355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Ярош » Визит » Текст книги (страница 6)
Визит
  • Текст добавлен: 12 июня 2017, 20:01

Текст книги "Визит"


Автор книги: Петер Ярош



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

НА ПАСЕКЕ

И высоко в горы приходит осень. Интересно, что в нынешнем году Никон почувствовал осень, когда ему захотелось лесных орехов. «Ох, орехи, орехи! – вздохнул он как-то утром, едва поднявшись с постели. И раньше, чем начать одеваться, он добавил: – Господи, уже сентябрь, орехи-то давно поспели…»

Такой уж человек был Никон: если ему что втемяшится, так уж тут хоть кол на голове теши. И чем дальше, тем больше преследовало его желание, а через несколько часов он становился просто одержимый. Так и на этот раз с орехами. Однако утром он оделся и позавтракал без всякой спешки и со спокойной совестью; он потому и вставал рано, что придерживался пословицы: «Кто рано встает, тому бог подает…» У него было довольно времени – и не только для того, чтобы почистить зубы, но и на газеты осталось, – а от газет он всегда ожидал каких-нибудь сногсшибательных известий, но и сегодня их не было. Возможно, если бы он, например, прочитал, что на том месте, где еще вчера находилась Австралия, сегодня расстилается море, он бы и позабыл про орехи. Но спокойное чтение газет на скамье у окна не отвратило его от первоначального намерения. И так в начале разумно начатого дня, на сытый желудок и с миром в душе, он отправился на пасеку, где начинал работать в седьмом часу. И снова это желание. Всего несколько шагов отошел он от дома, и снова вспомнились орехи – еще сегодня надо нарвать орехов…

Он шел по мощеной улице (тут, в горах, асфальтом было покрыто только главное шоссе), поздоровался с несколькими женщинами, которые несли лишнее молоко на молочный пункт, и свернул направо, в липовую и тополиную аллею, в конце которой чернела пасека. Он знал, что мужчины давно запрягли коней и выехали в луга возить сено, а некоторые даже отправились в деревушку помогать возить кооперативное сено. Но чем ближе он подходил к пасеке, тем отчетливее становилась одна мысль: как случилось, что хотя он и день ото дня наблюдал не только то, что на лугах стало меньше цветов, но и то, как пчелы готовятся к зимовке, хотя он и замечал, что дни стали короче и солнце встает после шести, а в шесть вечера уже почти темно, хотя он и видел, что воздух стал прозрачнее и пожелтели листья лип и тополей, а понял лишь сегодня: ведь уже осень! И орехи, о господи, орехи уже поспели…

Он покачал головой, удивляясь своей ненаблюдательности, и прежде, чем вступить на территорию пасеки, закурил сигарету, как привык делать каждое утро, чтобы дым защитил его от пчелиного жала. Нет, он вовсе не сердился, если иногда его жалила какая-нибудь пчела, он не боялся пчелиного яда, памятуя слова деда: «Пчелиное жало выгоняет ревматизм!» Он закурил скорее потому, что жалел каждую пчелу, которая, жаля, погибала.

Но сегодня Никону как-то не хотелось заходить на пасеку, и потому он обрадовался, что пришел раньше. На башне костела пробило только три четверти седьмого, то есть у него было еще пятнадцать минут. Он остановился в двух шагах от жужжания, и, даже когда услышал, как прошел за оградой заведующий Сивашко, у которого он был помощником, он продолжал курить в тени лип и тополей утреннюю сигарету. Он заметил, как солнце просвечивает сквозь листву над головой, тихо и незаметно сокращается тень. Было такое утро, которое наполняет сердце миром, спокойствием, проникает в тело и веселит человека лучше, чем он смеялся бы от щекотки.

Он уселся на росистую траву, наблюдая, как укорачивается его сигарета. Когда он оперся спиной о ствол липы, тонкая и отмирающая кора ее треснула, напомнив ему звук разгрызаемого ореха, его ароматную сердцевину. До чего же охота погрызть орехи, свежие лесные орехи! И он стал внимательно оглядываться вокруг, хотя и знал, что орехи поблизости не растут.

