Текст книги "Крепость"
Автор книги: Петр Алешковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Туган-Шона зависел только от милостей бека, тот мог рассчитывать на его верность и не просчитался. За последние двенадцать лет, во всех смутах и скитаниях Туган-Шона ни разу не изменил повелителю. Он знал уйгурский, говорил по-китайски, а еще свободно изъяснялся по-русски: вскормившая его рабыня Уля была из далекого Суздаля. Муж ее, кузнец Марк, родился в Рязани и, что странно, умел читать и писать. Этим своим умением он поделился с внуком хозяйки. Огуль-Каби поощряла знание не меньше умения стрелять из лука. Стрелу он, правда, пустил много раньше, чем с губ сорвалось первое русское слово «прости», которое часто произносил Марк. Он собезьянничал, повторил за ним, Марк улыбнулся и погладил его по голове. Для русских это слово было наиважнейшим. Без прощения не бывает и спасения, наставлял его русский кузнец. Туган-Шона вскоре уже читал Пролог и изумлялся терпению святых, сносивших муки ради Распятого. Как настоящий монгол, он презирал слабость, неумение отомстить обидчикам. Он не видел слабости у русских, но это странное слово почему-то часто слетало с их языка.
Когда Туган-Шона сумел заарканить первого жеребца, Марк купил у уйгуров звездного железа, найденного в степи, и выковал ему первый маленький меч. Потом перековал его в нож, а из новой порции сделал уже взрослый меч, длинный и острый, им было легко рубить с коня. Синяя сталь, прокованная не одну сотню раз, покрылась таинственными разводами, дающими металлу необычайную гибкость и прочность, и долго держала заточку. Лезвие, закаленное в крови не отведавшего травы козленка, легко сбривало густые волосы на руке русского кузнеца. На рукоять пошли драгоценные полосы темно-желтого бивня древнего слона. Маньчжуры часто находили подобные бивни в оползнях на склонах своих меловых гор и умело приторговывали ими. Туган-Шона назвал меч «Уйгурец», любил его и никогда с ним не расставался.
Огуль-Каби научила его приглядываться к чужим обычаям.
– Все люди не монголы даны нам великим Чингиз-ханом, чтобы мы могли разумно править ими под Небом, но это не значит, что дышащие с нами одним воздухом только прах и пыль. Настоящий монгол учится всю жизнь. Люди живут лишь затем, чтобы нести знание. Выбрать пригодное и припомнить в нужный момент может только сметливый, – говорила Огуль-Каби.
Мальчик просыпался среди ночи и, не найдя бабушки, выходил под звездное небо: знал, что старая плохо спит, предпочитает сидеть у жаркого костра, разглядывая небесные огни или вглядываясь в танцующее пламя, пожирающее сухой хворост. Туган-Шона устраивался рядом, и бабушка рассказывала ему про древнего Огуз-хана, девятый потомок которого в незапамятные времена потерпел сокрушительное поражение от своего кровного врага Сююнюч-хана и погиб вместе с большинством своих детей. Спаслись только младший сын Киян и его родственник Нукуз. Они нашли убежище в местности Эргунэ-Кун, где травы достают до стремян конника, а воздух чист, как ветер с гор, покрытых шапкой искрящегося снега. Стрелу охотника там всегда поджидает удача, а овцы никогда не приносят меньше двойни.
После того как потомки Кияна и Нукуза умножились и их стало что звезд в небе и могущество их укрепилось, они покинули Эргунэ-Кун и расселились по всей Великой Степи. Первый хан Государства Всех Монголов – Хабул – происходил из кости кият, потомков легендарного Кияна. От его старшего сына Окин-Бархака пошел род кият-джуркин. Внуком Окин-Бархака был Сача-бэки, который безуспешно соперничал с самим Тэмуджином – будущим Чингиз-ханом – за ханский титул. Есугэй-багатур, сын Бартан-багатура (второго сына Хабул-хана) и отец Чингиз-хана, стал основателем рода кият-борджигин – из него происходили все последующие монгольские ханы и их преемники.
