Текст книги "Горький мед любви"
Автор книги: Пьер Лоти
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
В эту весну было много свадеб. Часто по вечерам и в душные июньские ночи Жан встречал шествующие по песку фантастические свадебные процессии. Все эти люди пели обезьяньими голосами, сопровождая пение нелепым хлопаньем рук и ударами тамтама. В этих звуках негритянского веселья было что-то грубо-сладострастное и чувственно-животное.
Жан часто посещал в Гет-н’даре своего друга Ниаора, и сцены иолофской семейной жизни также волновали его. Как он чувствовал свое одиночество, свою отчужденность от подобных себе в этой проклятой стране! Он вспомнил о той, кого любил целомудренной детской любовью, вспомнил Жанну Мери… Увы! Всего семь месяцев прошло с тех пор, как он в Африке!.. И надо ждать больше четырех лет, чтобы увидеться с Жанной!.. Он уже начинал уверять себя, что у него не хватит мужества жить одиноко, что скоро ему понадобится кто-нибудь, чтобы скоротать время изгнания. Но кто же именно?
Быть может Фату? Полно!.. Что за пошлость!.. Уподобиться товарищам, клиентам госпожи Вирджини?! Насиловать маленьких чернокожих девочек?!
В нем было какое-то внутреннее благородство, инстинктивная чистота, до сих пор предохранявшая его от увлечения развращенной чувственностью; никогда бы не мог он опуститься так низко.
XXXIIКаждый вечер Жан предпринимал большие прогулки. Ливни с грозами продолжались. Большие смрадные болота, стоячие воды, насыщенные миазмами лихорадки, захватывали все большее пространство. Теперь эту песчаную почву покрывала высокая трава. Даже солнце к вечеру как будто бледнело от излишка расслабляющей жары и тлетворных испарений…
Когда садилось это желтое солнце, Жан одиноко бродил среди печальных болот, где все для него было ново и странно, и душой его овладевала грусть. Устремив взгляд на бесконечный ровный горизонт, над которым стояли неподвижные пары, он не мог понять, что же такого грустного и странного в окружающей природе, что заставляло его сердце так больно сжиматься.
Над влажными кустами проносились тучи стрекоз с большими крыльями в черных пятнышках, в то время как незнакомые птицы жалобно перекликались в высокой траве… Над всем носилась извечная тоска земли Хамовой.
XXXIII– Anamalis fobil!.. – завывали черные заклинатели со сверкающими глазами и напряженными мускулами, ударяя в тамтамы…
И все, неистово хлопая в ладоши, повторяли:
– Anamalis fobil!
Anamalis fobil!.. Перевод этих слов испепелил бы страницу. Anamalis fobil! – первые слова и припев безумного и пылкого вакхического напева весеннего танца «бамбула».
Anamalis fobil! – крик необузданного желания, черной страсти, распаленной солнцем и тропической истерией… Гимн негритянской любви и соблазну, который поет вся природа, сам воздух, ароматы, растения, сама земля!..
В весеннем танце «бамбула» юноши вместе с молодыми девушками, только что получившими свои брачные наряды, в бешенном ритме, с неистовым визгом плясали на песке, распевая:
– Anamalis fobil!..
XXXIVAnamalis fobil! Разбухшие почки баобаба выпустили нежные листья!..
Жан чувствовал, что эта негритянская весна зажигает его кровь, переливающуюся в жилах подобно губительному яду. Обновление жизни его раздражало, потому что это была не его жизнь: бурлившая кровь людей была черной; пробуждавшиеся соки растений – отравлены; аромат цветов – смертоносен, животные – полны ядов… В нем тоже бродили соки его двадцать второй весны, но как-то беспокойно и лихорадочно, утомляя его самого, и протянись это состояние дольше – он бы умер.
Anamalis fobil! Как стремительно завершилась эта весна. Июнь близился к концу, но под влиянием смертельной жары уже желтели листья, умирали растения и перезревшие злаки поникали к земле.
XXXVAnamalis fobil!.. В жарких странах растут терпкие и горькие плоды – вроде сенегальских gourous, – для европейцев отвратительные, но с удовольствием употребляемые при жажде или болезни и там, на месте, представляющиеся удивительно вкусными.
Таким было это маленькое создание с всклокоченной головой черного барашка и телом из черного мрамора, со змеиными глазами, уже понимавшими, чего они просят у Жана, и все же опускавшимися перед ним в притворной наивности и робости. Сочный плод Судана, быстро созревший тропической весной, полный ядовитых соков, нездорового сладострастия, тайный, незнакомый…
XXXVIAnamalis fobil!..
Жан в безумной спешке надевал свой вечерний костюм. Утром он велел Фату с наступлением ночи ждать его у подножия знакомого одинокого баобаба на соррском болоте.
Перед уходом, с головой, полной смущающих дум, он облокотился на одно из больших окон казармы, чтобы вдохнуть свежего воздуха и еще немного поразмышлять. Он трепетал в ожидании того, что ему предстояло.
Если он несколько дней колебался – это было следствием боровшихся в нем необыкновенно сложных чувств: какой-то инстинктивный ужас примешивался к влечению. Здесь была также и доля суеверия – смутный страх перед порчей и силой амулетов, боязнь колдовства, таинственных уз. Ему казалось, что он готовится переступить роковой порог, заключить с черной расой некий пагубный договор; что мрачная завеса разлучит его с матерью, невестой и всем, что осталось у него дорогого.
Жаркий сумрак спускался над рекой. Старый белый город, весь розовый на солнце и голубой в тени; длинная цепь верблюдов движется через равнину, держа путь на север. Уже раздаются звуки тамтама черных заклинателей, издалека доносится песнь необузданной страсти.
Anamalis fobil!.. Faramata hi!..
Час, назначенный Фату-гей, почти миновал, и Жан пустился бежать, чтобы встретиться с ней на соррском болоте.
Anamalis fobil!.. Faramata hi!..
Одинокий баобаб осенял своей тенью их чудесный союз, желтое небо простирало над ними необъятный свод – мрачный, душный, насыщенный электричеством, испарениями земли, атомами жизни.
Чтобы описать их брачное ложе, понадобились бы пламенные краски, каких не даст ни одна палитра: понадобились бы африканские эпитеты, звуки, шорохи и, особенно, безмолвие; понадобились бы все ароматы Сенегала; гроза и зловещие вспышки, весь свет и весь мрак…
А между тем – среди огромной равнины, поросшей травой, возвышался лишь одинокий баобаб.
Жан, в чаду упоения, испытывал какой-то внутренний трепет, различая в сумеречном полумраке еще более темную наготу своей возлюбленной, сверкающую, подвижную эмаль ее глаз.
Над ними бесшумно носились огромные летучие мыши; их мягкий полет походил на быстрый шелест черной материи. Они почти касались приютившихся под баобабом; летучих мышей привлекал передник Фату, выделявшийся белым пятном на порыжевшей траве…
Anamalis fobil!.. Faramata hi!..
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I…Миновало три года…
Три раза возвращались зловещие весны и зимы – три раза наступали засухи с холодными ночами и ветром пустыни…
…Жан спал, растянувшись на своем тара, в белом домике Самба-Гамэ; поблизости лежал рыжий пес, вытянув передние лапы и положив на них морду с высунутым сухим языком – напоминая статуэтку священного шакала из египетского храма… Фату-гей покоилась у ног Жана на полу.
Полдень, час послеобеденного отдыха… Душно, нестерпимо душно… Вспомните наши знойные июльские полдни и представьте себе зной еще больший, а свет еще ярче… Стоял сентябрь.
Изо дня в день беспрерывно дул легкий ветер пустыни. Все высохло, все поблекло. На необозримой песчаной равнине клубами вздымалась пыль, как волны громадного моря…
Фату-гей лежала на животе, подперев голову руками. Она была обнажена до пояса – так здесь ходят дома, – и ее глянцевитая спина красиво изгибалась, начиная от стройных бедер и до высокого сооружения из волос, янтаря и кораллов – обычной прически Фату.
Вокруг жилища Самба-Гамэ царила тишина, нарушаемая еле слышным шелестом ящериц, мошек да песка, вздуваемого ветром…
Опершись подбородком на руки, Фату дремала, тихонько напевая. Она пела мелодии, никогда ею не слышанные, а между тем ее пение не было простой импровизацией. То были отголоски страстных грез и неги, бессознательно выливавшиеся в полные очарования причудливые мелодии. В этом пении воплощались впечатления внешнего мира, переполнявшие душу маленькой дикарки…
О, как дрожали и стонали среди звучного полдня и послеобеденного зноя эти мелодии смутных дум и былых впечатлений – песни знойной пустыни, одиночества и плена!..
