444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Алешковский » Крепость » Текст книги (страница 15)
Крепость
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:24

Текст книги "Крепость"


Автор книги: Петр Алешковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Завидев ее издалека, Мальцов старался отвернуться, обойтись без привычного обмена любезностями. Абстрактно он жалел старую зэчку, но на деле на дух не выносил; она, интуитивно чуя это, платила ему той же монетой.

В одну из суббот приехала на жигуленке с прицепом Наталья, Ленина дочь. Переночевала, помылась в бане, набила прицеп мешками с картошкой и овощами, банками с соленьями и укатила. В понедельник на пороге нарисовался Всеволя – котовский бомж, пришел просить у Мальцова работы. Он пропился в нули и театрально взвыл, что умрет, не дотянув до пенсии. Сговорились работать за еду – в доме оставалось много старых круп. Всеволя их оценил, кивнул головой, попросил только прибавить бутылку масла. Пять дней тюкал топором, колол дрова, купленные еще в прошлом году, расколол и сложил всё в аккуратную поленницу. Днем Мальцов наливал ему тарелку супа с краюхой черного, Всеволя ел и нахваливал – видно, оголодал вконец. Сдавая работу, выклянчил еще и полста рублей на пиво.

Мальцов дал. Через день Сталёк принес новость: Всеволя пропил полтинник, продал Валерику крупу и валяется пьяным около кладбища. Жадность Валерика знала вся округа, но Мальцов не мог представить себе, что кто-то по дешевке купит залежавшуюся крупу.

– Что ты хочешь? Всеволе не впервой голодать, а Валерик крупу курам скормит да еще и Всеволю заведет, тот снова влезет в долги. – Лена сказала это как само собой разумеющееся.

– Значит, он заранее всё рассчитал?

– А как же! Отъелся у тебя и побежал, как на крыльях полетел!

Таких, как Всеволя, еще двадцать лет назад полно было в Котове, но все они постепенно переместились на погост – если бы не действующая церковь, деревня просто бы обезлюдела. Теперь в пустых избах начали селиться пенсионеры-горожане и богомольные старушки, боготворившие нового молодого батюшку отца Алексея. Зимой в Котове домов сорок стояли разоренные или заколоченные, светились окна только в двадцати четырех избах. По нынешним меркам, деревня считалась большой, каждый вторник ее навещала продуктовая машина.

Деньги Мальцов почти не тратил, с удивлением отмечая, что прожить на подножном корму при минимальной пенсии, как жила большая часть страны, скучно, но можно. Если бы не работа, то захватывающая его, то надоедающая, можно было бы рехнуться рассудком. Похождения Туган-Шоны он даже попытался записать, но слова не давались ему, Мальцов стирал написанное и вскоре удалил весь файл.

Неудовлетворенность тем, что делал прежде, пытаясь реконструировать историю раздоров в Орде четырнадцатого века, нарастала в нем. Настоящий историк обязан иметь предельно оголенные нервы, постоянно страдать, переживая то, о чем пишет, даже упиваться человеческой болью, из которой соткана история, говорил он себе. Просто описывать бесконечные распри и походы, цитировать скупые строчки хронистов, давая ту или иную характеристику героям, стало скучно. Мальцов заставлял себя продолжать начатое из привычного мазохистского убеждения, что это кому-нибудь может быть интересно. Но теперь чувствовал фальшь. За сухими академическими словами пряталось невысказанное.

Чума в Сарае, унесшая тысячи людских жизней. Каждые двенадцать лет она возвращалась, подорвав торговлю и истребив не только простолюдинов, но и большую часть носителей священной Чингизовой крови. Всё полетело в тартарары, изменился порядок жизни. Мальцов словно видел разоренные стойбища, опустевшие юрты, разбежавшиеся по степи, никем не охраняемые табуны. Он пригибал голову, ныряя в дымы очищающих костров, через них прогоняли людей и скот, вдыхал пряный запах кадил и ароматических свечей, с которыми обходили обезлюдевшие улицы поредевших городов несторианские священники, монгольские шаманы и ламы в высоких желтых шапках. Шел следом за похоронными командами рабов, стаскивающих в скудельницы за городом огромными баграми трупы умерших зловонной смертью. А вместо этого писал: «Чума смешала карты Мамаю, на целый год отвлекла от русских княжеств, где тут же воспользовались слабостью Орды».

