Текст книги "Глиф"
Автор книги: Персиваль Эверетт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
conceptio
confirmatio
connotatio [168]168
Концепция, конфирмация (подтверждение), коннотация (дополнительный смысл) (лат.).
[Закрыть]
codex vivus [169]169
Зд.:книга природы (лат.)– согласно распространенному высказыванию, что Бог дал нам две книги: Писание (codex scriptus) и природу (codex vivus).
[Закрыть]
АРИСТОФАН: [170]170
Аристофан(ок. 445–385 до н. э.) – греческий драматург, автор политических, антивоенных, социальных сатирических комедий («Облака», «Птицы» и др.).
[Закрыть]Любая война бессмысленна и в конечном счете разрушительна для всех сторон, и все же я считаю, что чистосердечное примирение не представляется возможным ни для людей, ни для политиков.
ЭЛЛИСОН: Может быть. Но то состояние, которое ты называешь войной, для многих является условием жизни. В наши дни музыкант кривляется перед королями и королевами, ворчливо брюзжит, вытирает вспотевший лоб тряпкой, а в остальное время из тех же губ и дыхания рождается прекраснейшая музыка. Он воюет. Неизбежно и, пожалуй, вечно. И его оружие – ирония. Врагам нравится, что делает музыкант, но когда они его имитируют, пытаются делать это сами, то ненавидят его – не только потому, что не способны воспроизвести его музыку, но и потому, что боятся стать тем, кому подражают.
АРИСТОФАН: Но почему люди боятся стать тем, кто пишет такую прекрасную музыку, как ты говоришь?
ЭЛЛИСОН: Очевидный ответ – из-за цвета его кожи.
АРИСТОФАН: Цвета его кожи? Я не понимаю твое время. У него странный цвет, который передается окружающим, словно болезнь?
ЭЛЛИСОН: Нет. На самом деле, я думаю, это связано с силой его искусства. Его музыка делает то, чего мы ждем от слов: срывает иллюзорную вуаль, покрывающую нашу культуру, и от мира остается до боли ясная реальность. Процесс красив, зрелище – не всегда.
АРИСТОФАН: Вернемся к его цвету. Он один такого цвета?
ЭЛЛИСОН: Нет, есть много людей того же цвета, и их тоже ненавидят. Но цвет тут ни при чем. Разве не понятно? Цвет – это предлог. Предлогом могла бы стать его религия, запах или взгляды. Даже то, что он ребенок. А главное – жизнь для него и таких, как он, превратилась в искусство, проснуться и встать с постели – уже акт творения. Это пугает всех людей моего времени, даже тех, кто занимается искусством.
АРИСТОФАН: Искусство всегда пугало людей. И всегда будет. А тех, кто им занимается, оно всегда будет пугать больше всего. Я, кажется, знаю почему. Может быть, наш разум, рассудок, логика даны богами, но искусство, искусство определенно идет от нас. Артист сам себя избирает, поэтому никакой жалости, никаких оправданий, только вина. А младенцев, конечно, люди боятся больше всего на свете.
ЭЛЛИСОН: Конечно, это так.
мостВсе знали, что я – тот похищенный ребенок из Лос-Анджелеса, но, как сказала Борису Штайммель, они сами совершили достаточно серьезные, пусть и не такие страшные, преступления, и никто не стал бы ее закладывать. Особенно Джеллофф. Его бизнес держался на строгой конфиденциальности, и в сумме его преступления были, несомненно, самыми тяжкими. То, чему он попустительствовал и на что так удобно закрыл глаза, задним числом превращало его по меньшей мере в сообщника.
Штайммель с каждым днем теряла самообладание и рассудок, не потому, что боялась весьма невероятного, как я уже сказал, то есть выдачи полиции, а потому, что не знала, как подступиться к препарированию меня. Мои ответы на ее вопросы оказывались бесполезными, хотя зачастую и верными, так что она принялась давать мне все те же тесты, опять, снова и снова, но разброс результатов был таков, что однажды Штайммель даже не выдержала и в слезах упала на колени. Мы с Борисом вместе видели ее коллапс, и, как я и представлял себе по книгам, такое совместное наблюдение нас сблизило. Не то чтобы друзья, скорее два моряка, один из камбуза, другой из машинного отделения, которые ждут спасателей, вцепившись в один палубный шезлонг.
