355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Розанваллон » Утопический капитализм. История идеи рынка » Текст книги (страница 6)
Утопический капитализм. История идеи рынка
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:20

Текст книги "Утопический капитализм. История идеи рынка"


Автор книги: Пьер Розанваллон


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

3. Значение парадокса физиократов

В направлении, параллельном английской политической экономии, развивается мысль физиократов, провозглашающих детерминистскую концепцию политики. «Вся политика начинается с хлебного зернышка», – пишет Мирабо. Саму их «агроманию» следует понимать в этой перспективе. Их особое пристрастие к земле выражает прежде всего стремление обратиться к экономическим реалиям их эпохи, которые действительно по-прежнему определялись в основном сельским хозяйством, тогда как промышленность и торговля все еще пребывали в относительно зачаточном состоянии. Но увлечение сельским хозяйством в середине XVIII века имеет также и глубокое философское значение. Оно есть знак интеллектуальных перемен. Земля символизирует укорененность общественной жизни на уровне потребностей, в то время как политическая философия уже не предлагает стабильных и надежных точек отсчета. На наш взгляд, именно так следует понимать утверждение Вольтера о том, что «к 1750 году, вдоволь насытившись стихами, трагедиями, комедиями, операми, романами, романными историями, еще более романными моральными рефлексиями и теологическими диспутами о благодати и потрясениях, страна принимается рассуждать о хлебах» [78]78
  Цит. по: Weulersse George. Le Mouvement physiocratique en France de 1756 à 1770. T. I. P. 25.


[Закрыть]
. Возврат к сельскому хозяйству и сельской экономике был всего лишь способом направить в новое русло и использовать с выгодой определенные буколические чувства, уже сами по себе бывшие тогда в моде. Главное – обосновать, согласно формуле Кенэ, что «основанием общества является поддержание жизни людей» ( Le Droit naturel. INED. Т. II. P. 741). «Форма обществ зависит от большего или меньшего количества благ, которыми владеет или может владеть каждый, притом что каждый хочет гарантировать себе их сохранность и обладание ими» (Ibid. Р. 738).

Но особенность физиократов состоит в том, что они до предела радикализируютпереворот в отношениях между экономикой и политикой, вплоть до полного уничтожения самого понятия политики, считая, что «управление людьми осуществляется посредством вещей» (Мирабо). Амбиция Кенэ состоит в том, чтобы основать науку, охватывающую одновременнолюдей и вещи, – то, чего никогда еще не удавалось ни политике, ни философии. Пытаясь открыть «законы порядка», он стремится создать то, что Жан-Батист Сэй назовет «физиологической наукой об обществе». Задавшись целью полностью рационализироватьполитику, физиократы на практике ее упраздняют. Для них речь не идет о равновесии между политикой и экономикой, они поистине мыслят в терминах слияния и преодоления. Поэтому они постепенно доходят до того, что даже больше не могут употреблять понятия политики и политической экономии, и Дюпон де Немур пускает в оборот термин «физиократия», который буквально означает управление природой вещей.

Основу всех их представлений составляет признание тесной взаимосвязи между физическим порядком, с одной стороны, и моральным и социальным порядком, с другой. В результате они отвергают всякое различие между естественным и позитивным правом. Для Кенэ позитивные законы есть лишь «простые комментарии» естественных и базовых законов, которые вписаны в физический порядок мира. «Без этой базы в виде физического порядка, – пишет он, – нет ничего основательного, все спутано и произвольно в устройстве обществ: из этой путаницы родились все беспорядочные и экстравагантные конституции правительств <...>; естественные законы обществ и являются все теми же физическими законами постоянного воспроизводства благ, необходимых для существования, безопасности и удобства людей» ( Despotisme de la Chine. INED. Т. II, ch. VIII. P. 921). Следовательно, правление не просто обязано согласовываться с этими физическими законами, как если бы они были внешними по отношению к нему. Оно само сводится к этим законам, которые целиком и полностью его выражают; оно есть «естественный и позитивный порядок, наиболее благоприятный для людей, объединенных в общество и управляемых суверенной властью» (Ibid. Р. 918). Экономическая наука, такая, какой ее представляют себе физиократы, гораздо шире, чем экономическая теория, она даже более чем наука и на самом деле учреждает целый разряд наук, которые Бодо первым назовет «моральными и политическими науками».