Посылая Туган-Шону в крымские степи, бабушка, сама киятка, рассчитывала на помощь Магомет-Султана, и не просчиталась: Мамай, как ласково, уменьшая грозное имя пророка, звали его крымчаки, принял знатного юношу. Сам Мамай был по отцу в родстве с линией Чингиз-хана, происходя из двоюродных. Он стоял ниже кровных чингизидов на одну ступеньку, по закону ханский престол был ему недоступен, как и склонившему перед ним голову Туган-Шоне. Мамай был от рождения умен и честолюбив. Прикрываясь малолетним чингизидом Мухаммадом, которого сам же и провозгласил ханом удела Джучи и властителем столичного Сарая, он правил делами Золотой Орды от его имени, присвоив себе должность бекляри-бека – главную в государстве. Он добился бы объединения всех земель, подмял бы под себя и соседнюю Синюю Орду, кабы не бесконечные междоусобные войны и судьба, в конце концов изменившая ему.
Русские князья, платившие дань в Сарай, грызлись друг с другом, как собаки из-за мозговой косточки, но ведь и в Орде в последние двадцать лет стало не лучше. Ханы-чингизиды передрались за владычество над Сараем. Мамай не раз за последнее десятилетие терял власть в главном городе, а значит, и над всей Золотой Ордой, отступал в Солхат, в свой крымский удел, и опять возвращался.
Русские зорко следили за событиями в Орде, выжидали, искали слабины. Война за ярлык на великое княжение между двумя закоренелыми врагами Михаилом Александровичем Тверским и Дмитрием Ивановичем Московским то набирала силу, то затихала. Имевший ярлык собирал несметную дань, ежегодно отхватывая от неисчислимой суммы весьма лакомый кусок. Орда напрямую зависела от русской дани – без нее было сложно расплачиваться с генуэзцами и венецианцами в Крыму, персами из Хорасана, уйгурскими и китайскими купцами, привозившими драгоценный шелк. Серебро было кровью любой власти. Правда, Мамай наладил подвоз золота из Индии и принялся чеканить новую монету, но без русского серебра всё грозило погибнуть в одночасье. Потерять власть над Русью означало для Мамая подписать смертный приговор.
Не так давно всколыхнулась Рязань, постоянно воевавшая с поволжскими вассалами Орды. Мамай послал Туган-Шону, Башир-Ердена и Ковергу проучить рязанцев. Земли рязанского князя предали мечу, войско вышло к Оке – на другом берегу его уже поджидали полки московского князя Дмитрия. Приказа Мамая атаковать москвичей не было, Туган-Шона убедил рвавшихся в бой Башир-Ердена и Ковергу, что москвичи просто выставили пугающий заслон. Ведь не пришли на помощь рязанцам, с которыми состояли в военном союзе, не воспротивились наказанию за нападение на поволжские полки. Его уловка позволила сохранить лицо и войско. Но сам факт был возмутительным: встали оружные, живым частоколом оградили берега Оки. И верно учуяли, собаки, слабину Мамаеву: в Орде свирепствовала чума, болезнь косила людей страшней, чем русские стрелы и мечи.
Москвичи еще и отказали в выходе – перестали платить дань. В следующем году ярлык на великое княжение Мамай выдал Михаилу Тверскому. Туган-Шона предупреждал: не спешить бы, взвесить еще раз – тверские силы были не чета московским, но Мамай рассудил жестко: следовало проучить поднявшего голову москвича, лишить его пополнений в казну. Не тут-то было. Москва пришла под Тверь, да не просто Москва – всё союзное войско Северо-Восточной Руси встало на стрелке при впадении Тьмаки в Итиль.