ens realissimumЯ не раз замечал, как к окну моей комнаты прижимается лицо Дэвис. Не знаю, много ли она видела и о многом ли догадалась бы, даже если б видела все. Она видела, как я делаю зарядку и читаю какую-нибудь из множества книг, принесенных Борисом из довольно богатой институтской библиотеки, но, насколько мне известно, знала лишь о моей способности листать страницы. А может быть, по сути, этим я и занимался, войдя в столь хорошо знакомое состояние – глубокую скуку. Дома меня, по крайней мере, иногда развлекал своим беззастенчивым позированием Инфлято, но Штайммель всегда, всегда, всегда оставалась той же, каждый день, каждый час. Не назову ее предсказуемой: это подразумевало бы возможность вариантов. Она была как гравитация или второй закон термодинамики. Поэтому лицо Дэвис и ее обезьяны меня даже чуточку радовали. А когда бывало ясно, что я в комнате один, или когда Борис крепко спал на своей раскладушке, Дэвис стучала в стекло и принималась мне махать. Она заставляла махать и Рональда. Я просто смотрел, понимая, что навряд ли мышцы моего детского лица допускают желаемый диапазон выражений.
эксусайБорис сидел за столом – то делал какие-то записи, то играл сам с собой в крестики-нолики. Он скучал, симптомы были однозначны: вялые вздохи, рассеянное почесывание затылка, энергичное расширение глаз, чтобы не закрылись. Прошло две недели, как мы приехали, и хотя общие обеды оказались деревянными, однообразными, пресными и нелепыми, мне, как, видимо, и Борису, их недоставало: опасаясь, как бы кто-нибудь не разгадал мой настоящий секрет, Штайммель решила в столовую не ходить. Возможно, Борис даже уснул и рука двигалась по столу самостоятельно: когда раздался стук в дверь, он чуть не выпрыгнул из кожи, а потом взглянул на карандаш в своих пальцах, словно спрашивая, что он там делает. Стук повторился. Борис подошел к двери и прислушался.
– Доктор Штайммель? – тихо сказал он.
– Нет, это я, доктор Дэвис.
Борис оглянулся на меня и снова приложил ухо к двери.
– Доктора Штайммель нет.
– Я пришла к тебе.
Борис кашлянул и скривился.
– Доктора Штайммель здесь нет, лучше вам уйти.
– Ну же, впусти, – сказала Дэвис. – Я тебе кое-что принесла. И для мальчика тоже.
Борис опять взглянул на меня и вытер руки о штанины.
– Я открою, но смотрите: чтобы вас здесь не было, когда доктор Штайммель вернется.
Он открыл дверь и встал прямо на пороге.
– Я тебя разбудила?
– Нет-нет. – Борис пригладил волосы. – Я просто сидел и думал. – Он опустил глаза и уставился на Рональда. Дэвис держала шимпанзе за руку. – Привет, Рональд.
– Рональд, помаши Борису.
Рональд выглядел подавленно, как никогда, но все-таки помахал, а затем равнодушно оглядел комнату.
– Так что, ты нас не впустишь? – спросила Дэвис.
– Нет.
– Да брось ты, Борис. Ты же знаешь, я своя. И потом, как я отдам тебе сюрприз, если ты меня не впустишь?
– Ну хорошо. Только очень-очень быстро. Если Штайммель обнаружит вас здесь, она меня убьет или что похуже.
– Что может быть хуже смерти? – спросила Дэвис. Борис только усмехнулся.
– Где доктор Штайммель? – Дэвис вошла в комнату и забегала глазами, как обычно.
– Не знаю. Может, спит. Ее весь день нет. У нее депрессия. – Тут Борис осекся, словно сболтнул лишнего.
– Она вроде нервничает.
Борис кивнул, не сводя глаз с Дэвис.
– Ах да, твой сюрприз, – сказала она. Порылась в большой соломенной сумке и достала завернутую коробочку. – Не бог весть что, но надеюсь, тебе понравится, – и она вручила ему подарок.
Борис явно растрогался – кажется, у него даже слегка затряслись руки.
– Еще и в обертке. Спасибо.
– Давай, открывай.
Борис открыл коробочку, но я, как ни напрягал свои детские глаза на уровне перил клетки, не разглядел ничего; что бы там ни было, Борис покраснел. Он изобразил неловкую улыбку и немного отвел взгляд.
– Не знаю, что и сказать.
– Тебе нравится?