Политика как наука об управлении или как видение, утверждающее неистребимость социальных делений, утрачивает свой предмет и перестает существовать. Мерсье де ла Ривьер готов в лучшем случае признать ее как нечто существовавшее на стадии возникновения общества, различая в книге «Естественный и необходимый порядок, присущий политическим обществам» понятие «рождающегося общества» и «сложившегося общества». По его мнению, как только общество сформировано, ему остается лишь подчиниться физическому порядку. Политика, в ее традиционном смысле, рассматривается лишь как пережиток варварского состояния человечества. Таким образом, физиократическое отрицание политики выливается в мощнейшее вытеснение истории. Для физиократов время как бы приостановлено. Кенэ больше всего восхищает в Китае то, что эта страна управляется одними и теми же максимами в течение двадцати четырех веков. Китай становится для физиократов прибежищем и идеалом, потому что он поддерживает в них иллюзию существования вне времени и вне конвульсий истории. «Физический порядок есть абсолютный и неизменный порядок, от которого мы можем уклониться лишь в ущерб самим себе», – пишет Мерсье де ла Ривьер ( L 'Ordre naturel et essentiel des sociétiés politiques. Chap. III. P. 463). Поднебесная империя представляется реализацией этой неизменности/неподвижности. Неудивительно, что Бодо, желая воздать Кенэ высшие почести, называл его «европейским Конфуцием». Естественный порядок, таким образом, замыкает историю, как позднее это сделает коммунизм Маркса.

Помимо этого отрицания истории физиократы мыслят мир в его очевидности. Как справедливо отмечает Велерс, физиократы беспрестанно употребляли существительное «очевидность», прилагательное «очевидный» и наречие «очевидно». Между прочим, не случайно, что первый текст Кенэ – статья «Очевидность» в «Энциклопедии» (1756), если не считать его самые ранние медицинские сочинения. Именно очевидность обеспечивает гармонию между частными интересами и общим интересом в согласии со справедливостью. Очевидность и управляет миром, и основывает его на естественном порядке. Очевидность, которая, на взгляд физиократов, резко отличается от принципиальной запутанности политического видения мира (Мерсье де ла Ривьер, между прочим, выскажется о политике как о «науке, которая представляется глубокой благодаря своей неясности»). Подобно Гельвецию, физиократы действительно стремятся мыслить правление как простую машину. Именно поэтому они испытывают отвращение к демократии, которая ассоциируется у них с беснующейся толпой. «Всякое хорошее управление, – отмечает Мирабо, – состоит в том, чтобы было как можно меньше публичных дел; демократия же из всего делает публичное дело» [79]79
  Цит. в: Weulersse. La Physiocratie sous les ministères de Turgot et de Necker. P. 110.


[Закрыть]
. В этом также заключается причина, по которой они критикуют Монтескье, развивающего теорию различения и разделения властей. «Система противовесов в управлении есть пагубное воззрение», – заявляет Кенэ в своих «Общих максимах экономического управления сельскохозяйственного королевства» ( Maximes générales du gouvernement économique d'un royaume agricole. INED. Т. II. P. 949). Естественный порядок может разворачиваться лишь в объединенном и однородном обществе. Кондорсе вернется к этой важной идее в своих «Размышлениях о хлебной торговле» (1776). «В делах правления, – пишет он, – всякое усложнение ужасно. Чем больше пружин приводят в действие машину, тем быстрее она изнашивается от трения». Трудно вообразить большую редукцию политики к управлению и редукцию управления к механике, простой и оттого еще более послушной естественному порядку. В этом смысле физиократы – предшественники как Сен-Симона, так и Маркса.

Но именно в радикальности физиократов и состоит их уязвимость. Им удается свести политику к экономике, или точнее, к физиократии лишь при условии двойного вытеснения политики в пограничную зону между историей и природой. Но им не удается полностью изгнать ее из реальности. В этом, в частности, и состоит весь смысл различения, которое делает Мерсье де ла Ривьер между рождающимся обществом и сформированным обществом, как мы уже подчеркивали. И если они вытесняют политику к истоку человеческой истории, они тем самым вновь делают обоснованным различение, которое обычно ими отвергается, между естественным состоянием и гражданским обществом, между естественным и позитивным правом.

Они не могут преодолеть это теоретическое противоречие. Шотландская историческая школа или Стюарт в этом смысле кажутся гораздо более логичными, поскольку они довольствуются тем, что выводят политику из экономики. Подчиняя экономику и включая ее, при этом полностью не растворяя, в политику, а также рассматривая отношения между экономикой и политикой в историческом измерении, они избегают апорий физиократов.

Но в еще большей мере парадокс физиократов состоит в самом настоящем возврате вытесненной политики под видом абсолютной деспотии. Разумеется, нелегко уловить настоящий смысл противоречия между утверждением необходимости главенства естественного порядка, а значит, и laissez-faire, с одной стороны, и постоянной защитой «личной и законной деспотии», с другой стороны. Во многом это противоречие лишь отражает их собственное положение в обществе, которое делало их материально зависимыми от суверена (в частности, это касается Кенэ). Однако не следует довольствоваться такой упрощенной трактовкой. Их апология деспотии является также результатом логических построений. Физиократам удается устранить политику, лишь утверждая деспота в качестве защитника и хранителя естественного порядка, к которому, как они подразумевают, люди пока еще не склонны естественным образом. Таким образом, главная функция деспота – следить за тем, чтобы политика не проснулась; здесь косвенно признается тот факт, что политика в любой момент готова вырваться на свободу и начать неистовствовать. Предназначение деспота – не в том, чтобы отправлять политическую власть; поскольку рациональная власть есть не более чем власть подчинения естественному порядку, ее функция прежде всего в том, чтобы поддерживать исчезновение политики. Абсолютный деспотизм означает возможность полного упразднения политики. Именно в этой перспективе следует понимать и критику, которую Мирабо адресует парламентам. Растворение политики действительно влечет за собой отрицание социальных различий и их выражения и сводит общество к подвижному рынку отграниченных друг от друга интересов, которым не препятствует никакая промежуточная социальная структура.

Однако противоречие физиократов еще более глубоко, поскольку его можно преодолеть только путем маргинализации всякой реальности, которая не соответствует их представлениям о мире. В этом смысле показательно то, каким образом Мерсье де ла Ривьер рассматривает всеобщую безопасность в Европе. «Можно сказать, что каждое государство, – пишет он, – до сих пор основывало свою политику на стремлении разбогатеть или расшириться за счет других» ( L 'Ordre naturel et essentiel des sociétiés politiques. Chap. IX. P. 526). Его изначальная критическая позиция, таким образом, совпадает с позицией всех авторов антимеркантилистского направления. Как и они, он показывает, что речь идет о «ложной политике», которая вредна для всех. Как и они, он показывает ограниченность «системы равновесия в Европе», которая предполагает установить мир одной лишь силой разума. Но Мерсье де ла Ривьер отличается от них тем, что отказывается видеть в торговых обменах новое орудие мира. Он считает, что «всеобщая конфедерация всех держав Европы» на самом деле вытекает из естественного порядка, и показательным образом замечает: «Она даже настолько соответствует природе вещей, что ее следует считать всегда уже сотворенной или, точнее, всегда существующей, без посредничества каких-либо специальных соглашений на этот счет и лишь посредством силы необходимости, каковая делает ее гарантом политической безопасности каждой нации в отдельности» (Ibid. Р. 528). С его точки зрения, лишь «плохо согласованные планы искусственной и произвольной политики» породили войны в Европе. Конкретная политика, политика соотношения сил, таким образом, отрицается, потому что она не соответствует теории; она практически не существует, потому что не обладает теоретической валидностью. Концепция физиократов в итоге формируется посредством глубочайшего вытеснения реальности – вытеснения, необходимого для того, чтобы преодолеть ее противоречия. Единственный конкретный пункт, на который опирается Мерсье де ла Ривьер, чтобы аргументировать свое утверждение о реальности, «реальной, но неразвитой», единства Европы, состоит в упоминании о том, что короли Европы обходятся друг с другом как братья! Так на примере физиократов мы наблюдаем, до какой степени либеральная утопия, насилуя реальность, может привести к тоталитаризму, после того как действие демократии уничтожит фигуру законного деспота. Само собой напрашивается параллель между натурализацией морали, к которой они прибегают (ход, с помощью которого они разрешают в ином, чем Мандевиль, ключе вопрос автономии экономики по отношению к морали), и натурализацией утопии у Маркса – приемом, который для Маркса есть средство интегрировать утопию в свой научный проект и выступить в качестве глашатая перехода от утопического социализма к социализму научному.

Сила смитовского либерализма по сравнению с либерализмом физиократов, как ни парадоксально, кроется в его меньшей категоричности. Либерализм Смита более реалистичен и менее утопичен, чем либерализм физиократов. Действительно, Смит критикует теоретиков «сельскохозяйственной системы» не только за то, что они переоценили важность сельского хозяйства. Он упрекает их также в том, что они способны представить правильное функционирование общества лишь при условии совершенной свободы, справедливости и равенства. «Если бы нация, – пишет он, – не могла преуспевать, не пользуясь полной свободой и совершенным правосудием, на всем свете не нашлось бы нации, которая когда-либо могла бы процветать. Но мудрая природа, к счастью, позаботилась о том, чтобы заложить в политическом теле достаточно средств для исправления многих вредных последствий человеческого безумия и несправедливости, совсем так, как она сделала это с физическим телом человека для исправления последствий его невыдержанности и праздности» ( La Richesse des nations. Т. II, livre IV, ch. IX. P. 322) [80]80
  Смит Адам. Исследование о природе и причинах богатства народов. С. 488. (Перевод исправлен. – Примеч. ред.)


[Закрыть]
25. Смит, таким образом, мыслит порядок, отталкиваясь от беспорядка, в отличие от физиократов, мысливших порядок исходя из порядка. Его представление об обществе в гораздо большей степени биологическое, нежели физическое. Он мыслит скорее в терминах саморегуляции, чем в терминах механических законов (между прочим, нигде в «Богатстве народов» он не говорит о естественных законах или об экономических законах). Вот почему он чувствует себя глубоко чуждым физиократической системе, с которой он тем не менее разделяет базовое стремление к laissez faire. Вся ценность его критики как раз и заключается в том, что Смит, в отличие, к примеру, от Тюрго, не основывается с политической точки зрения прежде всего на изобличении деспотии, которая беспокоит его в меньшей степени, чем французских авторов-современников. В этом смысле его критика гораздо богаче и плодотворнее.


4. Адам Смит – анти-Макиавелли

Именно в такой перспективе, которую мы уже начали здесь намечать, и следует понимать истинный вклад Адама Смита и его оригинальность. Действительно, если рассматривать Смита как экономиста, то его значимость может показаться ограниченной. Он многое заимствует у Кантильона, у Буагильбера, у анонимного автора «Размышлений о Вест-Индской торговле» ( Considérations upon the East-India trade, 1702), у Уильяма Петти, у Мандевиля, у самого Фергюсона, у физиократов. Он не изобрел ни трудовой теории стоимости, ни теории разделения труда; он был далеко не первым, кто выступил с апологией свободного обмена; он не был пионером в своем понимании системы цен как механизма распределения ресурсов и регулирования сферы производства и обмена. С такой чисто экономической точки зрения весьма справедливым представляется суждение Шумпетера (который иногда бывает неоправданно суров в своих оценках). «Он шел только торными путями, – пишет Шумпетер, – он использовал лишь уже существующие элементы, но, обладая ясным и светлым умом, создал грандиозное произведение, плод труда всей своей жизни. Его книга была своевременна и принесла его эпохе именно то, в чем та нуждалась, не больше и не меньше» ( Esquisse d'une histoire de la science économique. P. 75) [81]81
  Шумпетер Иозеф А. История экономического анализа. Т. 1. С. 236-237.


[Закрыть]
. Именно так «Богатство народов» и прочитывалось современниками. В «Истории экономических учений» Шумпетеру удалось, благодаря своим исследованиям, воссоздать тот эффект, которым обладало произведение Смита в его эпоху. Как полагает Шумпетер, сила книги состоит в том, что каждый культурный человек, прочитав ее, мог сказать: «Точно, я всегда так и думал».

Отделяя экономику от морали, Смит также не является новатором. Здесь он не просто следует Мандевилю, он наследует гораздо более давней традиции. Хейлз в Англии, Монкретьен и Лаффемас во Франции задолго до того заявили о необходимости поставить экономическое общество выше моральных правил. Хейлз уже в XVI веке писал, что, «хотя с чисто моральной точки зрения, каждому человеку в отдельности лучше избегать, по мере возможности, использования денег, для государства в целом совсем не обязательно, чтобы все поступали одинаково, точно так же, как все не обязаны соблюдать целомудрие, в то время как для отдельного человека это желательно» ( A Discourse of the Common weal of this realm of England, написанный в 1541-м и опубликованный в 1581 году). У этого автора, впрочем, появляется и понятие Республики ( Common weal) [82]82
  Цит. в: Chalk A.F. Natural Law and the Rise of economic individualism in England.


[Закрыть]
, в которой связи между индивидами носят не религиозный или политический, а экономический характер.

Как экономист Смит обладал выдающимися способностями к масштабному и оригинальному синтезу, но его гений не столь велик, чтобы затмить Кантильона, Стюарта или Петти. Образ Смита как отца-основателя политической экономии сложился во многом вследствие особого рода интеллектуальной лени. Факт отсылки к одному-единственному произведению, синтезирующему все достижения своей эпохи, может создать у сегодняшнего экономиста ретроспективную иллюзию, что это произведение и есть главный исток современной [moderne] экономики.

В этом смысле крайне ограниченным является представление о Смите лишь как о «Лютере политической экономии», по выражению Энгельса, позаимствованному Марксом. Смит – не апостол нарождающегося капитализма и не глашатай торговой буржуазии. В его открытии глубинного смысла современного общества нет никакого энтузиазма. Не без доли горечи мыслит современность этот рассеянный профессор и старательный чиновник. Он – свидетель, одновременно проницательный и отстраненный, как почти все его коллеги из Глазго, члены Select Society. Между прочим, во многих отношениях Смит разделяет критику гражданского общества, которую развивает Руссо, в частности, в «Рассуждении о происхождении и основаниях неравенства между людьми». В этом смысле о многом говорит первый текст Смита, письмо, адресованное им в 1755 году авторам Edinburgh Review [83]83
  См.: Essais philosophiques. Vol. II. P. 272-298.


[Закрыть]
. Там он подробно сопоставляет Руссо и Мандевиля, обрисовывая панораму истоков философии своего времени. Смит ни на миг не закрывает глаза на неравенство и несправедливости своей эпохи и даже посвящает соответствующему критическому анализу большие фрагменты в «Богатстве народов». Здесь он далеко не слеп, не в пример физиократам.

Смит оригинален в первую очередь тем, что переносит развертывание философской и политической мысли на почву экономики. Его философию нельзя даже считать примером сведения социальной жизни к экономической, как это сплошь и рядом имеет место с различными представителями шотландской исторической школы. Смит более глубок и скорее расширяетобщество в сферу экономического, философски осмысляя тождество экономической жизни и моральной философии.

Поэтому в данном пункте мы отчасти не согласны с тезисом Хиршмана, который он развивает в своей увлекательной и полезной книге «Страсти и интересы» ( The Passions and the Interests). Хиршман стремится показать, опираясь прежде всего на Стюарта и Монтескье, что в XVIII веке интересы (экономические) постепенно начинают представляться единственным средством обуздания страстей (политических); и экономическая деятельность все более воспринимается как способ компенсации и канализации политических страстей. Тем самым он стремится оспорить тезис Макса Вебера, демонстрируя, каким образом дух капитализма оказывается укоренен в самом сердце общества, а вовсе не утверждается в нем как изначально чуждый и периферийный элемент, который якобы затем постепенно распространяется во всем обществе. С этим тезисом мы согласны и, в свою очередь, также его развивали. Однако нам представляется сомнительным приводимое доказательство. В самом деле, Хиршман сводит экономику к «силе, компенсирующей политику», и эту концепцию действительно отчасти разделяют Монтескье и Стюарт, которых он обильно цитирует, и даже аббат Галиани. Можно также отметить, что у Монтескье экономика – лишь одно из целого ряда возможных средств сдерживания политических страстей (в той мере, в какой они могут привести к деспотии или к анархии). Принцип разделения властей представляется ему по меньшей мере столь же важным. Точно так же у Стюарта не столько экономика как таковая, сколько сложностьсовременной экономики играет важную роль (впрочем, весьма противоречивую) в сдерживании политики. «Как только государство начинает жить продуктами своей промышленности, – пишет он на этот счет, – остается меньше оснований опасаться власти суверена. Механизм его правления становится более сложным <...>. Он оказывается связанным законами своей политической экономии, так что любое его покушение на оные доставляет ему новые трудности» ( Recherche. Т. I, livre II, ch. XII. P. 457). Но, продолжает Стюарт, «правительства функционируют как машины: чем они проще, тем они надежнее и устойчивей; чем с большим искусством они выстроены, тем они полезнее, но тем более они подвержены риску поломок. Правление у спартанцев можно сравнить с клином, самым крепким и компактным из всех механических орудий; формы правления в современных государствах – с ручными часами, которые постоянно сбиваются с хода: пружина то слишком туга, то слишком слаба для машины» (Ibid. Р. 458). Таким образом, интерпретация концепции Стюарта, предлагаемая Хиршманом и играющая центральную роль в его аргументе, выглядит по меньшей мере спорной. Но суть в ином. Центральная проблема рождения и закрепления экономической идеологии заключается не в механизме уравновешивания страстей, не в игре экономических страстей (интересов) против страстей политических. Она глубже: в приобщении (а не в сведении) всего общества в целом к экономическому как к единственно возможному пространствуреализации социальной гармонии. Решающий поворот заключается в экономическом понимании политики и всей жизни общества. По Смиту, экономика, по крайней мере в основном, разрешает сама в себевопрос политики и регулирования социального [84]84
  Примечательно, между прочим, что Хиршман, следуя своей логике, вынужден маргинализировать Адама Смита.


[Закрыть]
.

Вот почему нам представляется сегодня столь важным новое прочтение Адама Смита как мыслителя современности [modernité]. И тот факт, что собственная эпоха Смита приняла его творчество как нечто почти напрямую вытекающее из здравого смысла, демонстрирует, в какой степени его мысль была практически сразу усвоена в качестве идеологии.

В противоположность Макиавелли, от которого всегда будут пытаться отгородиться, как если бы он воплощал в себе всю нечистую совесть эпохи современности, Смита будет ждать быстрый успех, нередко выпадающий тем, кто выступает в качестве избавителя от смутных страхов и беспокойств. Сам не ведая о том, Смит оказывается в положении подлинного анти-Макиавелли. Он завершает сдвиг, начатый Гоббсом. Перенеся Макиавелли на почву естественного права в естественном состоянии, Гоббс полагал, что тем самым уже справился с больным вопросом о социальном делении, который без конца ставил флорентиец. Стирая различие между гражданским обществом и естественным состоянием, которое нужно было Гоббсу, дабы изгнать дух Макиавелли, экономическая идеология, утверждающаяся в XVIII веке, окончательно порывает всякую связь с автором «Государя». Именно в этом смысле экономическая идеология – как радикальная эмансипация – представляется вершиной эпохи современности, во всей своей слепоте. Слепоте, абсолютной у физиократов и лишь отчасти скомпенсированной у Смита благодаря недоверию по отношению к любым формам утопической мысли. Но либерализм способен изгнать утопию, лишь впитав ее в себя (именно поэтому, впрочем, он остается в фундаментальном смысле утопией): он есть своего рода воображаемый реализм.

С другой стороны, правда, что фантазм прозрачного общества, от Руссо к Марксу, будет представляться как грозная конкурирующая идеология. Прозрачность рынка противостоит прозрачности договора; но в обоих случаях утверждается видение неопосредованного мира, который в конечном счете отменяет политику. Если Смит – оборотная сторона Руссо, то оба они – анти-Макиавелли. Весь XIX и весь XX век пройдут в непрерывных сражениях, в которых противостоять друг другу будут лишь эти две формы слепоты – рыночное общество и общество-государство, и каждый раз вопреки смелой проницательности Макиавелли.

Вот почему «экономическое решение» решительно утверждается в XVIII веке в тени своего двойника. Но поначалу оно утверждается не как экономическое решение. Оно одерживает верх как философия и как социология.

Именно рыночное общество предшествует рыночной экономике, а не наоборот. Смита – его теорию и естественную гармонию интересов – следует понимать по сути своей социологически. «Человеческое общество, – пишет Смит в «Теории нравственных чувств», – подобно гигантской машине, гармоничные и регулярные движения которой производят массу приятных эффектов» ( Théorie. Р. 371).

Именно благодаря этому пониманию гражданского общества как рынка Смит смог революционизировать мир.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю