Текст книги "Знахарь IV (СИ)"
Автор книги: Павел Шимуро
Жанры:
Бытовое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Это не исцеление. До первого Круга оставались недели, может, месяц, и рубец не исчез, а просто ожил по краям. Но разница между «мёртвый рубец» и «живой рубец» – это разница между инвалидом и выздоравливающим, и я бежал, и сердце стучало, и впервые за всё время бежал не потому что мог, а потому что хотел, и это было странное, головокружительное чувство, от которого хотелось смеяться, и я бы, наверное, рассмеялся, если бы за спиной не шли мёртвые дети с чёрными глазами.
Подъём к просеке. Тарек впереди, я за ним, дыхание рваное, ноги горят, но пульс ровный.
Просека. Частокол. Южная вышка.
Дрен стоял на вышке, привалившись к перилам, и его крик разнёсся по утреннему лесу так, что я вздрогнул, потому что за два часа бега и тишины привык к шёпоту и треску веток, а не к человеческому голосу на полную мощность:
– Вижу! Вижу их! Бегите!
Ворота начали открываться. Скрипнули петли, и створка пошла внутрь медленно, тяжело, и в просвете мелькнуло лицо Кирены, красное от натуги, потому что она тянула створку одна, а Горт бежал ко второй.
Двести метров до ворот. Сто пятьдесят.
– ЗА ВАМИ! – голос Дрена изменился. Он уже не кричал, а вопил, и в его вопле было то, что я слышал в голосах людей только дважды, когда привозили пациентов с множественными огнестрельными, и санитар в приёмном кричал «носилки!» так, что дрожали стёкла. – ПЯТНАДЦАТЬ! НЕТ – ДВАДЦАТЬ! С ВОСТОКА! ВЫХОДЯТ ИЗ ЛЕСА!
Я обернулся.
Они выходили из-под деревьев, как вода выходит из-за дамбы. Мужчины, женщины, дети. Два десятка фигур. Они выходили из-за стволов, из-за лоз, из-за завалов мёртвой древесины, и каждый шёл той самой марионеточной походкой.
Их глаза были чёрными. Все. Каждая пара. И все они улыбались. Зачем? Зачем сеть заставляет их улыбаться? Побочный эффект поражения лицевого нерва, или это сообщение, которое грибница транслирует тем, кто ещё жив? Смотрите. Мы были вами. Теперь мы улыбаемся, и вам не нужно бояться, потому что скоро вы тоже будете улыбаться.
Некоторых я узнал. Тяжёлые меховые куртки, характерные для горных деревень, обмотки из некрашеной кожи, широкие пояса с костяными пряжками. Каменная Лощина. Те шестеро, которых описывал Ормен, шестеро «которые не дошли». Только их было не шестеро, а намного больше, потому что с ними шли другие, те, кого Лощина потеряла раньше, те, кто вышел из деревни неделю или две назад и пропал в лесу, и лес их нашёл, и Мор их нашёл, и мицелий пророс в них, и теперь они шли домой.
Только домом был не Каменная Лощина – домом был Пепельный Корень, потому что в Пепельном Корне горел серебряный свет, который нужно погасить.
– Внутрь! – Кирена кричала, стоя у открытой створки, и её голос был не испуганным, а яростным – голосом женщины, которая потеряла сына и больше не позволит ничему прийти за теми, кого она считает своими. – Быстрее, лешие вас задери!
Тарек проскочил в ворота первым, прижимая мешок. Я за ним, на три шага позади, и створка захлопнулась у меня за спиной с грохотом, который разнёсся по двору, как удар колокола.
Горт навалился на засов. Кирена подпёрла створку бревном.
Я стоял, согнувшись, упираясь руками в колени, и мои лёгкие работали, как кузнечные мехи, втягивая и выталкивая воздух с хрипом, от которого Горт вытаращил глаза.
– Лекарь, ты чего? Лекарь⁈
– Жив, – выдохнул я. – Дай… минуту.
– Дрен! – крикнул я на вышку, не разгибаясь. – Сколько их?
Его голос упал сверху:
– Двадцать два. Нет, двадцать четыре, ещё двое вышли. Стоят. Не идут к стене. Стоят и… Лекарь, они улыбаются.
Я разогнулся.
Тарек сидел на земле у ворот, вытянув правую ногу.
Аскер стоял в дверях своего дома. Он не выбежал к воротам, а стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на меня, и на Тарека, и на закрытые ворота.
Я подошёл к нему. Ноги дрожали, в горле пересохло, и руки тряслись мелкой дрожью.
– Инъекция сделана, – сказал я. – Жила получила серебро, но она ответила – разозлила сеть. Обращённые придут не через три дня, Аскер. Они уже здесь.
Аскер посмотрел на частокол, за которым Дрен считал фигуры.
– Двадцать четыре, – повторил он.
– К утру будет больше – сеть стягивает их со всех сторон. Инъекция не ослабила «компас», она показала им, где я нахожусь.
Аскер молчал пять секунд. Его лицо не изменилось – ни мышца не дрогнула, ни одна складка не обозначилась на лбу.
– Трава? – спросил он.
– Восемнадцать стеблей. Хватит на полный курс для девочки и ещё на десять-двенадцать доз иммуностимулятора для жёлтых.
– Стены выдержат?
Я посмотрел на частокол. Брёвна, вбитые в землю, высотой два с половиной метра. Южный участок залатан свежими стволами, которые Бран поставил вчера. Обращённые – не звери, их тела не обладают сверхсилой, мицелий управляет мускулатурой грубо, без координации, и навряд ли мёртвая девочка или истощённый старик сломают стену, которую не сломала Трёхпалая. Но их двадцать четыре, и к утру будет больше…
– Не знаю, – честно ответил я. – Пока да, но на счёт завтра не уверен.
Аскер кивнул и повернулся к Кирене.
– Брёвна. Все, какие есть. Подпереть южную стену и западную. Бран! – крикнул он через двор, и его голос, хриплый и негромкий минуту назад, зазвучал так, что Горт рядом со мной вздрогнул. – Бран, слышишь⁈
– Слышу! – глухо из-за стены.
– Мобилизация. Все зелёные, кто может держать топор – рубить мёртвый лес вокруг лагеря, стаскивать к стене. Колья в землю перед частоколом. Если эти твари дойдут до стены, я хочу, чтобы между ними и нами было два ряда кольев и ров.
– До заката сделаю, – ответил Бран.
Аскер повернулся ко мне.
– Лекарь, сколько у тебя времени, чтобы сварить лекарство из этой травы?
– Шесть часов на экстракцию, ещё час на разделение фракций и фильтрацию.
– У тебя есть время до заката. Потом я жду тебя на стене, потому что ты единственный, кто чувствует этих тварей, не видя их глазами.
Я кивнул, взял мешок из рук Тарека и пошёл к дому Наро.
За стеной, в ста метрах от частокола, двадцать четыре фигуры стояли неподвижно, повернувшись к деревне. Их губы растянуты в улыбках, и их чёрные глаза смотрели не на стены, не на вышки, не на людей – они смотрели на меня, и я знал это, потому что чувствовал их взгляд через подошвы ботинок.
Ребят, очень сильно не хватает ваших лайков, прошу вашей поддержки!
Глава 6
Восемнадцать стеблей серебристой травы лежали на столе Наро, и от них шёл жар, который я чувствовал ладонями, ведь каналы, расширенные контактом с Жилой, превратили мои руки в термометры. Каждый стебель отдавал тихое, ровное тепло, и в этом тепле была сконцентрирована энергия аномалии, которая питала траву месяцами.
Я развернул тряпицу и начал сортировать. Стебли толще мизинца в первую кучку, для основной мацерации. Тонкие, с обилием мелких листочков во вторую, для экспресс-экстракта. Сок на срезах уже подсох серебристой коркой, и запах стоял такой, что у Горта, сидевшего в углу над банкой с пиявками, слезились глаза.
– Лекарь, а чё они так воняют-то? – он шмыгнул носом, не отрываясь от работы. – В прошлый раз так не было.
– В прошлый раз трава была слабее. Жила усилилась, значит, и трава впитала больше. Считай, что запах – это концентрация. Чем сильнее пахнет, тем лучше работает.
– А-а-а, – протянул он с видом человека, который запоминает не объяснение, а вывод. – Значит, ежели не воняет, то дрянь?
– Примерно, да.
Горт кивнул и вернулся к своим пиявкам, прижимая мембрану из оленьей шкуры к горлышку банки. Он работал молча, сосредоточенно, и его пальцы, огрубевшие от топора и лопаты, двигались с аккуратностью, которой я не ожидал от него месяц назад. Пиявка присасывалась к мембране, выделяла секрет, Горт ждал положенные тридцать счётов, снимал её, переносил в чистую воду, подставлял следующую.
Третья пиявка не присосалась. Горт подержал её над мембраной, повернул, попробовал снова. Тело обмякло, провисая между пальцами, как мокрая верёвка.
– Сдохла, – сказал он тихо и отложил в сторону, на тряпку, где уже лежали две такие же.
Я посмотрел на банку. Из девятнадцати пиявок, оставшихся после вчерашнего доения, три были мертвы, а ещё четыре вяло шевелились на дне, не реагируя на тепло мембраны.
– Сколько рабочих? – спросил я, хотя уже знал ответ.
Горт пересчитал, тыкая пальцем в каждую.
– Двенадцать шевелятся. Из них, – он наклонился ближе, – четыре тощие – может, и не дадут ничего. Восемь нормальных.
– Доишь восемь. Тощих не трогай, пусть отъедаются.
– На чём? Мяса-то нету свежего. Они ж кровь жрут, а не траву.
Он прав. Пиявкам нужна кровь, а свежей у нас не было, ибо последнего оленя забили на приманку для Трёхпалой, а дичь из леса перестала приходить к водопою, когда вода начала отдавать железом.
– Свою дам, – сказал я. – Полпальца надрезать, в банку опустить – пусть кормятся.
Горт поднял голову и посмотрел на меня так, как смотрят люди, когда слышат что-то одновременно разумное и безумное.
– Лекарь, тебе ж самому крови-то не хватает. Сердце и так…
– Сердце и так работает лучше, чем вчера. Полпальца – это капля. Пиявки выживут, а без них через три дня мне нечем будет лечить жёлтых.
Он помолчал, потом кивнул и вернулся к работе. Через час на столе стояли одиннадцать склянок гирудина – на три меньше, чем вчера. Ресурс таял, как лёд на жаровне.
Я нарезал стебли серебристой травы на кусочки длиной в фалангу и выложил первый слой на дно горшка, поверх оленьего жира, который Горт растопил ещё до рассвета. Жир был жидким, прозрачным, с лёгкой желтизной, и когда кусочки стеблей легли на его поверхность, они зашипели. Серебристый сок, выходивший из срезов, вступил в реакцию с жиром, и на поверхности поплыли мутные разводы.
Температура критична. Слишком горячо – разрушатся активные соединения, слишком холодно – жир не возьмёт в себя действующее вещество. Шестьдесят-семьдесят градусов – идеальное окно. В прошлый раз я определял его, опуская палец на секунду. Сейчас мне не нужно окунать палец. Я поднёс ладонь к горшку на расстояние ладони и почувствовал тепло так отчётливо, будто кто-то нарисовал мне на коже температурную карту.
Передвинул горшок на полпальца правее, выравнивая нагрев. Жир мутнел, обогащаясь серебристым экстрактом, и запах стал таким плотным, что дышать приходилось через тряпку, повязанную на лицо.
Через стену, из-за частокола, доносился стук топоров. Бран командовал своими бригадами, и его голос пробивался сквозь брёвна, как через бумагу.
– Левее, левее бери! Да не туда, бестолочь, левее, говорю! Вон, видишь бревно гнилое? Рядом с ним копай, там земля мягше!
Ответ был неразборчивым. Голоса зелёных, мобилизованных вчера, сливались в ровный рабочий гул. Лопаты скрежетали по камню. Кто-то ругался, кто-то кашлял. Бран рыл ров перед южным участком частокола, самым слабым местом, где стена подпиралась свежими стволами и держалась скорее на удаче, чем на инженерном расчёте.
Горт убрал мёртвых пиявок и стал мыть банки. Его движения были уверенными, почти механическими, ведь он знал последовательность, знал, зачем каждый шаг, и делал это без моих подсказок.
В дверь постучали. Точнее, в дверной косяк ударили кулаком, так как в деревне это считалось стуком.
– Лекарь! – голос собирателя – молодого парня из зелёных, чьё имя я так и не запомнил. – Принесли, чё просил!
Я кивнул Горту и вышел. На крыльце стояли двое с мешками через плечо, красные от пота. Они шмякнули мешки на землю, и из горловин посыпалось: связки ивовой коры, комья белого мха, серые угольные чурбаны, горсть глинистых камней.
– Вот, – парень вытер лоб. – Коры набрали у ручья, мха с северной стороны, уголь Бран дал из своих запасов. И ещё…
Он полез в мешок и вытащил три ветки длиной с локоть. Я взял одну и повернул к свету.
Листья были плотные, восковые, тёмно-зелёные с отчётливыми красноватыми прожилками, которые расходились от центральной жилки, как русла рек на карте. Я надломил лист. Из среза выделился густой, тягучий сок цвета тёмного янтаря, и его было много.
Запах ударил в нос. Горечь, плотная и глубокая, и под ней что-то смолистое, почти хвойное, но с металлической ноткой, которой у хвои быть не должно.
– Где нашли? – спросил я, не отрывая взгляда от ветки.
– У восточного склона, где камни жёлтые. Она прям из трещины росла, между корней. Три куста, вот, по ветке срезали.
Я покатал каплю между пальцами. Сок не сох на воздухе, а оставался липким, густым. Поднёс к носу и горечь усилилась, и под ней проступило ещё что-то терпкое, дубильное, как крепкий чай, заваренный втрое.
Ни в записях Наро, ни в моей памяти ничего подобного не всплывало. Это новое растение – не серебристая трава, не ива, не тысячелистник. Что-то, выросшее на границе здоровой и больной зоны, в трещине между камнями, куда проникали и здоровые, и отравленные корни.
– Горт, – позвал я. – Черепок чистый.
Он принёс. Я обмакнул палочку в сок и написал угловатыми знаками Наро, которые освоил за последние недели: «Красножильник. Восточный склон, жёлтые камни. Сок янтарный, густой, не сохнет. Горечь + смола + металл. Свойства неизвестны. Тест: капля на ослабленный мох, наблюдать 12 часов».
Отложил ветки на отдельную полку, подальше от основного сырья. В алхимии неизвестное вещество – это не подарок, а мина, и пока я не пойму, что оно делает, оно останется в карантине.
Вернулся к горшку. Мацерация шла ровно: жир вобрал первую партию серебра, поверхность мутнела, и температура держалась стабильно.
Через полчаса за стеной послышались шаги – не рабочая возня, а одинокая поступь, тяжёлая, медленная. Потом стук по бревну три раза, и голос Кирены:
– Лекарь, ты тут?
Я подошёл к щели в стене. Кирена стояла снаружи, по эту сторону, с куском вяленого мяса в руках.
– Для красных, – сказала она. – Последний кусок. Больше нету.
Я принял мясо через щель – жёсткое, тёмное, просоленное до хруста.
– Спасибо, Кирена.
Она не ушла. Стояла, глядя мимо меня, куда-то в глубину дома, где Горт стерилизовал инструменты и пар поднимался от кипящей воды.
– Девочка, – начала она, и голос дрогнул на первом слоге, а потом выровнялся. – Та, с глазами. Она ещё человек?
Я знал, о ком она спрашивала.
– Наполовину, – ответил ей.
Кирена промолчала. Её пальцы впились в дерево рядом с щелью, побелев на костяшках.
– В Корневом Изломе, – заговорила она наконец, и её голос стал глуше, будто она пересказывала не слухи, а то, что видела во сне и пыталась забыть. – Лайна сказывала… целая деревня встала и пошла. Все: дети, бабы, старики. Встали среди ночи, как по команде, и пошли. Шли и улыбались. Босиком, по камням, по грязи. Тарек видел следы на тропе – сотни босых ног, все в одну сторону – на восток.
Я смотрел на неё и чувствовал, как пересчитывается арифметика в голове. Двадцать четыре обращённых за стеной – это то, что мы видели. Но «сотни босых ног» – это не двадцать четыре и не шестьдесят. Это масштаб, при котором мой серебряный экстракт, мои одиннадцать склянок гирудина, мой горшок с плесенью и мои руки были каплей в море.
– Кирена, – сказал я. – Сколько деревень между нами и Изломом?
– Три. Каменная Лощина, Сухой Лог и Дубровник. Это если по тропе. Ежели по лесу, то ещё хуторки есть, два или три, я толком не знаю.
– Сколько народу?
Она задумалась, шевеля губами.
– В Лощине было сорок с лишком. В Логе под полста. В Дубровнике меньше – может, тридцать. Хуторки где-то по пять-семь голов. Итого… – она посчитала на пальцах. – Полторы сотни, не менее.
Полторы сотни потенциальных обращённых. Минус те, кто умер от Мора без обращения, минус те, кто успел уйти. Но даже если обратилась треть – это армия, которую частокол не остановит.
– Спасибо, Кирена, – повторил я. – Иди к своим.
Она кивнула и ушла, не оглядываясь. Её спина была прямой, как древко копья.
К полудню экстракт был готов.
Я снял горшок с углей, процедил через двойной угольный фильтр. Запах из невыносимого стал просто очень сильным: концентрированная мята с ударом горячего железа.
Концентрация из восемнадцати, и растения были мощнее, напитанные усилившейся аномалией. Если старый экстракт заставлял мицелий отступать из мелких сосудов, то этот должен был бить глубже.
Разлил в четыре склянки – четыре полных дозы для девочки. И ещё шесть-восемь профилактических из оставшегося для жёлтых, у кого тональность крови начала двоиться.
Горт посмотрел на склянки с почтением, с которым деревенские смотрят на дорогое оружие.
– Этого хватит? – спросил он.
– На сегодня и завтра, а дальше посмотрим.
Он не стал переспрашивать.
…
Я подошёл к щели в южной стене с первой склянкой усиленного экстракта, когда солнечный свет, пробивавшийся сквозь кроны, лежал на земле короткими полуденными пятнами.
Дагон ждал. Он всегда ждал. Я протянул склянку через щель и начал объяснять:
– Восемь раз по губам. Не шесть, как раньше, а восемь. Пауза между каждым по двадцать пять счётов. После восьмого двести счётов ожидания. Не давай ей пить, пока не пройдёт время – вещество должно впитаться через слизистую, а не размываться водой.
Дагон взял склянку и повторил инструкцию слово в слово, без ошибок. Этот навык он выработал за дни карантина: слушать один раз и запоминать, потому что переспрашивать через стену – потеря времени и нервов.
– Начинай, – сказал я. – Я смотрю.
Он ушёл вглубь лагеря к навесу, где лежала девочка. Я опустился на колени, прижал левую ладонь к корню, торчавшему из-под фундамента стены, и замкнул контур. Водоворот в солнечном сплетении раскрутился на третьем выдохе, и витальное зрение активировалось мягко, без рывка.
Мир изменился. Стена между мной и лагерем стала полупрозрачной.
Дагон наклонился над ней. Его палец мазнул по губам ребёнка первый раз. Серебряная капля вспыхнула на фоне бурого, как искра на угле, и начала расползаться. Через слизистую в капилляры, из капилляров в кровоток, и вот уже тонкая серебристая нить побежала по сосудам, набирая скорость.
Второй раз. Третий. Четвёртый.
На пятом экстракт дошёл до периферии. Мицелий в мелких сосудах предплечий и кистей отреагировал мгновенно, нити скрутились, сжались, как щупальца медузы, которую ткнули горячей палкой. Чернота на руках девочки, которую я наблюдал через витальное зрение, начала менять оттенок: от глянцево-чёрного к тёмно-бурому, потом к синюшному.
Шестой. Седьмой. Восьмой.
Волна серебра хлынула к голове. Прошла подключичные артерии, вошла в наружные сонные, ударила по сетке капилляров в основании черепа, и каждый удар отгонял мицелий дальше вглубь, как прилив отгоняет мусор от берега.
И добралась до кокона.
Клубок мицелия на гипоталамусе, размером с фасолину, принял удар серебра и сжался. Серебро обтекало его, заливало пространство вокруг, убивало отдельные нити, которые ещё цеплялись за окружающие ткани, но сам кокон держался – плотный, компактный, непроницаемый, как жемчужина в раковине, которую моллюск создал вокруг занозы.
Я разорвал контакт с корнем и выдохнул.
Девочка открыла оба глаза.
Правый глаз – карий, ясный, с тем влажным блеском, который бывает у детей после плача или долгого сна. Левый всё ещё чёрный, но уже не гладкий: по его поверхности побежали тонкие серебристые прожилки, как трещины на льду – следы экстракта, добравшегося до глазного яблока.
Отец стоял над ней, не шевелясь.
«Папа», – сказала девочка правой стороной рта, и голос был тонким, сиплым, голосом ребёнка, который не говорил несколько дней.
Отец опустился на колени. Его рука потянулась к её лицу, но замерла на полпути – боялся дотронуться.
Потом левая сторона рта девочки дёрнулась. Губы сложились в форму, которой шестилетний ребёнок не складывает – слишком чёткую, слишком взрослую, как будто за мышцами стоял другой оператор, привыкший к другому аппарату.
«Сухой Лог», – произнесла девочка, и интонация не принадлежала ей.
Голос тот же, детский, высокий, но ритм, ударения, паузы – всё было чужим. Так читают вслух текст на незнакомом языке, выговаривая каждый слог отдельно, без понимания.
Отец отшатнулся. Ормен, стоявший у навеса с миской в руках, обернулся так резко, что миска вылетела из пальцев и ударилась о камень.
– Чего она сказала? – его голос изменился за полсекунды – из бытового стал хриплым и плоским, как голос человека, которому наступили на горло.
«Сухой Лог», – повторила девочка. Левый глаз смотрел не на отца, не на Ормена, а сквозь стену, сквозь брёвна, на восток, где в десятках километров пульсировали подземные нити мицелия. – «Сорок три. Идут».
Ормен не двинулся. Стоял, глядя на девочку, и его лицо из загорелого стало серым, будто кто-то за секунду вытянул из него всю кровь. Костяшки правой руки побелели – он сжимал кулак так, что ногти впивались в ладонь.
Сухой Лог – его деревня. Сорок три – скорее всего, число людей, которых он оставил, когда взял Нэллу и ушёл к Пепельному Корню.
Я прижал ладонь к корню, снова замкнул контур. Кокон в мозге девочки пульсировал слабо, ровно, на той же частоте, что и обращённые за стенами деревни. Он потерял контроль над телом, но сохранил связь, и теперь информация из грибной сети проходила через уцелевший узел, как радиосигнал через антенну, и выходила через речевой аппарат, который мицелий ещё контролировал через левый лицевой нерв.щ
Девочка была приёмником.
– Ормен, – позвал я через стену. – Ормен, послушай меня.
Он не отреагировал – смотрел на девочку, и я видел, как его грудь ходит ходуном – короткие, рваные вдохи, на грани паники.
– Ормен! – громче, жёстче. – Она не знает, что говорит. Она повторяет то, что передаёт сеть. Как эхо. Понимаешь? Это не её слова.
Он сглотнул. Кадык на его шее дёрнулся вверх-вниз.
– Сорок три, – повторил он хрипло. – Все? Все сорок три?
Я не мог ответить. Не знал, означает ли «сорок три идут», сорок три обращённых, или сорок три живых, или что-то ещё. Сеть передавала числа и направления, как передаёт координаты военный штаб, но без контекста число могло значить что угодно.
– Не знаю, – сказал я честно. – Но запишу каждое слово, которое она скажет. Может быть, это даст нам карту их движения.
Ормен отвернулся. Прошёл к краю лагеря, встал лицом к лесу и стоял так минуту, две, три, не шевелясь.
Я достал чистый черепок и написал: «Сухой Лог. 43 обращённых. Направление – восток. Девочка – приёмник сети. Экстракт подавил моторику мицелия, но не связь. Кокон жив, функционирует как ретранслятор».
Дагон сидел рядом с девочкой и держал её за правую руку. Левая рука ребёнка лежала поверх шкуры, и пальцы на ней были бурыми, с подсыхающими корками на месте некроза, но костяшки порозовели, так как кровоток выше запястья восстанавливался.
Потом через лагерь, из-за навеса жёлтых, донёсся кашель – влажный, булькающий, с тем хрипом, который слышал сотни раз в реанимации и который означает одно: жидкость в лёгких. Я вытянул шею и посмотрел через щель.
Женщина с грудным ребёнком сидела на земле, согнувшись, и кашляла в тряпку. Тряпка была бурой.
Лайна уже бежала к ней, придерживая подол. Опустилась рядом, прижала пальцы к шее женщины, считая пульс по тому методу, которому я обучил её три дня назад.
– Сто десять! – крикнула она мне. – Нитевидный, чуть слышно!
Я замкнул контур. Витальное зрение показало то, чего боялся: тональность крови женщины изменилась за ночь. Вчера она была ровная, с лёгким двоением на верхних нотах – стандартная жёлтая зона. Сегодня уже появились тромбы в лёгочных артериях, которых двенадцать часов назад не было. Бурые сгустки, перекрывающие мелкие ветви, как заторы на реке. Правое лёгкое работало на треть, ведь нижняя доля уже не снабжалась кровью.
Она перешла из жёлтой зоны в красную за двенадцать часов. Не за трое суток, как я рассчитывал, а за ночь. Мор ускорялся, либо концентрация в воде выросла, либо что-то изменилось в самой сети, и болезнь, получив подпитку от усилившейся Жилы, перешла на другую скорость.
– Лайна! Гирудин, одна склянка, по губам, как с Миттом! И ивовый отвар сразу после! Быстро!
Лайна метнулась к запасам. Дагон, не дожидаясь команды, забрал младенца из рук женщины – ребёнок закричал тонко и пронзительно, и этот крик резанул по нервам так, как не резал ни один звук за всё время в лагере.
Младенец чист, я проверил – его тональность ровная, чистая, с тем звонким обертоном, который бывает только у совсем маленьких, чья кровь ещё защищена материнскими антителами. Но мать…
Женщина перестала кашлять, откинулась на шкуру и закрыла глаза. Лайна намазала ей губы гирудином осторожно, аккуратно, как я учил. Потом дала отвар. Женщина глотала с трудом, и половина стекала по подбородку, но хоть что-то попало внутрь.
Я просидел у щели до вечера, контролируя её состояние через контур. Гирудин замедлил тромбообразование, но не остановил, ведь новые сгустки формировались медленнее, однако формировались, и каждый час правое лёгкое теряло ещё немного живой ткани. Тональность крови глохла, как глохнет струна, на которую давят пальцем. К закату она стала почти неслышной.
Женщина пришла в сознание один раз ближе к сумеркам. Лайна сидела рядом, держала её за руку, и женщина повернула голову и прошептала что-то, что я не расслышал через стену. Лайна наклонилась ближе, и её лицо, которое за эти дни стало старше на десять лет, не дрогнуло ни единой мышцей. Она просто сжала руку женщины и кивнула.
Потом женщина закрыла глаза и больше не открыла их.
Бран пришёл за телом через час. Молча, не спрашивая, он завернул тело в шкуру, поднял на руки и понёс к ямам, вырытым за восточной стеной лагеря.
Младенец кричал на руках чужой женщины из зелёных, которая вызвалась кормить. Крик был тонким, монотонным, без пауз, как сигнал тревоги, который никто не может выключить. Он проникал через стену, через брёвна, через щели, и висел над двором Пепельного Корня, как дым над костром, и я слушал его, сидя на крыльце дома Наро, и считал удары собственного пульса.
Горт вышел на крыльцо и сел рядом, подтянув колени к груди. Он не спрашивал, что случилось, ибо младенческий крик говорил сам за себя. Посидел минуту, потом встал и ушёл внутрь, и через стенку я услышал, как он заливает кипятком склянки, готовя завтрашний комплект. Без команды, без напоминания.
Сумерки сгустились быстро, как всегда под кронами: полумрак перешёл в темноту за какие-то полчаса, и двор Пепельного Корня погрузился в тот особый ночной мрак, когда единственными источниками света остаются угли в очагах и тусклые пятна биолюминесцентных наростов на стволах, мерцающих зеленоватым, как больничные индикаторы в выключенной палате.
Я поднялся, размял ноги и пошёл к южной стене.
Опустился на землю, скрестил ноги, положил левую ладонь на корень и закрыл глаза.
Контур замкнулся на втором вдохе.
Направил поток к сердцу. Привычный маршрут: из ладони по левому предплечью, через плечо, вниз по грудной стенке, и вот он рубец. Фиброзная ткань на стенке левого желудочка – мой вечный спутник, моя ахиллесова пята, мой таймер обратного отсчёта.
Только сегодня он отозвался иначе – ровной пульсацией, ритмичной, синхронной с ударами сердца.
Рубец был жив, но края – пограничная зона шириной в два-три миллиметра – работали. Они были частью органа, пусть слабой, пусть нестабильной, но функционирующей, и каждый сердечный цикл включал их в общее усилие, и сердце, получив эту дополнительную площадь сокращения, билось чуть сильнее, чуть увереннее, чуть ровнее, чем вчера.
Я оторвал ладонь от корня.
Контур оборвался. Внешняя подпитка прекратилась, и водоворот остался один, на собственной инерции, как колесо, которому перестали помогать педали.
Двенадцать минут ровно и только тогда контур начал затухать. Покалывание стало отчётливым, водоворот потерял устойчивость, и я почувствовал, как поток распадается на отдельные нити, истончается, тает.
Я положил ладонь обратно на корень, но не для культивации, а для сканирования. Водоворот мне для этого не нужен: достаточно контакта и лёгкого расширения восприятия.
Корневая сеть ответила хриплым, болезненным шёпотом. Здоровые участки, что ещё оставались к западу и северо-западу от деревни, пульсировали медленно, тяжело, как пульсирует сердце уставшего человека. Восток молчал. Юг жутко хрипел.
И в этом хрипящем фоне проступали маячки. Двадцать четыре пульсирующих точки вокруг деревни.
Обращённые были на месте. Я чувствовал их через подошвы, через корень под ладонью, через саму землю, которая передавала их вес и положение с точностью, недоступной глазам в темноте.
Но что-то изменилось.
Я не сразу понял, что именно. Маячки горели на тех же позициях, что и днём, периметр деревни, от ста до ста пятидесяти метров от частокола. Пульс тот же, частота та же, синхронность та же – всё на месте. И всё-таки что-то было не так – какой-то новый обертон в сигнале, которого я не слышал утром.
Вслушался глубже, расширяя контакт, как расширяют диафрагму стетоскопа, чтобы уловить шум, скрывающийся за основным тоном.
И понял.
Они были ниже.
Утром маячки стояли вертикально: две ноги на земле, тело вверх. Сейчас центр масс каждого маячка сместился вниз, ближе к земле, и контур сигнала изменился – вместо вертикальной линии каждый маячок стал горизонтальной кляксой, распластанной по поверхности.
Они на коленях.
Все двадцать четыре.
Я напрягся, вжимая ладонь в корень, выдавливая из контакта максимум информации, и корневая сеть, кряхтя и хрипя, дала мне ещё один слой: вибрацию – мелкую, ритмичную, идущую от каждого.
Руки!
Сорок восемь рук, погружённых в землю, двигались синхронно. Скребли, рыхлили, выгребали грунт. Один гребок в две секунды – точно, ритмично, как работают поршни в двигателе, и каждый гребок отзывался в корневой сети микровибрацией, которую я улавливал через ладонь на корне.
Холод прошёл по позвоночнику.
Я вскочил, и колени подогнулись, но устоял, схватившись за бревно стены, и крикнул:
– Дрен! – голос вышел хриплым, сорвался, я откашлялся и крикнул снова: – Дрен, что ты видишь⁈
С вышки ответили не сразу – две секунды тишины, потом скрип досок, потом голос, хриплый и срывающийся – голос человека, который только что смотрел в темноту и увидел то, чему не хотел верить:
– Копают! Лекарь, они копают! Все разом! Как кроты, руками в землю, и гребут!
Я развернулся и побежал через двор. Ноги слушались плохо, но я бежал, и каждый шаг по утоптанной земле отдавался в ладонях отголоском того, что творилось за стеной.
– Аскер! – мой крик разорвал ночную тишину двора, и из трёх домов одновременно выглянули лица: Горт из-за двери Наро, Кирена из-за угла, кто-то из зелёных с навеса. – Аскер, они копают!
Дверь дома старосты открылась, и Аскер вышел на крыльцо. Он не спал – одет, подпоясан, в руке масляная лампа, которая качнулась и бросила на его лысую голову рыжие блики. Его глаза нашли меня в темноте мгновенно.
– Где?
– Везде. Все двадцать четыре опустились на колени и роют землю у основания частокола. Подкоп, Аскер. Не штурм, а подкоп. Они подрывают фундамент.