– Слов нет, [171]171
«Предположим, что у каждого была бы коробка, в которой находилось бы что-то, что мы называем «жуком». Никто не мог бы заглянуть в коробку другого; и каждый говорил бы, что он только по внешнему виду своего жука знает, что такое жук. При этом, конечно, могло бы оказаться, что в коробке у каждого находилось бы что-то другое. Можно даже представить себе, что эта вещь непрерывно изменялась бы. Ну а если при всем том слово «жук» употреблялось бы этими людьми? В таком случае оно не было бы обозначением вещи. Вещь в коробке вообще не принадлежала бы к языковой игре даже в качестве некоего нечто: ведь коробка могла бы быть и пустой. Верно, тем самым вещь в этой коробке могла бы быть «сокращена», снята независимо от того, чем бы она ни оказалась!» («Философские исследования» Витгенштейна, № 293). Я обдумал это, стоя на матрасе как на объекте называния, но понял, что объект этого называния не относился к делу и что матрас даже не являлся названием той вещи. Но что я знал о грамматических правилах и играх языка, я, пришедший в язык, даже не учив его? Он был здесь, передо мной, и та вещь, которую я называл языком, даже не была вещью, разве только когда Штайммель интересовалась, как он устроен, или когда обезьяна Рональд пыталась передать мне знаками секретное послание. Я фактически был жуком в коробке.
«Ему снишьсяты! – закричал Траляля и радостно захлопал в ладоши. – Если б он не видел тебя во сне, где бы, интересно, ты была?»[Льюис Кэрролл. «Алиса в Зазеркалье», пер. Н. Демуровой. ]– Прим. автора.
[Закрыть]– Борис закрыл коробочку и спрятал в карман. – Это лишнее, правда. – Он улыбнулся ей, теперь уже открыто. – Вы сказали, вы что-то принесли для Ральфа.
– Да, – она снова запустила руку в сумку и достала банан; желтая шкурка почти вся уже побурела. – Я подумала, что малыш обрадуется свежим фруктам. Ведь в последнее время вы не ходите в столовую.
– У нас здесь полно еды, но все равно спасибо. Ральф любит бананы. – Борис бросил нервный взгляд в мою сторону. Увидев, как я строчу в блокноте, он запаниковал. – А теперь идите, – сказал он, пытаясь развернуть Дэвис.
Но та выпустила лапу шимпанзе, и животное поскакало по комнате.
– Рональд, а ну-ка вернись, – сказала она. – Вернись сию же секунду. Извините.
– Давайте быстрее.
Дэвис направилась к обезьяне, глядя не на нее, а по сторонам.
– Пошли, Рональд.
Рональд ответил какими-то знаками.
– Не смешно, Рональд. Давай, будь хорошим шимпом, мы идем к себе в коттедж.
Рональд протянул пальцы к моей клетке. Должен признать, что его размер и несомненная сила меня несколько обескуражили. Однако познавательно было наблюдать, как животное передвигает свое тело с помощью рычага. Рональд откинул крышку, и я шлепнулся на матрас.
– Э, так это же клетка, – сказала Дэвис.
– Не совсем, – ответил Борис. – То есть да, но то есть нет. Кроватку мы не нашли.
Дэвис подошла вплотную и оглядывала меня, точнее, то, что вокруг.
Борис потянул ее за руку:
– Послушайте, не доктор Штайммель идет?
– Что это? – спросила Дэвис, подобрав мой блокнот.
– Доктор Штайммель делала какие-то пометки, – ответил Борис.
– Непохоже, – сказала Дэвис. – Тут написано: «Борис, бананы мне нравятся не больше, чем тебе Штайммель». Это он написал?
– Ну конечно, нет.
– Борис, но ведь больше некому. – Она попятилась и вытаращила на меня глаза. – О господи. О господи.
разбивкапара пани дочь чпок рыжий
ту чинишь и лу же выше
нагло бока мести во добро сят
да жара зри ше не я низ просит
либидинальная экономикаПо мне, Штайммель была крупной – едва ли великанша, но всем нам показалось, что ее ноги весят по сотне фунтов, когда они топали по деревянному тротуару.
– О господи! – произнесла Дэвис, но уже по другому поводу, все так же глядя на меня.
– Спрячьтесь! – шепотом крикнул Борис. – Спрячьтесь где-нибудь.
Даже Рональд, казалось, оценил серьезность ситуации и затопотал обезьяньими лапами на месте; его мамаша соображала, что делать.
– Под кровать, – сказал Борис. – И накройтесь одеялом.
– Хорошо, – ответила Дэвис.
Топ. Топ. Топ. Шаги приближались.
– И, Борис…
– Что?
Дэвис поцеловала Бориса в губы. Я увидел, как его глаза остекленели. Затем он пришел в себя и сказал:
– А теперь прячьтесь и ни звука. Умоляю, ни звука.
umstadeСледующий шаг сложнее. Необходимо снять шкуры с мулов или козлов и сделать оболочку воздушного шара, которая затем наполняется горячим воздухом и поднимается на высоту порядка трехсот футов, с привязанной корзиной из костей, реек, соломы, куриных перьев, а когда она достигнет нужной высоты, в нее стреляют из рогатки, не чтобы сбить, а чтобы она со страху подскочила еще выше. Но кого там пугать, в корзине? Никого. Никого, кто поднимется в ней, никого, кто испугается, никого, с кем она в итоге опустится на землю. Никого, кто поднимется в ней при том условии, что не поднимется кто-нибудь из нас, – хотя, конечно, если я поднимусь один, а у вас спросят, кто со мной в корзине…
пробирки 1…6Dura Mater [172]172
Твердая оболочка мозга (лат)
[Закрыть]
peccatum originale
Плотная, неэластичная,
фиброзная,
ей выстлана внутренняя стенка
моего черепа,
где живут головные
боли.
Внешняя поверхность
неровна, фибриллозна,
жмется
к внутреннему слою,
противоположные швы
у основания,
гладкая внутренность.
Четыре отростка
вжимаются внутрь,
в полость,
поддержка, защита,
вплоть до внешней коры,
где испаряются
безвозвратные сны.
– Что за хренотень здесь творится, господа психоаналитики? – спросила Штайммель. Она, я полагаю, была пьяна. Об этом говорили покачивания и жест, которым она держала пустую бутылку за горлышко. Она подозрительно оглядела комнату. – Я тебя знаю, Борис. Я читаю по тебе, как по книге, и тут что-то не то. – Она уставилась на него. – Ты дрожишь. Говори, букашка!
– Я вас не понимаю.
Штайммель обернулась на меня.
– Ну конечно, не понимаешь. Вот наш карманный словарь тоже не понимает. – Она подошла ко мне. – Я разберусь, как ты устроен. Даже если придется буквально вскрыть тебе голову и заглянуть в мозги. Наглец. Ненавижу тебя.
– Доктор Штайммель, вы пьяны, – сказал Борис не слишком твердо.
– Ах, ты сам это вычислил? Вот почему ты такой великий ученый, Подза-Борис. – Она отвернулась от меня и снова двинулась к Борису. – Глубокая проницательность. Скажи мне, какой тайный признак разоблачил мое состояние?
– Не надо, доктор Штайммель.
– Борис, когда я разделаюсь с этим выродком, обещаю собственноручно воспитать в тебе силу воли. Нравится идея?
Наверно, Рональд пошевелился под кроваткой, потому что Дэвис шепнула:
– Заткнись.
– Что ты сказал? – спросила Штайммель, снова повернувшись ко мне. Она остановилась. – Ты что-то сказал. Слышал его, Борис?
– Нет, доктор Штайммель.
– А я слышала. Ясно, как божий день. Ясно, как пень. Пень ты, Борис, еще хуже этой докторши, обезьянницы, Дэвис. – Штайммель засмеялась и подошла ко мне. – Скажи еще что-нибудь, чудо в перьях.
Вы ошибаетесь. Я ничего не сказал.
Она не без труда прочла записку, держа ее то поближе, то подальше, чтобы сфокусироваться. Борис у нее за спиной озирался, готовый дать деру. Я видел, что записка его нервирует.
– Не отпирайся, – огрызнулась Штайммель. – Сдался наконец. – Вдруг что-то внутри нее рванулось наружу, и она с усилием сглотнула. – Борис, – сказала она. – Я пошла в коттедж блевать. Когда вернусь, будь готов к работе. – И поплелась к себе.
Борис закрыл дверь на замок и прислонился к ней спиной.
– Можете выходить, – сказал он.
Дэвис и Рональд вылезли из-под кровати.
– Она больная, – сказала Дэвис.
Рональд отчаянно жестикулировал, но никто его не замечал.
– Я уже привык, – ответил Борис. – Надо вернуть ребенка родителям.
– Только давай не будем горячиться, – сказала Дэвис.
– Смеетесь? Доктор Штайммель спокойно вскроет ему голову. С нее станется.
– Ладно, ладно. Я тебе помогу. Вечером бери малыша и приходи на стоянку. Я пошла собирать вещи. Хорошо? – Дэвис подпрыгивала и изворачивалась, чтобы заглянуть Борису в глаза.
– Я не знаю, доктор Дэвис.
Дэвис подошла к Борису и снова поцеловала его в губы.
– Знаешь, милый.
Я думал, Борис упадет в обморок.
– Я приду.
– В девять.
Борис кивнул.
ennuyeuxЯ любил учиться – затрудняюсь сказать почему. Возможно, из-за скуки – неотступного, коварного врага; правда, когда она меня настигала, а это случалось часто, то атаковала далеко не так головокружительно, как могли бы другие враги. Было скучно. Я пытался признать ее агрессивность, жестокость, даже зловредность примечательными или хотя бы достойными измерения, но она была всего-навсего скучной. А враг, который не может причинить вреда и только атакует, – худший из врагов. Ожидание натиска порождало страшную тревогу, а эти два сопутствующих врага, ожидание и тревога, по-своему еще хуже: они заполняли все то время, когда я не скучал. Книги помогали, однако я был такой ненасытный и алчный читатель, что чудовище все равно неслось по пятам. Случалось, я ловил какую-нибудь захватывающую мысль, но тревога, что увлечение пройдет, приуменьшала мою радость. Все-таки я был печальный малыш, нередко удивлялся, зачастую бывал приятно озадачен и всецело поглощен тем или иным предметом, но чаще печалился, жертва собственных демонов.
Мою мать преследовал страх, будто что-то в ней должно быть выражено, однако не может выбраться наружу. Не то чтобы она боялась, что это невыраженное загноится или заржавеет в ней, если останется. Скорее, она боялась, что обманет себя, обманет это нечто, обманет меня, если будет собственным примером показывать, что вне материального мира ничего нет. В этом смысле Ma была благородна.
Отец, с другой стороны, не лишенный таланта и, несмотря на мои насмешки, интеллекта, боялся выглядеть непрогрессивнойличностью. Идеи представляли для него лишь косвенный интерес – прежде всего он нуждался в обществе. И по неизвестной причине ему хотелось занимать в этом обществе выборную должность, хоть мэра, хоть собаколова. Он заявлял о своей лояльности рабочему классу, но так ненавидел собственные корни, что с трудом скрывал презрение к вкусам синих воротничков и их явным ценностям. Он опасался, что интеллигенция смотрит на него, как потомственный аристократ на успешного франчайзера в фаст-фуде. Это его раздражало, болезнь была бессимптомной и разрушительной, причем похуже моей скуки, поскольку зависела от внешних проявлений.
субъективно-коллективноеЕва сидела перед маленьким холстом. Она не любила писать мелко. Это ее ограничивало, сдерживало. Ей хотелось плакать, и она крепко сжимала кулаки на коленях. Она отказывалась плакать, отказывалась оставлять работу одну. Она взяла большую кисть и покрыла полотно эбеново-черным, густо и самозабвенно, а потом уставилась на него. Полотно не выражало абсолютно ничего, кроме досады, что она не способна что-либо создать на этой поверхности. Она рассмеялась. Она задумалась, не закрасить ли все картины черным, не стереть ли все из-за своей слабости, из-за отсутствия таланта.
В студию вошел Дуглас и спросил:
– Может, сходим куда-нибудь поужинать, как ты на это смотришь? – Он подошел к ней и встал сзади, разглядывая холст. – Э, у тебя тут что-то интересное, да?
оотекаПонятно само собой.
vita novaВероятно, Штайммель вернулась к себе и уснула, или потеряла сознание, или поскользнулась и ударилась огромной самовлюбленной башкой о стол, потому что в тот день она больше не приходила. Борис собрал свои вещи, немного одежды, которую они со Штайммель мне купили, и несколько книг, чтобы я не скучал. Потом вынес меня на стоянку; мы стали ждать там в тени. Лил дождь, и мы мокли.
Затем на той стороне дороги, в плаще, появилась Дэвис с видом Берма. [173]173
Актриса в романах французского писателя Марселя Пруста (1871–1922) «В поисках утраченного времени» (1913–1927), играющая в «Федре». В образе Берма писатель изобразил знаменитую французскую актрису Сару Бернар (1844–1923).
[Закрыть]Шимпанзе шел рядом, оба смотрели по сторонам и, несомненно, искали нас. Борис им свистнул, но дождь поглотил его свист. Он оглянулся на коттедж Штайммель и встревоженно выдохнул. Затем поставил меня рядом с пышно украшенной статуей и сказал подождать здесь.
Но я не подождал. Я сделал то, что делают малые дети, чего хотел давно. Я ушел. Я шел на свет коттеджей, которые не принадлежали ни мне, ни Штайммель. Ноги у меня были сильные и быстрые, и, прежде чем меня хватились, я успел скрыться из виду, прокрался по мокрой гравийной дорожке, потом по настилу и сквозь приоткрытую калитку, хлопающую на ветру. Я не доставал до дверных ручек и заглянуть в окна тоже не мог. Я сел сушиться на пороге под козырьком. Было слышно, как Борис и Дэвис зовут меня, стараясь, чтобы их не услышал никто другой. Интересно, у обезьян такой же чуткий нюх, как у собак, о которых я читал?
производноеО Байроне [174]174
Джордж Ноэл Гордон Байрон(1788–1824) – английский поэт-романтик.
[Закрыть]говорили и говорят как о гении, несмотря на убогие и неграмотные вирши, пропитанные показной сентиментальностью, зачастую вычурные, претенциозные и безвкусные. Я был ребенок, как некогда вы все, но даже я видел не только прозрачную попытку искусственно возвысить себя и свой опыт, но и банальную, детскую (говорю как эксперт) потребность во внимании. Избавившись наконец от мегеры-матери и обосновавшись в стенах Ньюстеда, [175]175
Ньюстедское аббатство – родовое поместье Байронов, недалеко от Ноттингема.
[Закрыть]Байрон перестал страдать, если не считать изводящей жалости к себе из-за хромоты и интеллектуальной ограниченности, о которой он знал. [176]176
Но, положим, Байрон был велик, как Наполеон (современник и один из его кумиров), как Христос (подобно Байрону, сатанисту, великий на основе многократных заявок или хотя бы по праву рождения), как Гитлер (в результате насилия и по глупости масс), однако никто из них не был гением. – Прим. автора.
[Закрыть]В свое время Байрон мог бы показаться мне свирепым, но его робость не так уж хорошо замаскирована. Он был не столько церебральным ураганом, влюбленным в изначальный грех, – он был жалким и безыскусным, как Руссо [177]177
Жан Жак Руссо (1712–1778) – французский философ и писатель; полагал, что прогресс и цивилизация приводят к нравственному вырождению людей.
[Закрыть]в своих поисках примитивной добродетели. Гений, мне кажется, не сознает себя: у него есть занятия получше. В том возрасте, когда родители так поспешно называют гениальными несколько презренно примитивных достижений, я не считал себя гением. Я знал, что в ускоренном развитии нет никаких особых достоинств. Я вышел вперед на старте, а любое преимущество на старте растает к середине или концу. Что дает гениальность (тогда я предполагал, теперь знаю) – так это возможность начать новый забег. Гениальность – значит найти путь к истокам, где истины невредимы, честны, а может быть, даже чисты.
Ливень превратился в изморось, шаги и голоса Бориса и Дэвис зазвучали отчетливее. Борис говорил со страхом, неподдельным страхом, и на секунду мне подумалось, что его действительно может заботить мое благополучие. Я не знал, куда иду, но только не обратно, на операционный стол. А именно это уготовила мне Дэвис. Она соблазнила Бориса, но не меня. Фактически Дэвис даже не попыталась меня переманить, она относилась ко мне как к объекту, которым я, несомненно, и был. Убегая от их голосов, я снова оказался на затененной стоянке. Тут рядом со мной плавно остановился темный седан, из-под колес полетел гравий. Должно быть, я не заметил его из-за выключенных фар. Когда двери открылись, свет в салоне меня ослепил, но я услышал мужские голоса.
– Хватай и поехали, – сказал один.
И действительно, меня схватили, подняли в воздух и посадили в машину.
– А как узнать, что это тот самый ребенок?
– Это тот самый ребенок.