Солнце осветило сад, кроны лип и тополей над его головой, но семь еще не било. Все же он встал, затоптал сигарету в мох и потянулся. Он вздохнул – что за дразнящий ветер, так и тянет орехами. И он направился к дверям пчельника и без стука надавил на ручку. Переступая высокий порог, он услышал, как бьет семь часов, но уже неясно, потому что сквозь открытые двери сильнее зазвучало жужжание пчел, и все тело на миг напряглось, как перед барьером. Сивашко поднял голову, улыбнулся ему и выпустил струю дыма. И Никон подумал: «Никогда не видел пчеловода, который бы не курил…»

– Доброе утро, – сказал он и стал снимать пиджак.

– Представь себе, – сразу же заговорил Сивашко, – в пятый номер ночью влезла ящерица, или кто-то ее туда посадил… Посмотри, она так разозлила пчел, что они изжалили ее до смерти… Ты только посмотри, не менее двухсот пчел погибло, но ящерица тоже мертва…

Никон подошел к улью и заглянул внутрь: действительно, ящерица была мертва и пчелы успокоились. Он снял со стены висевший там длинный пинцет и стал вытаскивать из улья сперва мертвую ящерицу, затем пчел… Через полчаса, когда улей был в порядке, Сивашко достал сигареты и молча предложил Никону.

– Хочешь знать новость? – спросил Никон, вынимая из коробка сигарету и закуривая.

– Какую? – без особого интереса спросил Сивашко.

– Орехи поспели, уже осень, – возвестил Никон.

– Ну и что? – удивился Сивашко. – Что ж это за новость?

– А ты разве знал? – спросил Никон. – Ты давно это знал? А я только сегодня понял…

– Да что ж тут такого, – отвечал Сивашко, – конечно, я знал, что в сентябре наступает осень, а осенью поспевают орехи.

– Да нет! – возразил Никон. – Я ведь не спрашиваю, знаешь ли ты вообще, когда наступает осень и когда поспевают орехи, я спрашиваю, думал ли ты вот сейчас, что наступила осень и есть уже лесные орехи… Понимаешь, я хочу знать, не забыл ли ты случайно…

– Пожалуй, – согласился Сивашко. – Правду сказать, в этом году я совсем позабыл об этом…

– То-то и оно! – удовлетворенно проговорил Никон, радостно засмеялся и похлопал Сивашко по плечу. – Ну, пойдем, что ли, а? – доверительно обратился он к Сивашко.

– Куда? – удивился тот.

– Да за лесными же орехами, – чуть не кричал Никон. – Сегодня же после обеда, а?

– Ну, подожди, подожди, брат! Нельзя же так сразу, – отнекивался Сивашко. – Сегодня, пожалуй, и не выйдет…

– Ну, как же так!..

– Ну, просто не выйдет сегодня, – оправдывался Сивашко. – Как раз сегодня я обещался на мельницу… – Он даже покраснел.

– Ах так? – вздохнул Никон. – Будешь, значит, мельничихе помогать?

– Да надо…

– Мельник наверху, а ты с его дочерью внизу на вырубках или на соломе, так, что ли?

– Ну, не совсем так… – защищался Сивашко. – Я только упомянул мельницу, а ты уж чего только не нагородил!.. Мешки носить, будем, там столько работы, и надорваться недолго…

– Рассказывай! – смеется Никон. – Не бойся, не надорвешься. И как только представится возможность, то есть когда старик куда-нибудь выйдет, ты сразу же к Милушке присоседишься…

– Да ладно тебе, Никон, – прервал Сивашко, – сказал не пойду, значит, не пойду…

– Ладно, – огорчился Никон. – Пойду один.