Несоответствие написанного живой жизни Мальцов с горечью осознал только тут, в тишине и затворе. Писать дальше становилось всё труднее. Наверное, так повлияли на него останки советской империи, брошенные властью, никому не нужные, топящие свою безысходность в дешевом алкоголе. Материк, потерпевший крах, стремительно погружался во тьму культурного слоя, полного пустых, калиброванных станком водочных бутылок, вряд ли интересных для археологов через пятьсот лет. Ему не давало покоя, как же всё это было в Орде, в период еще видимого могущества, когда никто, пожалуй, не ощущал грядущей гибели, предначертанной любой цивилизации. Он отрывался от компьютерной страницы, смотрел в окно на обложившие округу тоскливые облака, слушал, как барабанит по крыше дождь. Затем бил в раздражении по клавише, гасил экран, принимался топить печь или хлебать надоевший суп и жарить картошку. Слонялся по избе без дела. Шел к Лене, но та после праведных трудов дня лежала на мягком матрасе, вперившись в экран, где шел очередной сериал про фашистов, переживая клишированные повороты сюжета, замещающие реальную жизнь.

– Попей чайку, – предлагала она, чуть повернув голову в его сторону.

– Спасибо, Лена, я так, пойду.

– Что ты маешься, опять не работается?

– Ну да, затык.

– Головой работать – много ума надо, – серьезно говорила Лена, но от экрана не отрывалась.

Он уходил к себе, включал компьютер и до одурения играл в маджонг, пока в глазах не начинало рябить от усталости.

4

Рано утром его разбудил омерзительный звук. Что-то живое слабо скреблось в окошко над головой, словно кто-то пытался написать на стекле углем непристойное послание. Мальцов открыл глаза, прислушался, механический звук повторился – не похожий ни на настойчивый стук синичьего клюва, ни на пугающее гудение шершня, скользящего вниз по стеклу. Робкий и вместе с тем противный скрежет повторился снова, от него по коже пробежал озноб. Тополиная ветка, подумал он, но сразу понял, что веток в такой близости от окна не было, он спилил их, опасаясь, как бы они не замкнули при сильном ветре подходящие к дому провода. Мальцов поднялся, оттянул занавеску и даже отпрянул от неожиданности. Два напряженных, глубоко запавших в глазницы блестящих зрачка смотрели прямо на него.

Вовочка из Котова, сосед спиртоноши, живший в большом пустынном доме, исхудавший, как скелет, молча сверлил его взглядом лагерного доходяги.

– Твою же мать, – не сдержался Мальцов, – чего тебе? Я сплю.

В горле у Вовочки что-то заклокотало, заострившийся кадык заскакал на тонкой шее, словно искал место, чтобы проткнуть сухую кожу насквозь и поскорее выпустить на волю звуки, рождающиеся в глубине гортани и никак не желающие складываться в человеческие слова. Через двойную раму казалось, что он говорит на щелкающем и свистящем наречии пигмеев. При этом во всей его страдальчески костлявой фигуре было столько отчаяния и мольбы, что Мальцов не смог ему отказать и кивнул на дверь. Быстро оделся, вышел на кухню.

Переступая порог в растоптанных валенках-скребнях, Вовочка едва задел его носком, но и этого хватило, чтобы он чуть не упал, с трудом удержав равновесие, смешно вскинув крестом руки, словно пришел благословить сей благодатный дом. Одышка позволяла ему передвигаться только мелкими, экономными шажками. Он присел на краешек табуретки к столу, положил руки на колени и так, в позе первоклассника за узкой партой, замер, задышал с присвистом, унимая клокочущие легкие. Достал из кармана бычок, закурил и долго и надсадно кашлял после первой затяжки, пока Мальцов за перегородкой ставил чайник на плитку.

– Ты что с собой сотворил?

– Не кушал давно, – выдавил Вовочка жалостно, – когда пью, не лезет.

– Спецдиета?

– Она самая. Мать похоронил, жить неохота стало, веришь?

– Верю, но денег на водку не дам, – сказал Мальцов жестко.

– Не за этим.

Вовочка с трудом поднял голову, державшуюся на цыплячьей шее, скулы выпирали даже сквозь свалявшуюся седую бороду. Горящие глаза маниакально следили за Мальцовым.

– Зачем пришел?

– Жить недолго осталось, может, даже день или два дня.

Он затянулся глубоко, словно последней затяжкой, желтые прокуренные пальцы с огромными ногтями, которыми он царапал по стеклу, потеряли чувствительность и не ощущали, как малиновый огонек въедается в них. Мальцов подал пепельницу, но Вовочка исхитрился и сделал еще одну виртуозную затяжку, затем пальцами задавил хабарик, стиснув намертво, как давят колорадского жука, даже не поплевал на него предварительно.

– Ты, смотрю, огня уже не чувствуешь.

– Не чувствую и не боюсь. Ничего, Сергеич, не боюсь, полгода протянул без копейки. Я тебе щеночка принес, забери. Кормить нечем, помрет. Хороший щеночек. Забери, прошу, некому отдать. Валерик из помета сучку взял, так, в натуре, молочка пожалел, до сих пор кости в будке валяются. Дачники разъехались, при церкви своих собак много. Даром отдаю.

Тут только Мальцов заметил на ватнике истрепанные лямки рюкзака.

– Сними, полюбуй. Ты только молока ему налей, разом отойдет.

Снять рюкзак самому Вовочке было не под силу. Мальцов помог. Ватник распахнулся, обнажив голое немытое тело. По избе заходил тяжелый смрад. Щенок свернулся в клубок на дне рюкзака, ребра походили на тоненькие спицы изношенного зонта. Но он был жив, глазки блестели, как баянные клавиши, влажный нос сразу ожил и зашмыгал, принюхиваясь к незнакомым запахам. Щенок пискнул, встал на ноги и тут же драпанул под лавку, в спасительную темноту. Мальцов отрезал кусок сливочного масла, положил на пол. Острая мордочка метнулась к угощению, схватила его и утащила в убежище.

Вовочка издал скрип, отдаленно напоминающий смех:

– Живой, блин. Тут подхарчится, вырастет, я отца видал, кобель в силах, что надо. Он из карельских собак, волка за версту чует, а глаз – чистое сверло, от нечистой силы помогает, от сглазу отводень, старые люди у нас только таких и держали.

Он уронил голову на стол и, всхлипывая, давясь словами, принялся благодарить:

– Сергеич, зачтется тебе, мне не потянуть, понимаешь?

– Понимаю, – строго обрезал его заплачку Мальцов. – Давай чаю с бутербродом, тебя тоже откармливать надо. Спился вконец, не стыдно?

– Стыда нет. – Вовочка посмотрел на него мутным от слез взглядом, но глаз не отводил. – Чего стыдиться? Жизнь пропил, сам хозяин. А ты – молодец, не болеешь, значит?

– Случается. Ешь давай. – Мальцов намазал ему хлеб толстым слоем масла, положил на него кусок колбасы, налил чаю, бросив в чашку четыре куска сахара.

– Я тебя еще пацаном помню. Ты к деду приезжал, мы на пруду купались, ты нас нырять учил с тарзанки.

– Сколько ж тебе лет?

– Сорок два. Что, не скажешь? Думал, шестьдесят? – Голова была почти вся седая. – Поседел. Брат повесился, три года уже, знал Кольку?

– Знал, наверное.

– Тот еще был, в одно горло лил. Даже на зоне, случалось, нычкой не поделится. Мы с ним вместе треху оттянули, сельповский магазин подорвали, а Валерик со страху вложил нас. Дело прошлое, зло пеплом затянуло, он, бздило, как мы вышли, месяц нас с Колькой даром поил.

Вовочка оскалил зубы и издал уже знакомый скрип. Затем взял чашку обеими руками, отпил обжигающий чай, одним глотком опростав половину, откусил кусочек бутерброда, зажевал медленно, устремив взгляд в пространство. Еда его не радовала.