После двухнедельной осады Михаил Александрович сдался, заключил с князем Дмитрием мирное докончание и отказался от претензий на великокняжеский престол. Эта бескровная сдача еще больше сплотила непокорных русских вассалов. Они отказались теперь признавать уже и самого Мамая с Мухаммад-ханом, встали под руку хана Каганбека, захватившего тихой сапой Сарай, пока Мамай решал неотложные русские дела. Воевать бекляри-беку приходилось на два фронта, что выматывало несказанно.
Был объявлен общий сбор войска. Со всех дальних улусов, с Кавказа, Поволжья, из мордовских лесов потянулись подвластные Мамаю пешие и конные отряды. Стараясь выиграть время, послали посольство – Туган-Шона ездил к князю Дмитрию с грамотой: Мамай требовал теперь не старой дани, а старинной, что была в треть более, как платили еще при хане Джанибеке. Москвичи поили его своим хмельным пивом, кормили лебедями и жареной щучьей икрой, одарили соболями, но отпустили ни с чем – ответ обещались выслать чуть позже, но, понятно, не выслали. Это был верный знак – обе стороны готовились к решительной схватке.
А потом всё завертелось стремительно: так табун молодых жеребцов, напуганных грозным рыком небес, срывается и несется по степи, не разбирая дороги. Ужас въедается в мокрые спины, пронзает каждую мышцу, отчего только безумнее становится бег табуна. Копыта строчат по раскисшей земле, жирные брызги и комья грязи летят в стороны, лишь сверкают дикие лошадиные глаза, в них отражаются всполохи серебряных молний, режущих небо жадными до живой крови острыми кривыми серпами, от которых нету спасения. Кони сбиваются в плотную лаву, дождь хлещет по разгоряченным спинам, слегка охлаждая полыхающий в легких пожар. Шеи вытянуты вперед на всю длину жил, хвосты летят по воздуху, рассекают его со свистом, степная грудь стонет от невыносимой тяжести копыт, кровь в висках стучит заполошно, перекликается со стонами земли. Черные грозовые облака с кипящими малиновыми брюшинами несутся вдогон табуну, вот-вот настигнут адские сковороды, обрушатся, обожгут и придавят, и погребут, переломают кости, покалечат, как рвущийся с горы камнепад, и бросят подыхать, всех вместе, всех до единого. Гон этот длится всю ночь, лишь храп и редкое ржание, задушенное, короткое, подстегивающее выбившихся из сил, мешается с завываниями ветра. Сладкий запах пены и душный запах конского пота разливаются по степи, забивая резкий аромат чабреца и полыни и пьянящий холодок животворного воздуха, прочищенного раскаленными молниями…
Мамай послал Туган-Шону в самую гущу битвы. Приданный отряд из сорока всадников быстро отстал и затерялся в людском месиве, лишь два верных кията, солхатские вассалы – Кешиг и Очирбат – неотступно следовали за ним, берегли его спину. Русские полки изменили привычной тактике обороны. Неожиданно они бросились к Непрядве и, переправившись стремительно и сплоченно, грозным строем навалились на ряды наемников, которых Мамай успел-таки невероятным напряжением сил и воли сплотить в не меньшее, если и не большее, чем у московского князя, войско. Основное войско было на подходе – не хватило-то недели, пяти дней, чтобы собрать всех под бунчук хана Мухаммада.
Прозорливость Дмитрия Ивановича Московского заключалась в том, что его лазутчики умело справились с задачей, просчитали и доложили: сейчас или никогда. Ягайло Литовский занял выжидательную позицию, его полки так и не пришли, нарушив докончание с монголами. Москвичи рассудили: ломить – и ударили клином, врезались в сборное монгольское войско, как окованный таран в ворота осажденного города. Татарские луки быстро стали непригодными, в дело пошли тяжелые старинные мечи армян, топоры кавказских горцев, кривые сабли мелких степных орд, что, алкая наживы, примкнули к Мамаю. Поначалу ордынцы продавили русских. Потом ряды сбились, так что с холма ставки невозможно было понять, кто побеждает.
Тут-то и был послан Туган-Шона донести волю ставки: бить и наступать! Он скакал сначала полем, потом, истошно крича «Алю-алю!» – «Давай-давай!», разгоняя разбегающихся из-под копыт пеших, вклинился в задние ряды – и вот уже увяз в самом теле битвы. Два верных кията держались чуть позади, а Туган-Шона рвал удилами в кровь рот своего коня и кричал, разыскивая темника, но всё тут смешалось, бунчук его, похоже, затоптали, а жив ли был сам темник, не было возможности и понять. Верный конь вынес на передний край, и в этой мешанине тел, рассеченной плоти, железа, крови, воплей и стонов они втроем пробивались, топча и сбивая всё, что вставало на пути. «Бить и наступать!» – кричал он, пока не сорвал голос. Рука рубила машинально, он почти не чувствовал ее, выручал уйгурский клинок синей стали, что проходил сквозь тела как сквозь масло.
Кругом люди и кони устилали землю, от истошных воплей ломило в ушах. Он понял, что надо скорей выбираться отсюда, приказ бекляри-бека тут никому был не нужен, разобраться же в том, кто кого пересиливает, можно было только с холма, из шатра ставки. Он поворотил коня, и тот споткнулся, осел на передние ноги. Туган-Шона упал на гриву, ожег лошадиный круп плашмя своим Уйгурцем. Конь скосил на хозяина безумный глаз, рванул что было силы, высвободил запутавшиеся в чем-то живом ноги, поднялся с колен и отпрянул в сторону, готовый снова повиноваться хозяину. Туган-Шона натянул поводья, поднял коня на дыбы и развернул, но вскачь не пустил. Споткнувшись, конь спас его: русская сулица, предназначавшаяся господину, пролетела над головой и достала Очирбата. Тонкое метательное копье въелось прямо в левый глаз, и темный наконечник, напитавшись кровью, выскочил чуть пониже шлема, раздробив последний позвонок. Верный кият еще сидел в седле, руки намертво вцепились в гриву лошади, а сулица моталась, как страшный рог, выросший вдруг откуда-то из-под брови. Он умер сразу, запекшиеся губы не дрогнули, не прошептали даже начальное слово молитвы. Конь под Туган-Шоной вдруг захрапел, из ноздрей рванула алая пена: какой-то безумец москвич пробил ему легкое тяжелым копьем с листовидным наконечником. Выпученные глаза и клокастая рыжая борода возникли на миг совсем близко от его колена. Туган-Шона успел сверху вниз заглянуть в эти мутные глаза и лишь затем снес рыжую голову одним ударом. Голова с вылезшими из орбит глазами откатилась в сторону. Из обрубка шеи вырвались на волю четыре струи – две темные и две алые; шипя, как разъяренные змеи, они спешили покинуть бездыханное тело. Кто-то заполошно завопил рядом, и трое пеших отважно ринулись к Туган-Шоне с широкими обоюдоострыми мечами. Двоих, опережавших на два шага третьего, он зарубил, пустив коня промеж нападавших, мгновенно перекинув меч из правой руки в левую. Последнего, бросившегося было бежать, но поскользнувшегося на разлитой всюду крови, догнал и раскроил от лопатки до пояса. Сизые кишки посыпались из распахнувшегося живота, русский пал на колени и, причитая что-то срывающимся голосом, возя дрожащими пальцами по грязной земле, старательно пытался запихнуть уже не нужную ему требуху назад.
Кешиг следовал за своим эмиром, тоже рубя сплеча направо и налево. Они начали пробиваться сквозь свалку, перед ними расступались, давая дорогу. Несколько волосатых горцев, с их гортанным говором, с тяжелыми топорами, в кожаных доспехах и круглых войлочных шапках с нашитыми стальными пластинами, все залитые красным, словно искупались в красильном чане, обступили посланника ставки, и так, маленьким отрядом, проломились и ушли. Долго еще стоял в ушах вопль верного кията: «Дорогу эмиру, дорогу посланнику ставки!» И вот уже скакали вверх, к холму с шатрами, потеряв где-то спасших их горцев.
Туган-Шона оглянулся назад, и вдруг понял: хлынувшее с фланга войско – не долгожданная подмога, а засадный полк москвичей: над островерхими шишаками в двух местах он приметил шесты с трехъязыкими хоругвями. Туган-Шона всадил пятки под брюхо коню, тот понес, и скоро они влетели на холм к белым шатрам. Но и здесь всё уже смешалось – бились истово, поколенные кольчуги и вытянутые, длинные московские щиты мелькали повсюду. Он наконец увидал бекляри-бека, окруженного личной гвардией верных солхатцев, бунчук смотрел в синее небо, три белых лошадиных хвоста развевались по ветру. Мамай сам рубил саблей, расчищая дорогу к бегству.
«Гай дайрах! Гай дайрах!»[3]3
Случилась беда! Случилась беда! (монг.)
[Закрыть] – вопил нукер в кожаном панцире, бежавший от ражего детины в кольчуге. Москвич догонял монгола с топором, высоко занеся его для последнего удара. Он был уже в двух саженях от жертвы, но Кешиг вынырнул ниоткуда и спас нукера: стрела ударила русского прямо в глаз, и он ткнулся в землю лицом, не выпустив из рук тяжелый топор, и всё перебирал ногами, словно продолжал преследование.
Нукер подскочил к стремени с правой стороны. Туган-Шона заметил: на левой руке воина не хватает четырех пальцев. Кровь стекала на землю из обрубленной ладони, но тот, кажется, не чувствовал боли. «Зарезали Мухаммад-хана, наши все полегли!» По лицу беспалого, совсем еще детскому, безусому, текли крупные слезы.
Кешиг был уже тут как тут, бросил нукеру уздечку, где-то ухитрился поймать крупного русского коня странной мышастой масти. Нукер вскочил в седло, занял место за спиной нового покровителя. Туган-Шона сразу понял, что означает смерть хана. Без истинного чингизида Мамай терял право на власть.
Но сейчас надо было спасать жизнь, бежать. Конница бекляри-бека поворотила строй, слаженно рванула вниз с холма, прочь от сражения, Туган-Шона с трудом успел догнать их. На ходу перескочил на прибившуюся порожнюю лошадь, обернувшись, увидал, что верный кият тоже сумел сменить скакуна, причем тянул на аркане за собой еще трех лошадей. И его коня заарканил-таки, не оставил врагу! Беспалый скоро где-то затерялся, отстал. Сменные лошади им очень пригодились.
Мчались без остановки, покрывая за сутки стоверстовые перегоны, – Мамай спешил к месту встречи с основным войском. Отряд, насчитывавший сначала несколько сотен воинов, таял на глазах. Не сбавляя темпа, прямо с коня Мамай отдавал приказания, и двадцать – тридцать солхатцев откалывались от общей лавы и растворялись в степи. Они разносили приказы, Малыш – Кичиг, как ласково прозвали Мамая нукеры-солхатцы за его малый рост, – и не думал сдаваться. Всю жизнь он отступал и возвращался в большей славе и силе, чем прежде, но никогда еще не терял хана, на котором висела, как на тонкой нити судьбы, его удача.
На редких привалах первым делом осматривали лошадей, отпускали на волю утомленных, пересаживались на запасных и продолжали стремительный бег. Костров не разжигали, ели прямо в седле.
Туган-Шона давно заметил: чем хуже складывались обстоятельства, тем веселей становился Мамай, он никогда не падал духом, шутил, смеялся, подбадривал людей, вселяя в их сердца уверенность в скором возмездии. Никто уже и не сомневался: кара настигнет предателей-москвичей, и голова их князя Дмитрия будет красоваться на колу, как и подобает голове непокорного вассала и клятвопреступника, восставшего против мощи Орды.
Главное войско нашли в степи на шестые сутки. Вдвое, втрое многолюднее и сильнее того, что потеряли на берегах Непрядвы. Шатры невозможно было охватить глазом. Здесь собрались большей частью ордынцы – закаленные в боях ветераны и примкнувшая к ним безусая молодежь, жаждавшая ратной славы. Мамая и его бунчука приветствовали стройными голосами. Сразу же последовало распоряжение устроить пир. Дымы от походных костров немедленно закоптили небо, закрыли его, как беспощадная саранча, что закрывает своими крыльями огонь солнца. Баранов и лошадей резали сотнями, рабы полдня носили в кожаных мешках воду, наполняя котлы.
Туган-Шона подошел к шатру предводителя, и тот нашел теплые слова для своего друга, как он прилюдно назвал его, возвысив и поблагодарив за бесстрашие в битве. Бек дал своему эмиру десять лошадей и двадцать новых золотых монет. Еще самолично поднес ему хадаг – желтый шелковый платок, что было великой честью. Мамай спросил, нужно ли оружие, но Туган-Шона и его кият сохранили всё, не потеряв в битве даже короткие поясные ножи, чем заслужили улыбки и восхищение темников и начальников канцелярии, восседавших за дастарханом правителя.
– Что еще пожелаешь, мой друг? – спросил его невысокий и крепкий человек, посмотрев ему прямо в глаза.
– Стрел в пустые колчаны и спать, мой господин, – ответил Туган-Шона. Присутствующие хором рассмеялись и одобрительно закивали головами.
– Иди отдыхай, ты мне скоро понадобишься, – отпустил его Мамай.
Туган-Шона ушел в отданный ему шатер, не притронулся к вареной баранине, выпил только чашу мясного отвара, повалился на ковер и захрапел.
Он спал, и ему снилась какая-то старая разрушенная русская крепость-хэрэм, на камнях росли мелкие березки, сквозь камни то тут, то там пробивалась трава. В углу крепостицы стояла пузатая низенькая церковь, на разобранной почти до основания башне возвели необычную кургузую колоколенку. Он бывал в Суздале, и в Твери, и на Москве с посольствами, но таких колоколен не встречал. В крепости был сад, точнее небольшой холмик с цветами и странным блюдом посредине из непонятного белого материала и яблони вокруг, много-много корявых деревьев. Ветер срывал с яблонь белые лепестки цветов, они кружились в воздухе, устилали, словно снег, буйную молодую траву, заполонившую эту непонятную безлюдную крепость. Странно, промелькнула мысль, русским князьям Орда не позволяет строить новые крепости. Вот генуэзцам – другое дело. Хитрый дипломат бекляри-бек разрешил построить стены только торговым колониям у моря. Может, он увидал во сне греческий хэрэм вассального княжества Феодоро, граничившего с его землями? Подумал – и снова провалился в сон и проснулся среди ночи крепким, выспавшимся, готовым к новому пути.
Он стоял около костра, и воспоминания проносились в голове, как стая мелких стремительных уток-чирков, которых и глаз-то не успевает различить, а слышен только свист крыльев, рассекающих вечерний воздух над камышами лимана. Ковш в небе уже прошел больше половины пути. Оранжевая звезда прочертила небо над степью и беззвучно истаяла в холодном воздухе в той стороне земли, где начинались русские поселения. Кому-то повезет найти ее след – звездное железо, что она принесла, подумал Туган-Шона. И еще он подумал, что мимолетная красота может обернуться кровью для одних и защитой и богатством для других. Положил руку на рукоятку верного Уйгурца, задержал дыхание и выпустил воздух сквозь сжатые губы порциями, успокаивая стучавшее быстрее обычного сердце.
Луна стояла высоко, маленькая, вдруг окрасившаяся кровью небес, что предвещало перемену погоды. Тьма над головой хранила безмолвие, неисчислимые звезды уткали весь небосвод. Они горели на небе всегда, задолго до Чингиз-хана, что создал новый мир и Ясу, – так поучала его Огуль-Каби. Великий правитель умел держать людей в руках, все племена и языки, завоеванные монголами, были равны числом звездам на небе. Чингиз не допустил бы такой сумятицы и беспорядка, что стали твориться в последние десятилетия в Орде. Малорослый Мамай следовал его заветам, все силы и средства отдавал тому, чтобы собрать воедино расползающийся на отдельные узоры богатейший ковер монгольского мира, заразившегося междуусобной хворобой у русских князей. Русские вечно делили землю и власть, а потому были пока легко побеждаемы фактическим властителем Сарая. Неудача в битве при Непрядве ничуть Мамая не огорчила, наоборот, побудила впредь действовать умнее, хитрее и жестче.
Войско спало, в небо взлетали алые искры от костров, ветер разносил их над шатрами, как горевестниц пожаров – скоро они покроют всю опальную Русь. Прохладный ветерок приятно охладил затылок, и Туган-Шона потянулся, расставил руки и покрутил бедрами, разгоняя по телу силу, что прибыла за время сна. Перед глазами возник мертвый Очирбат с сулицей в глазу, но он прогнал наваждение и поклялся отделить от благостей повелителя приличную часть и отдать вдове, чтобы та ни в чем не нуждалась в этой странной и всё продолжающейся жизни.
Затем он обошел шатер. Позади, у коновязи, был привязан его конь вместе с тремя запасными. Кешиг не отпустил их в ночное, накормил, смыл кровь и пот битвы, но оставил тут, на случай срочной гоньбы. Жеребец узнал хозяина, чуть наклонил голову, закатывая глаза и пофыркивая. Туган-Шона протянул ему ладонь, в которой горкой лежали сухие абрикосы и миндаль. Конь тихо заржал, фыркнул, уткнулся влажным носом ему в плечо и только потом бережно принял бархатными губами лакомство и зажевал, тяжело вздыхая, роняя на землю оранжевую слюну. Туган-Шона стоял, прислонившись к теплому телу боевого товарища, вдыхал знакомый с детства запах лошадиной силы и думал о том, что, похоже, жизнь, в который раз не оборвавшись, начинается новая, столь же опасная и непредсказуемая, как и прежде.
Его захлестнула волна печали, так бывало в детстве, когда он собирался горько заплакать, а бабушка ласково смотрела на него лучащимися глазами и говорила: «Э-э-э, зугээр[4]4
Всё хорошо (монг.).
[Закрыть], терпи, мой воин, багатур никогда не плачет, терпи». И когда, согретый ее теплом, он всё же разражался плачем, Огуль-Каби хмурила чело, на нем проступали строгие морщины, как грозные волны, набегающие одна на одну при сильном западном ветре, несущем непогоду, и он, напуганный переменой в ее лице, давясь и всхлипывая, затыкал рот ладошкой, сопел и вздыхал, а слезы сами катились по лицу, крупные, как слезы того беспалого нукера, потерявшего своего хана. Тогда бабушка раскрывала объятия, и он прятался в ее теплой груди, под полами длинного халата, перепоясанного красным кушаком, знакомо пахнущего вареной бараниной, дымами очага и кислым запахом кобыльего молока.
Огуль-Каби согревала его, как боевой конь, в бок которого он сейчас незаметно вжался, так что слышен стал в глубине мерный стук успокоившегося после безумства последних дней доброго лошадиного сердца. С неба закрапал дождик, костер у ног зашипел, из его алых глубин вырвались едкие облачка пара и истаяли в прохладном ночном воздухе без следа.
Утро выдалось холодным, на траве лежала ледяная роса. Небо было серым и тревожным, словно никогда-никогда не рождало бесконечное множество звезд, и солнце долго не появлялось, а когда взошло наконец, то было окутано дымкой, сквозь которую желтый и больной его глаз не грел, а светил нехорошим ночным светом луны, что камлающие сочли недобрым предзнаменованием.