…Жан и Фату окончательно примирились… Жан, по обыкновению, простил – и эпизод с khaliss и золотыми серьгами канул в море забвения.
К тому же Жан нашел деньги и отправил во Францию. Их одолжил Ниаор – большие серебряные монеты старинной чеканки, хранившиеся вместе с другими в его медном сундуке. При первой возможности долг будет выплачен; конечно, это лишняя забота для Жана, но он, по крайней мере, оправдал возлагаемые на него надежды, и его дорогие старики успокоятся и не будут терпеть нужды. Все остальное несущественно.
Небрежно раскинувшись на своем тара с рабыней в ногах, Жан напоминал красивого, величественного арабского принца. От севенского горца не осталось и следа. Жан приобрел мужественную осанку героя, закаленного на поле брани.
Эти три года, проведенные в Сенегамбии, где погибло немало спаги, прошли для него благополучно. Правда, он загорел, несколько возмужал, черты лица его обострились, стали более изящными, но таким образом выявилась вся его красота…
Общая моральная слабость, апатия и рассеянность, какое-то духовное оцепенение с внезапными болезненными вспышками энергии – вот и все последствия его трехлетнего существования в Сенегамбии; вот как сказался здешний климат на его здоровой натуре.
Он мало-помалу превратился в примерного солдата, исполнительного, энергичного и мужественного. Между тем на его мундире красуются до сих пор лишь скромные шерстяные погоны. В золотых галунах прапорщика, так дразнивших воображение, ему неизменно отказывают. Прежде всего, конечно, мешает отсутствие протекции, а самое главное – его сожительство с дикаркой!..
Пьянствовать, буянить, разбить в драке голову, напиться и шляться ночью по улицам, размахивая шпагой, таскаться по грязным притонам, предаваться разврату – все это ничего, но совратить маленькую рабыню, прислуживавшую в благородном семействе, притом некрещеную – это, по общему мнению, поступок совершенно непростительный.
Жану зачастую приходилось выслушивать по этому поводу нотации от своих начальников, сопровождаемые угрозами и оскорблениями. Но Жан не робел перед разразившейся над ним бурей и, послушный дисциплине, стоически выдерживал ее натиск, под сокрушенным видом скрывая безумное желание употребить в дело свой хлыст.
В результате все продолжало идти по-прежнему… Правда, временами он становился осторожнее, но Фату по-прежнему оставалась при нем.
Чувства его к этому юному созданию были так сложны, что психологи более тонкие, чем он, не сумели бы в них разобраться. Он бессознательно поддался ее чарам, похожим на таинственные чары амулета, и чувствовал, что не в состоянии расстаться с нею. Прошедшее исчезало мало-помалу за густым облаком тумана; сломленный разлукой и одиночеством, он без сопротивления подчинялся смутным стремлениям своей наболевшей души…
…И каждый день, каждый день это солнце!.. Оно неумолимо восходит в один и тот же час; ни единой тучки на небе, ни капельки влаги, и только его огромный желтый или красный диск всплывает над песчаной равниной, похожей на море, посылая на землю знойные лучи, от которых кровь приливает к темени, к вискам и изнемогает все тело…
Уже два года прошло с тех пор, как Жан и Фату поселились в домике Самба-Гамэ. В казармах все кончилось тем, что, устав протестовать, спаги примирились с обстоятельством, которому были не в силах помешать. В сущности, Жан Пейраль был примерный спаги; но ему, конечно, суждено теперь на всю жизнь остаться при своих скромных погонах и невысоком чине.
В доме Коры Фату была не рабыней, а пленницей – разница существенная, установленная традициями колонии, усвоенными ею еще в юности. Будучи пленницей, она могла уйти, но ее не имели права выгнать. Вырвавшись из плена, она чувствовала себя спокойно и пользовалась всеми преимуществами этой свободы.
Кроме того, она была крещена, а это также способствовало ее освобождению. В ее крошечной головке, наделенной обезьяньей хитростью, все укладывалось как нельзя лучше и понималось по-своему. Для женщины, исповедующей религию Магреба, отдаться белому – значит совершить преступление, караемое публичным позором. Но для Фату этот ужасный предрассудок уже более не существовал.
Правда, ей иногда случалось слышать от соплеменниц кличку: Кеффир! – и девушка очень на это обижалась. Завидев издали толпу своих соотечественников, которых нетрудно было узнать по торчащим волосам, она в волнении подбегала к ним и, смущенная, крутилась возле этих рослых дикарей с лохматыми гривами, пытаясь завести разговор на дорогом языке отчизны… (Негры любят родную страну, племя, поселок).
И зачастую черные люди из племени кассонкеев с презрением отворачивались от коварной соплеменницы и с улыбкой, сопровождаемой каким-то неуловимым выражением сжатых губ, произносили слово «кеффир» (изменница), «руми» на языке Алжира и «гяур» на языке Востока. Тогда Фату съеживалась, грустная и униженная… Но, несмотря на это, она предпочитала оставаться «keffir», лишь бы Жан продолжал любить ее…
…Бедный Жан, спи крепко на своем воздушном ложе, пусть этот тяжелый дневной сон без грез продлится как можно дольше – печален момент твоего пробуждения!.. Отчего пробуждение после полуденного отдыха сопровождается такой неумолимой ясностью сознания, влекущей за собою вереницу ужасных мгновений?.. В голове теснятся такие печальные, смутные мысли, то разорванные, то путаные, полные таинственности и окутывающие прошлое… Затем всплывают более ясные, но еще более удручающие – воспоминания былого счастья, далекого детства вспыхивают одновременно с осознанием невозвратности. Видится родное селение, Севенны в летние сумерки, а кругом стрекочут африканские цикады… Вспоминается горький час разлуки; мгновенно предстает ужасная правда жизни, как призрак, восставший из могилы; с неумолимой ясностью проступают все изъяны, отрицательные стороны добра…
В эти мгновения Жану казалось, что он замечает роковую быстротечность времени, за которой в обычном настроении не поспевал утомленный мозг… Он просыпался, разбуженный тряской, происходившей от слабой пульсации его собственных артерий в такт с ходом времени на громадных часах вечности, и следил, с какой головокружительной быстротой уносит время мгновения его жизни… Тогда он вскакивал, окончательно пробудившись, с безумным желанием покинуть эту страну и в бессильной ярости от того, сколько еще лет осталось до отъезда.
Фату-гей смутно чувствовала опасность такого пробуждения, грозившего отнять у нее белого человека. Она караулила этот опасный момент и, когда печальные и безумные глаза Жана открывались, немедленно подползала на коленях, чтобы чем-нибудь ему услужить, или же обвивала его шею своими тонкими руками:
– Что с тобой, белый? – говорила она томным нежным голосом, сладким, как звуки гитары.
…Впрочем, подобные настроения Жана были мимолетны. Оправившись ото сна, он снова впадал в апатию.
IIПрическа Фату была делом крайне важным и сложным; она причесывалась раз в неделю, и на это уходил весь день. Она с утра отправлялась в негритянский город Гет-н’дар, где в конусообразной хижине, сооруженной из соломы и хвороста, жила знаменитая парикмахерша благородных нубиек. Фату проводила там несколько часов, лежа на песке, отдавшись в руки мастерицы.
Парикмахерша сначала распускала волосы, снимала все бусинки и разделяла густую шевелюру на пряди, а затем начинала снова воздвигать изумительное сооружение из волос, перемешивая их с кораллами, монетками, медными блестками и булавками с зелеными камнями и янтарем. Эти булавки с янтарем величиною в яблоко – наследие матери – она тайком захватила с собою на чужбину.
Сложное всего было причесать затылок Фату. Необходимо было разделить спутанные волосы на отдельные локоны и тщательно уложить их подобно черной бахроме.
Каждый локон наматывали на длинную соломинку и покрывали густым слоем камеди, а чтобы клей высох, соломинки оставались в волосах до следующего дня. Фату, чрезвычайно заботившаяся о своей прическе, возвращалась домой со всеми этими приспособлениями и походила на дикобраза. Зато наутро, когда соломинки вынимали, получалось необычайно эффектно!..
Поверх прически, согласно моде кассонкеев, набрасывалось легкое голубое покрывало, прозрачное, как паутина; и прическа эта держалась в продолжение целой недели.
Фату-гей носила на ногах изящные кожаные сандалии, крепящиеся ремнями к большому пальцу, по примеру древних котурнов. Нижнюю часть ее тела облегал узкий передник, унаследованный от египтянок времен фараонов, а на верхнюю накидывался «бубу» – большой четырехугольник с отверстием для головы, спускающийся ниже колен.
Фату носила тяжелые серебряные браслеты на руках и ногах, а еще ароматные бусы, так называемые «сумаре». Доходы Жана не позволяли ему приобретать более дорогие – из золота и янтаря.
Сумаре – это косы, сплетенные из нанизанных в несколько рядов черных зерен, которые вызревают на берегах Гамбии и распространяют сильный приятный запах sui generis, один из самых приятных запахов в Сенегамбии.
Фату была очаровательна со своей прической, делавшей ее похожей на индийское божество, убранное перед священным празднеством. Она была совсем не похожа на тот тип африканки, с плоским лицом и толстыми губами, который во Франции считают характерным для всей черной расы. Фату была типичной представительницей племени кассонкеев: у нее был маленький нос, прямой и тонкий, с изящными, несколько узкими ноздрями, крайне выразительный, красивой формы рот и чудесные зубы, а также огромные глаза с синеватыми белками, полные то странной серьезности, то лукавства.
IIIФату никогда ничего не делала. В ее лице Жан приобрел самую настоящую одалиску. Она заботливо поддерживала чистоту своих передников и исправляла недочеты своих «бубу», и всегда была одета безупречно чисто, похожая на черную кошечку в легких белоснежных одеждах.
Делалось это отчасти из любви к чистоте, отчасти же из боязни внушить отвращение Жану, это она быстро сообразила. Помимо же забот о своей наружности Фату была совершенно неспособна к какой-либо деятельности.
С тех пор как старики Пейраль оказались не в состоянии посылать сыну деньги, когда-то понемногу скопленные для него, судя по письмам старухи Франсуазы, дела их шли все хуже и хуже. Им самим пришлось просить спаги о посильной помощи, и ему стало трудно содержать Фату.
К счастью, маленькая Фату была нетребовательна и обходилась ему недорого.
Во всем Судане положение женщины крайне унизительно. Зачастую ее, подобно скотине, продают по цене, соответствующей ее внешним достоинствам и возрасту.
Однажды Жан спросил у своего приятеля Ниаора:
– А что ты сделал со своей женой – этой красавицей Нокудункуле?
И Ниаор, улыбаясь, ответил:
– Нокудункуле была болтлива, и я ее продал. На вырученные деньги я купил тридцать штук овец – эти, по крайней мере, всегда молчат.
На долю женщин выпадает самая бессмысленная в мире работа – толочь просо для кус-кус.
С утра до вечера по всей Нубии, от Тимбукту до берегов Гвинеи, в соломенных хижинах под лучами палящего солнца раздается непрерывный стук пестиков в деревянных ступах. Тысячи украшенных браслетами рук толкут просо, и крикливая болтовня и перебранка обезьяньих голосов негритянок сопровождается стуком деревянных пестиков. Этот характерный шум издали возвещает идущему в пустыне о близости африканского поселка.
Продукт, получающийся в результате этой неустанной работы, над которой надрываются целые поколения женщин, – грубая просяная мука, из которой варится безвкусный кисель, называемый кус-кус. Он составляет основную пищу черной расы.
Фату как-то удалось избежать этого извечного труда женщин ее племени; каждый вечер отправлялась она к Кура-н’дией, старой поэтессе короля Эль-Гади. Там за ничтожную месячную плату она получала право садиться вместе с маленькими рабынями старой фаворитки вокруг больших сосудов из тыквы с дымящимся кускусом и наедалась до отвала, соответственно аппетиту шестнадцатилетнего подростка.
С высоты тара, возлежа на тонких соломенных циновках, старая фаворитка с холодным достоинством во взоре созерцала всю эту компанию.
А между тем было интересно поглядеть на забавные сценки, происходившие во время этой трапезы: голые маленькие создания, лежа на животе вокруг громадных сосудов, все одновременно запускали туда пальцы. Публика кричала, гримасничала, острила, не уступая в наивности уистити. Сюда же являлись и непрошеные гости – рогатые бараны, кошки, украдкой запускавшие в кушанье свои мягкие лапы, забегали желтые псы и совали туда же свои острые мордочки. А над всем этим царил заразительный смех, и сверкали ряды ослепительно белых зубов.
После вечернего сигнала в ожидании Жана Фату всегда умывалась и переодевалась. Теперь из-под высокой прически, как у египетской богини, выглядывало серьезное, даже немного печальное личико – Фату совершенно преображалась.
Уныние царило по вечерам в этом тихом отдаленном квартале.
Жан, по обыкновению, сидел, облокотясь о подоконник большого окна, в своей белой просторной комнате. Легкий морской ветерок колыхал священные пергаменты, развешенные на потолке руками Фату, – они охраняли их супружеский сон. Перед ним расстилалась безбрежная равнина Сенегамбии – громадная плоская возвышенность, а на горизонте, где начиналась пустыня, уже сгущались сумерки.
Иногда он садился у порога домика Самба-Гамэ с той стороны, где была квадратная площадка, огороженная полуразвалившейся кирпичной стеной. Посередине нее росла желтая, чахлая пальма с колючками – единственное дерево во всем квартале.
Он садился и курил сигаретку за сигареткой, которые сам научил делать Фату. Увы! Скоро даже и этим развлечением придется ему пожертвовать из-за безденежья.
Апатичным взглядом темно-карих глаз Жан следил за резвящимися на площадке тремя маленькими негритянками, которые порхали в сумерках, будто ночные бабочки.
В декабре с заходом солнца в Сен-Луи всегда дует свежий морской ветер, а над горизонтом нависают громадные тучи, никогда не разрешаясь дождем. Они проносятся высоко над землей и исчезают, не уронив ни капли влаги, – самая настоящая засуха, когда вся природа изнемогает без дождя. Но в эти декабрьские сумерки можно, по крайней мере, дышать; свежий ветерок приносит прохладу и отдохновение – зато настроение становится почему-то еще более меланхолическим. Когда в сумерки Жан садился у порога своего унылого жилища, мысли его уносились далеко.
Пространство, по которому ежедневно блуждали его глаза, изучая его по громадным картам, висящим в казармах, зачастую, особенно среди сумерек, проносилось перед его внутренним взором калейдоскопом воображаемой жизни.
Прежде всего он мысленно переправлялся через темное пятно пустыни, начинавшейся за его домиком. Эта первая часть путешествия совершалась медленнее всего – с частыми остановками среди таинственного ландшафта, где ноги утопают в грудах песка.
Затем следовало путешествие через Алжир, Средиземное море и приезд во Францию, в то место, заштрихованное на карте, которое рисовалось ему в виде синеватых гор, уходящих своими вершинами в облака, и горы эти были – Севенны.
Горы! Как давно он не видел ничего, кроме пустынных равнин! Так давно, что он уже почти не мог себе представить другой картины.
А леса! Эти громадные каштаны его родины, под сенью которых звонко журчали ручьи; деревья, росшие на настоящей земле, покрытой зеленым мхом!.. Как отрадно было бы увидеть клочок влажной земли, поросший мхом и свежей травой, вместо столбов пыли, вздымаемых ветром пустыни.
А это дорогое село, над которым витало его воображение, старая церковь, – кажется, крыша ее засыпана снегом, а с колокольни слышатся звуки Angelus (как раз семь часов вечера), рядом его домик, и все тонет в голубоватой дымке холодных декабрьских сумерек, залитых бледным лунным сиянием.
Возможно ли? В то время как он здесь изнывает, все это существует на самом деле. Это не одно только воспоминание, не призрак минувшего – все это есть, и даже не так далеко; жизнь там идет своим чередом, и к ней вполне можно примкнуть.
Что-то поделывают сейчас его бедные старики? Наверное, сидят перед очагом, где весело потрескивает собранный в лесу хворост. Жан видит знакомые ему с детства предметы: вот маленькая лампочка, горящая в долгие зимние вечера, вот старинная мебель; на скамеечке спит кошка. И рядом родные лица.
Теперь около семи часов! Ну да, значит, только что поужинали, и вся семья греется у очага. Они, конечно, постарели: отец сидит, как всегда, опершись красивой седой головой на руку – типичный отставной кирасир, снова превратившийся в горца; рядом сидит мать с вязаньем, в ее проворных руках быстро прыгают спицы, а может, веретено.
Возможно, и Жанна с ними – ведь мать писала, что девушка часто проводит с ними вечера. Какова она теперь? Изменилась, похорошела, говорят. И, наверно, повзрослела.
Рядом с красивым спаги сидит Фату с высокой прической, украшенной янтарем и медными блестками.
Спустилась ночь, а маленькие негритянки все еще играли на площадке; одна из них была совсем голой, а две другие в развевающихся «бубу» напоминали летучих мышей. Холодный ветер их бодрил, и они носились, будто котята, чувствующие приближение мороза.