– Тот еще сучара был, – добавил он с мстительными нотками, не в силах избавиться от назойливых воспоминаний. – Но жалко – братан, в детстве не разлей вода по всей округе носились, а вот пришлось из петли вынимать. Я и поседел за ту ночь, понимаешь?

Мальцов смолчал.

– Спасибо, – Вовочка встал и вдруг поклонился в пояс. – Боялся, не возьмешь. Не могу их топить. Газетки не найдется? Еду приберу, мне до завтра хватит.

Мальцов завернул бутерброд, положил в рюкзак половину батона и полкуска масла. Подумал мгновение, достал из кармана полтинник.

– Иначе не приживется, считай – купил щенка.

Вовочка молча принял купюру, свернул по-тюремному в трубочку, пригладил ногтем большого пальца, сложил еще вдвое и спрятал в карман. Из глаз его брызнули крупные слезы, кадык опять принялся толчками прорываться на волю. Но ничего больше не сказал, вытер глаза рукавом, повернулся и побрел к двери.

Мальцову стало нестерпимо стыдно, он ушел к плите, загремел сковородками, давая гостю время исчезнуть. Когда вернулся, Вовочки в доме уже не было.

Он быстро позавтракал, вскипятил воду, вытащил щенка из-под лавки за ухо, погладил его и успокоил. Потом искупал в тазу, радуясь щенячьему визгу, отбил мылом бомжовский запах, расстелил у входа старый тканый половичок и положил на него щенка. Тот быстро освоился, вскочил, сделал круг по кухне, учуял щербатую миску и умял остатки творога, кусочек колбасы, напрудил на полу лужицу, затем свернулся на своем месте в клубок и смиренно заснул. Во сне хвост с белой отметиной на конце несколько раз дружелюбно постучал по половичку.

Пошел к Лене, рассказал о покупке.

– Это очень хорошо, веселее зимовать будет. Как пса назовешь?

– Думаю, Реем.

– Как дедову овчарку?

– В его честь.

– Ребра, говоришь, выпирают? Молока надо, творогу – костяк укрепить. Езжай в Спасское, я пригляжу за домом. Заодно купи мне конфет кисленьких, Таиска все повытаскала.

Мальцов сел на велосипед, нажал на педали. Чувства мешались в душе, он подавил вскипающую злость, вспомнил цитату из Библии: убогие мира сего назывались в ней солью земли. Выезжая на поворот к шоссе, он бросил взгляд на черные полуразвалившиеся избы на окраине Котова и показал им выпирающий из перевернутого кулака средний палец.

Покатил по дороге. Заброшенные поля расстилались справа и слева, отделенные от дороги спутанными челками лесозащитных полос. Кое-где, сбившись в стайки от непогоды, догнивали прошлогодние рули соломы и льна. На них, выставив грудь против ветра, сидели ястребы-тетеревятники, выглядывая желтыми глазами расплодившихся повсюду полевых мышей.

5

Земледельцы еще в одиннадцатом веке начали упрямо отвоевывать здесь клоки пашенной земли у елей и сосен. На земле сеяли ячмень, овес, рожь и лен, сажали репу, лук, свеклу, чеснок и капусту. Лесная ягода, грибы и дичина разнообразили привычный рацион. Квашеные рыжики и моченые грузди бо́чками свозились в далекий Юрьев монастырь в Великий Новгород, считаясь первостатейной частью оброка, выплачиваемого крестьянами владеющему землей монастырю. Спасское, после кровавого присоединения Новгорода к Москве, утратило статус погоста и до революции обозначалось на карте как центр волости. С двадцать девятого по пятьдесят восьмой село прожило под районным стягом, а после хрущевского укрупнения сменило районную печать на фиолетовый колхозный кругляк. Единая партийная власть объединила мелкие колхозы в одно Спасское хозяйство и принялась посылать телеграммы на заводы страны. Пролетариат тут же откликнулся и поддержал село – километровые цеха ежечасно выплевывали из своих инкубаторов чугунные трактора и сопутствующую технику. Ревя и дрожа от напряжения, давя на дорогах глупых кур и отважных гусаков, бросавшихся с шипом под враждебные резиновые колеса, машины покатили в Спасское, растянувшись на тракте, словно стадо мычащих быков, перегоняемое на бойню. Трактора и комбайны запрудили двор у кузниц бывшей машинно-тракторной станции, их красные блестящие бока с начертанными на них пролетарскими напутствиями товарищам сельчанам походили на кумачовые транспаранты первомайской демонстрации. Левый бензин и зерно на прокорм птицы и поросят потекли потоком из их бензобаков и бункеров, цена уворованного измерялась единой валютой – бутылками дешевой водки. Запасливые деревенские старики зажили по тут же и придуманной поговорке: «Хорошо в колхозе тому, кто не спит по ночам».