Слышно только пчел. Они возятся в ульях, жужжат хором, гудят свою домашнюю мелодию и выполняют свой распорядок. Никон не раз задумывался над их жизнью, но чем больше задумывался, тем меньше понимал. Ему нравилась общность пчел, их совместная работа, общая мать, но еще больше общее настроение, мелодия, какие-то флюиды, их соединяющие, он даже сказать точно не мог, что это было, но чувствовал очень даже хорошо. Ему и самому, бывало, хотелось погрузиться в жизнь улья и включиться в круговорот, в котором он не предполагал нелепости – в жизни людей ее порождает глупость. В жизни пчел лучше всего ему казалась не предполагаемая и обусловленная ее пестрота и даже не яд жала, а мудрое стремление к достижению общей цели – меда, не говоря уже об общей гармонии жизни пчелиного сообщества. Никон загрустил от этих мыслей и так грустил до трех часов пополудни…

А в три часа, за полчаса до смены, с разрешения Сивашко он кончил работу и пошел домой. Собираться за орехами ему было недолго. Он обул сапоги на толстой подошве, надел свитер и непромокаемую куртку, взял рюкзак, в который поместится не менее трех кило орехов, и пошел напрямик через луга, пожни и картофельные поля к зарослям орешника над Вагом. До места оставалось еще минут пятнадцать, но Никон видел уже ореховые кусты. А пока пахучий дым горящей картофельной ботвы и печеных клубней ласкает его ноздри; пока ржаная, овсяная и ячменная пожня хрустит под его подошвами; пока Никон вдыхает запах осени. Он думает: «Как хорошо, что есть на свете леса и лесные орехи, как хорошо, что есть на свете дым от картофельной ботвы и печеной картошки, как хорошо, что есть на свете осень». Утреннюю пустоту его души наполнили эти чувства… И Никон счастлив, он шагает весело, он рад, что поступает так, как ему приятно, так, как он любит…

Как только Никон вошел в орешник, он почувствовал, что не один здесь. Что-то шуршало впереди, и Никон остановился в раздумье, он и рад был, что будет с кем перекинуться словом, и боялся, что орехов не хватит. У него возникло такое чувство, как однажды утром, когда побрился, намазался кремом, потом еще причесался и сказал себе: «Теперь хоть помереть».

Как только он углубился в орешник, обобрал несколько веток, он крикнул, чтобы дать знать о своем присутствии: «Ого-го-го!» Сразу же впереди отозвалась женщина. Он прибавил шагу, чтобы посмотреть, кто это…

Он почти бежал, так что сломал несколько молодых елок. Он шел по берегу вверх и взмок, даже ноги устали. Но уж очень хотелось ему знать, кто же еще собирает орехи.

– Ты, что ли, Барборка? – удивленно вскрикнул он, потому что ее встретить менее всего ожидал.

– А что такого, – смутилась она, – и для меня растут орехи.

– Да я ничего такого не думал, – сказал он.

– А что же ты думал?

– Я рад…

Он стал торопливо рвать орехи, потому что не знал, о чем еще говорить. Орехи радовали его. Их было много, хоть попадались и червивые. Он подтягивался, изо всех сил тянулся за ветками и часто не доставал, хотя и становился на носки. Тогда он пригибал к себе целую ветвь и освобождал ее от плодов. Он так увлекся, что и себя не помнил, а когда опомнился, заметил, что Барборка отошла или он далеко отошел…

Он стал прислушиваться, не слышно ли где шагов, треска веток. Но нигде ничего. Тишина. «Может быть, она присела где-нибудь отдохнуть», – подумал он. Он хотел позвать ее, просто нестерпимо ему захотелось крикнуть, но он подавил в себе это желание. Если бы другая, а то она… Другую, может быть, он и повалил тут среди ветвей, или сама бы она легла. Но Барборка! Его прямо жаром обдало, но все равно он старался даже ступать как можно тише… Через полчаса, когда рюкзак наполнился, одиночество стало раздражать его. Он приник к траве и стал вслушиваться. И опять тишина, которая в другое время так бы его не душила. Он поднялся, обежал все вокруг и снизу и сверху. И тогда не выдержал и в испуге закричал:

– Барборка!

Не ушла ли она, в самом деле?

«А может быть, она нарочно не отзывается», – старался он успокоить себя. И пошел в направлении, где считал, что она должна быть. Не прошел он и ста шагов, как очутился у скалистого обрыва. Он посмотрел вниз и онемел от ужаса. Барборка лежала метрах в пятидесяти под ним, будто пришпиленная к земле…

Пока он спустился вниз, он был весь мокрый. Он поднял Барборкину голову; глаза закатились. Она не дышала и была холодная. Никон сжал зубы, но потом сказал, обращаясь к ней:

– Как же тихо ты умерла!.. О боже праведный, я бы по крайности кричал…

Только теперь он разрыдался.

Из книги «Кровоподтеки»

«KRVAVINY», 1970
ПАХО, ГИБСКИЙ РАЗБОЙНИК

– То-то и оно, бывает и так, что, не поймав петуха, хвалятся, будто изловили медведя, – рассуждает Пахо у костра. – Да, вот сидят они так со мной у огня по три часа, гогочут, в одной руке дичины кусок, другой рукой в кармане ножом поигрывают. Что-то костер дымит, будто черт его задувает, – хмурится Пахо и подкладывает в огонь полено, пламя сразу поднимается, и искры подскакивают ввысь, мешая лету нетопырей. – Слушают они тебя, эти господа вонючие, – сердится Пахо, – но стоит только осоловеть у костра, глотнув самогонки, которой они для этого только и понатаскали, они тут же накидываются и каждое твое слово переворачивают. И шепчут потихоньку «разбойник», а в глаза мне «пан» говорят. «Вы, милостивый пан, – говорят они, – столько деревень прошли на своих быстрых ногах, столько зла искоренили и столько искоренить хотите. Хвала вашей справедливости, которая является одним из великих достоинств этого края. Мы, люди бедные, – говорят они, будто я не вижу их насквозь еще до того, как они подойдут к моему огню, будто я не знаю этих панов сопливых как свои пять пальцев, вот они все и повторяют: мы люди бедные, мы хотели бы знать, чей когда черед». Я, конечно, мог бы их попугать, мог бы выдать им, какое из их имений превратится в пепел, но лучше я притворюсь больным, чтобы эти жуки навозные не узнали, что узнать хотели. К счастью, огонь, дым, нож и ружье – не единственное мое оружие. Я угощаю их вином, которое они поднесли мне, а когда они захрапят, нахлебавшись, я вытаскиваю ожерелья, припрятанные до поры, и начинаю звенеть золотыми, серебряными, бриллиантовыми и оловянными бусами перед их женами и тотчас же их обольщаю. И пока паны протрезвляются у огня, их полупьяные женки бегут за мной, и вот мы уже забавляемся в жите, и только месяц мешает нам работать. Поверьте, – тихо смеется Пахо, – их жен долго уговаривать не надо, а пажить шелковая и не колется. Раз, два, три, четыре, пять… сею свои семена, а они, болваны, еще будут воспитывать моих детей…

Но Пахо, гибский разбойник, умеет владеть собой. Хотя он мог бы еще долго валяться на пажити, потому что эти ненасытные утробы его даже и отпускать не хотели, но он все-таки ускользнул от них. Уже начинало светать, и те, кто бодрствовал до сих пор, могли бы и заснуть, но для Пахо, как ни для кого иного, это была бы смерть. Поэтому он возвращается к огню, где паны еще лежат, вытянув застывшие от холодной росы ноги. Он раздувает огонь, ворошит угли, а когда костер разгорается, сначала тихо, потом сильнее, свистит в два пальца. Паны вскакивают и в страхе садятся. «Ха-ха-ха! – смеется Пахо, – вставайте, – кричит он, – а то потом ног не разогнете… Давайте танцевать, дорогие мои гости, давайте танцевать». И Пахо пускается в пляс, и прочие несмело присоединяются к нему… Искрутились ноги Пахо и согнулись, как будто это вовсе и не ноги, а рога, так прокалывают они воздух во все стороны… «Гей! – кричит Пахо, – шевелись, симулянт безногий, и пляши, старайся… Ух!» – ревет Пахо.

 
Этот танец поведет
в Гибы весь честной народ.
Прямо к дому моему,
всем вам будет по уму,
бабы очень хороши,
веселися от души…
 

Танцы кончаются даже скорее, чем Пахо отпускает своих незваных, конечно, но все же гостей, стреляет им вслед поверх голов дважды из двух пистолетов, а потом еще раз, чтобы в полной тишине он мог кое-что высказать из своих самых сокровенных мыслей, которые, однако, он выражает аллегорически. Он, конечно, знает, чего таить, что многие из присутствующих здесь панов владеют какими-никакими замками, стадами свиней в долине, на урожайных землях. Знает и то, что многие из них уберутся туда как можно скорее на своих быстрых упряжках, чтобы он их не достал. Однако он хочет дать им понять, что не так это будет просто и что он может, когда ему заблагорассудится, где угодно до них дотянуться. «Те, которые, как слизняки, растягиваются по долинам, – между прочим, начинает он, – думают, что там, где земля плоская как доска, богатыри без надобности. Но это ошибка! Там-то они как раз и надобны, чтобы паны не разрастались непомерно и не заполонили бы и горы. А сам я, мирный Пахо, вскоре там побываю и подурачусь с моими тамошними друзьями, потому что паны прогнили и опухли от беззаботной жизни. Разве есть в долинах семиглавые драконы? Нет, конечно, они есть только в горах. И все, кто там, внизу, накачивает пузо слабым вином и ни разу не слышал самогонного запаха, разве знают они что-нибудь о борови́чке? Нет, не знают, хотя это весьма благородный напиток! И когда такой панок заберется в горы, он испугается скал и картошки… Обещаю вам, друзья, – продолжает Пахо, – скоро я к вам прибуду погостить немножко…»

– И очень вы собираетесь там, внизу, свирепствовать? – спрашивает одна из женщин, и, когда Пахо смотрит на нее, он узнает, что это одна из самых бесстыдных, которая ночью на пажити чуть ногу ему не откусила.

Пахо оставляет этот вопрос без внимания, только крепче сжимает в руках револьверы на случай, если прочие поддадутся на провокацию.

– А если будете их убивать, начинайте хоть сейчас, – продолжает эта оплодотворенная бестия, отойдя еще немного.

Пахо, однако, не выходит из себя, наклоняется к огню и берет тлеющую ветку. Он помахивает ею перед собой. Женщина останавливается, и Пахо, чтобы хотя для вида разогнать их опасения, кончает свою речь мирно. «Друзья, – говорит он проникновенно, – но и горцы не поумнели, потому что, если жители долин легко уходят в землю, не хотят горцы врасти наполовину в камень, хотя они могли бы это сделать. Итак, все мы равны, кто избегнет петли, превратится в пепел…»

– Но, однако, у вас есть привычка вешать людей за ребро, – подкалывает его опять та женщина. – Если я не ошибаюсь, таким образом несколько лет назад погиб Яношик…

Тут уж Пахо стреляет. Он, конечно, целился в воздух, но этого было достаточно, чтобы все скатились с горы вниз, теряя ценные вещи. Пахо садится на камень и смотрит, как они пробиваются сквозь молодую поросль, а до дороги, где ждут кареты, они добираются полуголые. Он становится грустным на минуту, когда видит, как они садятся в кареты, как кучера нахлестывают коней и упряжки исчезают за поворотом. Но когда Пахо поднимает голову, он видит: что-то дымится. Это его молодцы, отборная дружина, жгут панские имения, но паны этого не видят. Когда они доскачут до своих домов, они найдут там только пепел и смрад.

В такие минуты Пахо чувствует себя великим. И сильным. Он вспоминает свою бабушку, которая по вечерам рассказывала ему про Само. И он, гибский разбойник, начинает себя чувствовать таким же, как Само. Он представляет себе его бороду, его глаза, его платье, меч. Каждый шаг его колебал землю. Уста его источали мед.

 
Миновали дни и годы,
позабыты все походы.
И, лишенный благодати,
среди злых полнощных татей,
все он в жизни совершил
да и дух свой испустил;
изнуренный злою болью,
он простился с сей юдолью.
 

Нет более молчаливого человека, чем Пахо, когда он погружается в мечтания.

Эти сны наяву заменяют Пахо иную жизнь, по которой он тужит. Ибо Пахо часто целые дни бывает несчастным именно из-за того, что он творит. Постигнутый его гневом пан на пепелище своей риги думает: «Теперь-то Пахо радуется!» И пан злится еще больше. Но Пахо никогда не злорадствует. Скорей ему жаль, что он должен делать то, что делает. И он бы отдохнул, и он бы избавился от одиночества предводителя разбойников и слился бы с миром, как остальные. Он бы с радостью три вечера подряд рубил капусту в бочку, забыл бы всю грязь прошлых дней! Вечно он настороже, потому что и это является его долгом, потому что иногда его мучает искушение отречься сразу от всего, сдаться на милость врагу и оставить все течению времени. Но именно это он не может сделать, потому что все равно скоро и он, и его товарищи взбунтуются. И тогда он говорит себе с гневом: «Слетели коршуны с Татр и из-за Татр, летят они на дружину. И их вожак острым взором ищет на зеленой равнине мышь. Ты же, о Перун, наполни ядом все, чего коснутся их клювы.

 
Тучи-грозы,
унесите слезы.
Пусть их коршуны пожрут,
и пусть коршуны умрут!..»
 

Это такое колдовское заклятие по способу Пахо, которое если и не поможет, то и не повредит. Конечно, нельзя утверждать, что Пахо верил такой чепухе, как колдовство. У него было время убедиться, что хороший кулак во много раз действеннее. Возможно, школа, которую Пахо посещал несколько зим и лет, не возражала бы особенно против обращения к тайным и высшим силам, но Пахо предусмотрительно позабыл весь школьный балласт и остался мудрым. Однако от школы ему запомнилось несколько латинских изречений, которыми в веселую минуту он изумляет своих товарищей. И его товарищи пугаются, как черти, когда он поражает их слух такими словами, как «Nomina sunt odiosa» («Имена возбуждают огорчение»). В смысле этого изречения он и поучает их, чтобы они не только при различных шалостях и дозволенном распутстве не поминали имя божье всуе, но прежде всего не поминали нигде на людях, во сне или при паромной переправе на другой берег реки имена тех, кого только что справедливо наказали, а пуще всего тех, кого только наказать собираются. Ибо этим они не только огорчают некоторых людей, но одновременно и лишают себя по крайней мере половины успеха. «То, что нас и остальных ждет, – вбивает он в головы своих людей, – мы обязаны хранить в тайне». Пахо привык и хвалу воздавать по-латыни. Если он случайно заметит, как Рып Большая Нога бросил нож точно в назначенную мишень, он говорит ему не что иное, как «Non plus ultra»[3]3
  Дальше некуда (лат.).


[Закрыть]
. И Рып Большая Нога рад, будто ему золотой дали. Перед набегом на панское имение, когда уже все продумано и проверено, когда предусмотрено все, что могло бы помешать успеху предприятия, и когда остается только выскочить из-за укрытия, тогда Пахо привык, размахивая мечом над головой, кричать во все горло: «Nolens volens» («Эх, была не была!»). От этого возгласа люди Пахо бросались на панский дом с такой охотой, как после трехсот граммов сливовицы. Они уничтожали и жгли все, что видели перед собой, ломали все, что им попадалось под руки, подстрекаемые толпой малоземельных крестьян и голи перекатной, которые после фронтальной атаки набрасывались на дом и растаскивали то, что от него оставалось, по камушку, по бревнышку от подвала до чердака. Не всегда такая бессмысленная трата сил и уничтожение вещей, некогда имевших художественную ценность, были Пахо по душе, но что было делать, когда он сам столкнул камень с горы. Он мог только постараться схватить самый прекрасный гобелен, чтобы его эта голь не разодрала на онучи. Статуи и статуэтки, бронзовые, мраморные, изредка попадавшиеся золотые, он приказывал сносить в большую пещеру. И в заключение обстрелянные в схватках разбойники Пахо пели песню, которую он сам для них сложил и заставил выучить наизусть:

 
Покрылась льдом река,
скользить нам неохота,
пройдут года, века,
и кости из болота
достанет археолог,
а, может быть, геолог,
оттает троглодит
и сильно засмердит!
 

Спев песню, они ели, пили, крепко засыпали, чтобы на другой день проснуться под бременем новых тягот.

Все экспедиции, которые предпринимали Пахо и его сотоварищи, оказывали большое влияние на мышление задавленного бедностью народа, который становился все смелее и смелее, отказывался выполнять феодальные повинности, уничтожал панское войско, и кое-где случалось, что и без ведома Пахо нападал на панские имения и разорял их. Бунты крепостных настолько участились, что император вынужден был послать в Липтов многочисленные воинские части, вооруженные мушкетами, пушками и усиленные отрядами легкой кавалерии. Это были плохие времена для Пахо и его дружины. Им пришлось спрятаться в самых темных уголках среди неприступных скал. Они ютились в сырых пещерах, их мучил ревматизм. Им приходилось тратить свои запасы, чтобы выдержать осаду, и каждый, для того чтобы время бежало быстрее, придумывал себе собственную забаву. Один вытачивал красивые палицы, другой – черпаки, деревянные ложки, пасхальные трещотки. Кто охотился на лесных зверей, кто собирал ягоды. Двое отравились грибами и еле-еле очухались. Некоторые помоложе каждый вечер спускались в долины к своим зазнобам, а утром приносили самые свежие новости. Пахо в какой-то задумчивости предавался фантазиям, а возможно, это были просто галлюцинации. Он лежал на спине на бараньем кожухе, и перед его глазами мелькали цветные видения. Ему виделось:

 
Кровь пронзила желтизну,
зелень вся пошла ко дну.
Из скалы течет вода,
голубая, как всегда.
Ты, прозрачная водица,
научи меня молиться.
Защити, сирень, мой нос,
если прохватил понос.
Ты не удивляйся, врач,
лучше ты со мной поплачь.
Сохрани мне верность, ночь,
мне дышать совсем невмочь!
 

И Пахо так растрогался, что взвыл. Он так бы хотел все изменить и ничего не меняет. Он так хотел бы быть добрым, но не знает, где граница зла. Он так бы хотел сделать людей счастливыми, но не знает, достаточно ли для этого раздавать краденую добычу. Он так хотел бы освободить крепостных, но никак не может именно в них разбудить постоянное стремление к свободе. Все, что он сделал до сих пор, в его собственных глазах является «membra dissecta», то есть обрубками, но он не может этим поделиться со своими сотоварищами, потому что они бы ему или не поверили, или он отнял бы у них последний остаток веры. «Выдержать!» – убеждает он себя, нужно выдержать, пока тело не сгниет; возможно, потом появятся какие-то результаты.

Такое положение мешает Пахо создать семью и плодить законных детей. У него была, правда, великая любовь, но он отрекся от нее. Когда же он не устережется и выпьет больше, чем нужно, он говорит об этом с иронией своим лучшим друзьям, чтобы убить в себе грусть:

 
Угостил одну кваском
я красотку вечером,
только пить она не стала,
видно, толку в этом мало…
 

Но такая корявая и неискренняя исповедь вызывает только смех слушателей, а Пахо становится еще тяжелее.

– Suum cuique («каждому свое»), – провозглашает он однажды вечером, будучи не в силах выдержать, и вылезает из пещеры, собираясь спуститься с несколькими молодыми сотоварищами в ближайшую деревню. Стоит теплая темная ночь, месяц еще не показался. Пахо ползет вдоль забора до самого дома, где живет его девушка. Он останавливается под открытым окном и хочет тихонько засвистеть, когда слышит, как его милая разговаривает с каким-то мужчиной. Не стоит описывать, что он переживает в те несколько секунд, пока решает тихо уйти. И хорошо делает. Тут же дом окружает целый полк императорских солдат. Пахо знает, что они вытащат из постели того, другого, но его нимало не интересует, кто это. Обратной дорогой среди скал его, однако, не оставляет странная смесь гнева и радости, и тогда он окончательно решается покончить с такого рода заблуждениями. Отныне женщины для него будут только мишенью разнузданных насмешек, и его неиссякающее чувство к ним тоже. Он не будет больше глупо бубнить о верности. И когда ему захочется, он только мигнет ребятам, и ему приведут хоть сто на все готовых красавиц, которые научат его самым утонченным наслаждениям. В такие минуты он не щадит себя. Вино льется, цыгане играют, бараны жарятся на огне. Пир, когда каждый ест мяса до отвала, – это еще полпира, скоро пир переходит в буйство, веселье бьет ключом. Длится это иногда целых пять дней, пока не выйдет вся еда и выпивка. А потом наперекор императорским солдатам молодцы спускаются в долины, когда паны меньше всего их ждут, убаюканные военной силой, именно тогда молодцы выбивают двери лучших погребов и выкатывают бочонки пива, вина, борови́чки и сливовицы. Они навещают и панские овчарни, и у них хватает времени выбрать самых лучших овец и баранов, руно которых свисает до самой земли. Они счастливые возвращаются в горы, и пир продолжается дальше. Еще лучше, чем прежде. А Пахо так умается со своей плясуньей, что, полный горячей благодарности, обращается к ней с такими любезными словами:

 
Эй, плясунья, свет ты мой,
выпей ты скорей со мной,
я тебе так, милка, рад,
точно весь извел я смрад;
только тело мое, боже,
стало вовсе уж негоже, —
 

Однако что тебе с того!

Но плясунья осыпает Пахо бурными ласками, и тело его от ее прикосновений оживает, и все натягивается как струна. И это продолжается до полного умопомрачения.

Каждый новый день прекраснее минувшего. И не оттого, что императорские солдаты вернулись в столицу. Возможно, они отступили из страха, возможно, поймали кого-то и успокоились, убедив себя, что выполнили свой долг. А может быть, у них кончились припасы и был прекращен подвоз довольствия. Если правильно это последнее предположение, не могли же они начать грабить тех, кого пришли защищать, и поэтому им не оставалось ничего другого, как отступить.

Отдохнувшие разбойники расползлись по всему краю. За первую же неделю после отступления войск они опустошили столько панских имений, что, собственно говоря, о крае, где они действовали, можно было сказать: тут больше нет панов. Конечно, кое-какие еще оставались, но они укрылись на пепелищах и жили, точно сектанты.

Такой переворот в общественной жизни не мог, однако, долго продолжаться, в этом разбойники отдавали себе отчет. И поэтому, пока прежние отношения не возродятся, они использовали время, с одной стороны, чтобы пополнить свои запасы, а с другой стороны, для помощи бедному люду. Они шатались по всему краю и помогали в полевых работах: косили сено, сушили его, свозили. После сенокоса настала очередь жатвы. Ну, они и жали, молотили, а позднее даже копали картошку. Весь Липтов в то время был единой разбойничьей семьей. И только стало казаться, что вновь вернутся прежние злые времена, как на страну напали чужеземцы. И таким образом против ожиданий идиллия продолжалась, и какой-то французский ученый с тридцатью учениками прибыл изучать ее истоки. Увиденное вдохновило пришельцев настолько, что сразу по возвращении во Францию они и там стали строить свободное и вольнодумное общество, судьбы которого нам хорошо известны.

Очарование этой эпохи дало народу возможность проявить свои способности. Ремесленники всех профессий: гончары, сапожники, жестянщики, столяры, бочары, сукновалы, корзинщики, плотники, резчики, каменщики – все преуспели настолько, что долго еще превосходили ремесленников соседних стран. Но не только это. Как грибов после дождя, столько сразу появилось самых различных певцов, музыкантов, чтецов, ораторов, писателей и актеров, которые так усовершенствовались, что еще сто лет Липтов был колыбелью всех талантов такого рода. Не исключая и художников, а также общественных деятелей.

И всеми ими правил мирно и справедливо гибский разбойник Пахо. Итак, все началось именно там и именно тогда. Гибы возвысились. Гибы правили Липтовом, а Липтов стал править всем краем, по крайней мере в определенных сферах. Этот период никто не сотрет из памяти потомков. Но не надо так далеко забегать вперед!

Сколько-то лет Пахо здраво исполнял свое предназначение и вдруг необъяснимым образом поддался коррупции. И становится ясным, что вскоре после морального падения Пахо по всему краю восстановились старые общественные отношения. Однако интересно еще некоторое время проследить за судьбой Пахо, чтобы понять, почему так быстро распалось это подающее надежды сообщество людей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю