня и вдруг ощупав свои, понял, что выглядит так же пугающе страшно. Мамай, подумал он, в таком положении нашел бы силы рассмеяться назло прибирающему впавших в уныние Иблису. Но почему же тогда он сказал это унылое русское слово, недостойное степняка?
По ночам пустыня звучала, разные голоса долетали до него – так остывали белые пески и камни, что уставали выдерживать запредельный жар. Перекаленные песчинки лопались, рассыпались в прах, рождая тревожные звуки. Он вспомнил о наставлениях караванщика, что поучал их во время бегства из Китая. Но те пески он прошел с людьми, а тут, отдавшись воле рока, просто приказал себе не поддаваться ужасам, которыми был полон мир с момента своего рождения. Конь брел, полагаясь на разум всадника, а всадник раскачивался над ним, вверив свою жизнь четвероногому другу, и это было правильное решение. Изорвавшийся желтый хадаг надежно защищал от злых духов пустыни.
Он сбился со счета дней. Но однажды ночью, когда небо ничего не предвещало, Туган-Шона ощутил вдруг странное движение в воздухе, словно невидимые крылья опахнули его лицо. Раз, другой, третий… Он принялся приглядываться и в свете луны различил бесшумно скользящих в полутьме мерзких тварей. Летучие мыши охотились за мошкарой. Это означало одно – скорый конец пути. Откуда-то из потаенных уголков тела, что еще не превратились в опаленную солнцем головешку, медленно, в такт движению ног скакуна, стала подниматься энергия, совершенно пустая голова, получив спасительный прилив, очнулась, полуприкрытые глаза раскрылись шире.