С восходом луны молодежь отводила душу после рабочего дня, собираясь около сельского клуба. Девушки выстраивались вереницей под чахлым светом фонаря, алые платки на головах делали их похожими на цветки комнатной герани. Они нервно сжимали кулачки, жареные семечки подпрыгивали в карманах их фуфаек от внутренней дрожи, восторг заполнял груди, леденил и выбеливал лица, рождал в головах горячие фантазии и первые сильные чувства. Их блестящие, расширенные зрачки подмечали каждую мелочь происходящего. Парни-допризывники, шумно поплевав в ладони и покрутив плечами, словно проверяли упругость вмиг выросших на них крыльев, принимались выкрикивать унизительные оскорбления противнику, спешившему на клубные посиделки. Пришлые, набравшие войско из соперничавшего куста деревень, шли с бычьим упрямством сплоченной шеренги, захватив всю ширину улицы. Сведенные к переносицам брови и свирепые гримасы на лицах, как зеркальные отражения, походили на деланные выражения гнева, застывшие на физиономиях у местных. Стороны сходились перед входом в клуб стенка на стенку. Кровь почиталась за доблесть, обнаженный нож – за позор. Бились зло и жестоко, норовя ударить с носка тяжелым сапогом. Междометия и матюги мешались с острыми запахами пота, дегтя и крови, стонами и чавкающими ударами плоти о плоть, начищенные зубным порошком пряжки, утяжеленные свинцом, летали в лунном свете нервными зигзагами ночных мотыльков, предпочитающих смерть в открытом огне унылому прозябанию в надежном укрытии. Сраженные наповал валились на землю с глухим стуком наподобие падалицы и смиренно дожидались в пыли конца битвы, прикрывая ладонями помятые бока, наливающиеся синяками скулы и рассеченные брови. Их никогда не добивали, свято храня заветы отцов, гордящихся в бане не боевыми ранами, а шрамами и увечьями, полученными на таких же веселых молодецких сходках. Если противная сторона не пускалась наутек и стояла крепко, заводила хозяев издавал пронзительный свист, означавший конец драки. Парни потихоньку успокаивались, оттирали кровь, натужно улыбаясь, приглашали захожих молодцев «погостить». Все вместе, гурьбой поднимались по ступенькам в клуб, где занимали лучшие скамейки и, подмигнув девчонкам, принимали на грудь по граненому стакану водки, закусывая ее залихватскими звуками гармони. Разгоряченная кровь требовала от жизни красоты и забвения, и скоро белые девичьи голоса начинали бесконечный полет к звездному небу, окрашивая его протяжными песнями. Хоровое пение перемежалось взрывами безудержного взвизгивания отроковиц и таким бравым мужским хохотом, что стыдливые звездочки не выдерживали, срывались с небосклона и наперегонки неслись к земле. Девушки провожали их полет задумчивыми взглядами, краснели и загадывали сокровенные желания.

Магазины нищали на глазах, но хлеб был дешев, макароны многим заменили картошку, а о колбасе приятно было повздыхать в очереди в сбербанк, потому как закусывали самогон всё равно соленым огурцом или просто занюхивали рукавом, чтобы сшибало с ног наверняка. Время стучало, колотилось и двигалось безответственными рывками пятилеток. Новые трактора исправно прибывали раз в год, отчего старые забывали в лесу, топили в болоте или оставляли гнить на всё разрастающемся кладбище техники на окраине села. Почему-то для исковерканного железа не нашли лучшего места, чем древнее буевище. Скелеты экскаваторов и косилок, змеи расползшихся тракторных гусениц и прочая жирная чугунина покрыли группу средневековых курганов, символизируя, видимо, подношения советской власти далеким предкам. На уроках истории власть стала гордиться ратными подвигами Александра Невского, забывая о его поклонных поездках в Каракорум и Орду на ежегодные ханские курултаи, начала курить фимиам одноглазому придворному шаркуну Кутузову, сменившему на посту главнокомандующего гениального Барклая. Историю отечества переписали в очередной раз, слепо следуя установке Маркса, зафиксированной в одиннадцатом тезисе о Фейербахе: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его». Голодные и рабы с энтузиазмом взялись за дело и, на первый взгляд, успешно справились с поставленной партией задачей.

Но что-то уже пробуксовывало в государственной машине, перемоловшей в ГУЛАГе кости лучших своих сыновей. Имена Тракторина и Даздраперма, которыми наделяли детей на октябринах, выложив вопящих младенцев на покрытые красной материей столы, не прижились и канули в бездну. Священный революционный кумач теперь беззастенчиво крали и использовали как ветошь, оттирая им руки от солярки и мазута. Транспортерными лентами научились устилать пятачки грязи у входных дверей в избы, быстро позабыв, как колотятся дощаные настилы на улицах. Власть заверяла, что вот-вот придумает атомные двигатели к тракторам, которые вспорют землю до нетронутых плодородных глубин и она станет рожать еще больше и еще лучше, отчего у крестьянина выработалась пагубная привычка жить одним днем, не задумываясь о последствиях.

Большинство окрестных деревень были столь же стары, что и породившее их Спасское. Мальцов, еще в семидесятых прошедший всю Деревскую пятину Великого Новгорода с археологическими разведками, всегда находил на пашнях древнерусскую керамику. Деревеньки были меленькие, большинство однодворки, однако они медленно, век от века, росли и количество их умножалось. Настоящий расцвет жизни начался в восемнадцатом столетии, когда дорога Деревск – Новгород, перевозившая драгоценные мешки с Низовой пшеницей, и екатерининский закон, поддержавший мелкое местное купечество, начали оставлять в карманах наиболее сообразительных весомые остатки. В Спасском выстроили огромный пятиглавый собор, приспособленный позднее большевиками под колхозный гараж. По обочинам тракта выросли ряды с разноцветным колониальным товаром. В девятнадцатом веке купеческие лавки нарастили вторые жилые этажи, широкие галереи, украшенные точеными балясинами и кружевной резьбой, соединили соседские дома-магазины. Пять огромных домов около главной площади были обмерены Мальцовым, сфотографированы и занесены в реестр министерства культуры как памятники архитектуры.

Фамильные хоромины перестроили еще раз в начальный период становления советской власти. Четырехоконные залы превратились в клетушки, заселенные победившей голытьбой. Купеческая утварь сгинула бесследно, крыши протаранили вереницы жестяных труб, отапливающих коммунальную жизнь. Огромные, как корабли, дома отправились в последний путь, хлопая бесчисленными дверями, скрипя и надсадно вздыхая от явного перегруза. Нижние венцы уходили в землю, вдавливая угловые камни-опоры в болотную трясину. Она затягивала их, кренила набок, богатая резьба и перестоявшая дранка усыпали землю, мешаясь с жирной сентябрьской листвой. Ничейные памятники погибали безвозвратно. Колхоз денег на их восстановление не выделял, зато построил четыре уродливые трехэтажки, куда постепенно перебрались расплодившиеся в купеческих палатах семьи. Труженики получили вожделенные ключи от собственности в обмен на бесплатный коллективный труд.

В девяностые в больших домах доживали только сущие опойки, довершившие окончательный разгром. Кровли прохудились, дома стали расползаться вширь, три из пяти просто рухнули. В одной из бывших лавок, превращенной райотделом милиции в место временного содержания заключенных, Мальцов обнаружил лозунг, нанесенный на штукатурку короткой флейцевой кистью: «Советская власть не карает, а исправляет!» Люди спешили пройти этот гиблый участок в центре села, не вертя по сторонам головами, стыдливо втягивая шею в воротники, хоть так демонстрируя непричастность к происходящему безобразию.

…Мальцов закупил в магазине килограмм весового творога, пачку масла, банку липового меда, пакет молока, сетку яиц, два батона только что привезенного хлеба и заказанных Леной конфет с желтым лимоном на обертке. Приторочил сумку к багажнику велосипеда. На обратном пути остановился около особняка купца Щукина, торговавшего до революции скобяным товаром. Прислонил велосипед к стене, поднялся по остаткам лестницы на второй этаж, побродил по сырым комнатам с разбитыми остовами печей. Всё мало-мальски ценное давно было вынесено, всюду валялся ненужный хлам, но профессия научила именно в хламе находить полезные для науки артефакты. Среди ворохов тряпья обнаружил жестяную коробку из-под монпансье, внутри сохранились завернутые в лист из школьной тетради малюсенькие записочки. На некоторых он рассмотрел даты – 1937 и 1943. Он не стал их читать, отложил удовольствие до дома и поспешил на улицу.

На ступеньках крыльца курил сигарету бородатый дед в аккуратно заштопанном ватнике, новые галоши блестели, как сапоги у салаги.

– Добрый день, – поздоровался Мальцов. – Что, жили здесь?

– Не жил, в Пеньково живу, – старик заговорил удушливым голосом, словно вещал из могилы. – Иду из магазина, всегда тут курю. Такой дом загубили, Щукин-купец строил, как памятник, на века.

– А что с самим купцом сталось? Я слышал, ЧК расстреляла его в девятнадцатом году, как заводилу в Спасском восстании.

– Ерунда. Всем заправляли Быстров и Пименов. Щукин из дому не выходил и в комитет к восставшим не совался. Деревенские тогда сдуру поперли против мобилизации. Красные Колчака воевали, им солдат не хватало. Еще и продразверстку ввели. С Первой мировой люди оружия нанесли, было чем отбиваться.

– Вы в колхозе работали? – спросил Мальцов, поглядев на шершавые руки, крутившие кусок наличника с вырезанным голубем.

– Тридцать пять лет в школе. Учитель труда. Знаю, как с деревом обращаться, такой наличник кто теперь станет лобзиком выпиливать? Теперь не так, всё тяп-ляп или сайдингом причешут.

Мальцов улыбнулся новомодному слову, так не вязавшемуся с колхозным обликом деда, и снова спросил о восстании: похоже, дед что-то знал. Тот горделиво вскинул голову, глаза сверкнули и тут же потухли, как лампочки в фонаре, в котором сели батарейки. Дед пожевал вставными челюстями, слишком белые зубы несколько раз клацнули, втянул носом воздух и принялся рассказывать. Голос его зазвучал по-школьному наставительно.

– Я всю сельскую библиотеку два раза прочел. Только в книжках про восстание ни слова нет. Наши тут в девятнадцатом в войну поиграли. Тятя пацаном в Иваньково ходил с мужиками, красных разоружили и прогнали. Дед его за это кнутом выпорол и запер в сарае на неделю. Дед был умный, своей смертью помер. Красные наложили на волость стотысячный штраф и попытались его собрать. Их опять причесали, под Печниково. Бой был настоящий, с нашей стороны три пулемета и у красных три. Красные бежали, но скоро вернулись уже с регулярным войском, против наших пулеметов выставили пушку. Шестнадцать мужиков расстреляли у Немецкого ручья, а Пименов сбежал, после уже его Быстровы в отместку сдали, я-то знаю, нам Пименовы родня. После казни всю волость в ЧК целый год таскали, деда и отца, слава богу, пронесло, но деда вскоре раскулачили, он мельницу держал. Батя мой на Великой Отечественной вступил в партию, а под Кенигсбергом лег, позор отца-капиталиста своего искупил. Так то война была, священная, а в девятнадцатом что – войнушка. Две недели, от силы три побузили, а как кровью их умыли, затихли, попривыкли и опять впряглись. Память – всё, что у нас остается. Память – это наша жизнь, больше ничего нет. Ничего.

Речь утомила деда, он тихо кашлянул и затих. Затянулся сигареткой, выпустил струйку дыма и весь сжался, словно часть его тут же и отлетела вместе с дымом куда-то в небо. Веки накатились на глаза, дед по-черепашьи втянул шею в воротник из синтетического меха.

– Так что же это было, если не восстание против продразверстки, против мобилизации?

Вопрос Мальцова разом вернул старика с неба на землю, он встрепенулся:

– Свободы нюхнули! А свобода в голове – что в поле ветер, в жопе дым! – Взгляд черных глаз стал жестче, дед сжал руку Мальцова, нервно затеребил рукав его куртки, но бросил и почему-то заложил руку за спину, словно не знал, куда еще ее спрятать. – Нам свободы никак нельзя, от нее голова кругом и кровь рекой. Иосиф Сталин это понимал, закрутил гайки, знаешь, как мы работали? Так и надо. Развели сейчас вольницу, кричат, понимаешь, кто во что горазд.

– Значит, деда вашего разорили, а вы не в обиде?

– Дед в другие времена жил, мы таких, кто обиженный, нытиками называли, на собраниях и в стенгазете их высмеивали. Мы своим трудом гордились, за совесть старались, не за деньги!

Дед яростно затянулся и сощурил глаза, нарочито пристально начал сверлить Мальцова взглядом.

– Вы за кого голосовали?

– Как есть настоящий партийный человек, за Жириновского! – выпалил старик одним духом. От напряжения шейные жилы его вздулись, дед закашлялся, отбросил окурок в сторону и вскочил, как петух, выставив вперед грудь. В ней что-то скворчало и булькало, он помотал головой, с трудом выровнял хриплое дыхание и смотрел теперь на Мальцова исподлобья, готовый к любым каверзам со стороны собеседника.

– Как партийный?

– Я билет не поло́жил, как эти – предатели, – тонкие губы презрительно скривились. – Жириновский есть истинный коммунист, не Зюганов же этот, усёрок.

– Жирик, дед, вылез на войне с коммунистами! Вот уж кто не коммунист, обзовите как хотите, но только не коммунист.

– Тьфу ты, – дед даже притопнул ногой, – что с тобой обсуждать? – Он уже не скрывал раздражения. – Жизни не нюхал, городской, вижу же, не слепой.

Он набрал воздуха и вдруг перешел на доверительный шепот:

– Слушай, что скажу. Жириновский простого человека понимает и любит, а остальные предатели и капиталисты.

Возражать было бесполезно.

– Был бы жив Сталин, за него б проголосовали?

– За него, родимого, – лицо старика просияло, голос наконец-то обрел бодрость и в нем зазвенели упругие пионерские нотки. – С ним страну на ноги подняли, с ним войну прошли, а что деда моего раскулачили, так ему и надо. У нас всё для людей было. Поровну! Я тут всегда сижу и думаю, вот нахера одному человеку такие хоромы строить? Щукин жадный был, мечтал барином заделаться – не вышло, вывели на чистую воду и выпотрошили. Он от удара скончался, кровь в голову кинулась. И нынешние дождутся. Понастроили хоромы, слуг завели, но пустят им петуха! Народ – великая сила!

– Сила спать на печи?

– Всё до поры. Нас в кулаке не держать – располземся, страх потеряем и друг друга пожрем. К тому идет. Во какие дома погубили, а стояли бы людям на радость. Нет, подавай отопление, ванны, а-а-а – пропасть! Всё гибнет на глазах. Воры, воры к власти прорвались, растащили Россию по камушку.

Слёзы и мучительное усилие честного глупца, силившегося решить простую арифметическую задачку, застыли в его по-детски округлившихся глазах. Дед махнул рукой и побрел, бормоча под нос старые пролетарские проклятия. Громкие трубы двадцатого века выдули из его головы все субстанции разума, уничтожив заложенную в нее изначальную и простую мораль. Понимая, что Мальцов провожает его взглядом, бывший учитель труда расправил плечи, вскинул голову и вдруг принялся чеканить шаг, торжественно припечатывая асфальт блестящими галошами. Дорога пошла под откос, стекая с высокого берега к заболоченному Немецкому ручью, она отъела деду сперва ноги, затем туловище, словно он героически погружался в топкую землю, спеша на последний и решительный бой к шестнадцати расстрелянным там некогда крестьянским бузотерам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю