Текст книги "Гракх Бабеф"
Автор книги: Павел Щеголев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Бабёф выступил против Каррье, потому что видел в нем одного из наиболее видных представителей павшего режима диктатуры. В листовке «Хотят спасти Каррье» Бабёф разоблачает план сообщников Каррье, состоящий в том, чтобы запугать трибунал и принудить его оправдать Каррье под предлогом, что проводимый им террор был нужен для спасения родины.
Бабёф однако не довольствуется перспективами простой казни для Каррье. Казнь эта должна быть особо мучительной. «Все требуют смерти Каррье, она цель всеобщих желаний, она необходима для спасения республики… Быть может, в соответствии с положениями философии и политики будет правильно потребовать особого рода казнь для этого чудовища, для этого врага человеческого рода… Нет, для таких выродков недостаточно одного удара гильотины. Тени их жертв восстанут против столь незначительного жертвоприношения…»
К темам, связанным с делом Каррье, Бабёф вернулся в брошюре «Жизнь и преступления Каррье», появившейся не раньше, чем в конце фримера. В этой брошюре воспроизведены обычные нападки на Каррье и на весь террористический режим, сдобренные фантастическими разоблачениями, заимствованными из брошюр некоего Вилата. Вилат этот, агент Робеспьера и присяжный революционного трибунала, арестованный еще накануне 9 термидора, сидя в тюрьме, написал, чтобы добиться реабилитации в глазах термидорианцев, несколько «разоблачительных» памфлетов: «Секретные причины революции 9 и 10 термидора», «Продолжение секретных причин» и т. д. В них Вилат приписал Робеспьеру чудовищный план физического истребления значительной части французского народа как богачей, так и бедняков, в целях нового распределения собственности. Столкнувшись с несоответствием между производительностью французской почвы и потребностями ее населения, Робеспьер будто бы решил выйти из этого затруднения путем уничтожения избыточного населения. Вилат выдает при этом Робеспьера за чистого «аграрианца». Передавая выслушанное им якобы из уст самого Робеспьера суждение о Гракхах, Вилат, например, пишет: «Идея аграрной системы – вот искра, промелькнувшая в этой сцене, чтобы осветить потемки, в которых я бродил». Террор и был, по мнению Вилата, средством к осуществлению аграрной системы и «черного передела». В разоблачениях Вилата было несомненно зерно истины. Вантозовские законы, предусматривавшие конфискацию имущества врагов революции и распределение его среди нуждающихся партриотов, выражали эгалитарные устремления якобинцев и должны были стать шагом вперед на пути имущественного уравнения и общего увеличения числа мелких собственников.
Однако мы знаем уже, что вантозовские законы дают лишь одну сторону политики, проводившейся якобинцами весной 1794 года, что их эгалитаризм отличался половинчатостью, непоследовательностью и что, наконец, робеспьеристы оказались не в силах добиться проведения их в жизнь.
Все прочее оставалось, конечно, чистейшей фантазией Вилата. В угоду новым господам положения он размалевывал Робеспьера под людоеда и «аграрианца». Бабёф принял на веру вилатовские разоблачения, но перестроил вытекавшую из них критику робеспьеровского режима сообразно собственным своим убеждениям. Бабёф критикует Робеспьера не за эгалитаризм, не за аграрианство, а за подавление демократии, проведение политики террора и стремление произвести перемещение собственности исключительно в интересах укрепления режима диктатуры. Сам Бабёф подчеркивает, что он не намерен осуждать ту часть политического плана Робеспьера, которая относится к взиманию пособий с богатых в пользу детей и родственников защитников отечества. Он уделяет место беглому изложению своих политических воззрений. «Я говорю (хотя бы это показалось похожим на систему Робеспьера), что земля должна обеспечивать существование всех членов государства, все равно – сражаются они или нет; я говорю, что когда в государстве меньшинству удалось захватить в свои руки поземельную и промышленную собственность, когда она держит во власти большинство населения и пользуется своей силой для того, чтобы ввергать его в состояние нужды, мы должна признать, что такой монопольный захват мог создаться только благодаря дурным государственным учреждениям; а в таком случае… авторитет закона должен осуществить переворот, направленный к конечной цели разумного государства, созданного общественным договором: все должны иметь достаточно и никто не должен иметь слишком много. Если таковы были намерения Робеспьера, то он в этом отношении выказал себя настоящим законодателем».
Обеспечение за всеми трудящимися необходимых предметов потребления, равенство в воспитании, помощь нетрудоспособным, – вот, по мнению Бабёфа, предпосылки внутреннего мира и спокойствия. В противном случае, когда чаша переполнена, когда народная масса, лишенная продовольствия, изголодалась, природа (а она всегда была справедлива) прорывает все плотины, – тогда-то скрытая вражда, которая всегда существует между эксплуататорами и угнетенными, вспыхивает с внезапной силой и опрокидывает все препятствия.
Точно так же и Каррье нельзя обвинять за то, что он устанавливал налоги на богачей, таксировал продукты и наделял неимущих землей эмигрантов. Совсем иначе обстоит дело с политическими методами якобинцев и вообще с режимом «революционного правительства». В нем «следует искать причину всех зол». «Что такое максимум, продовольственная комиссия и все эти захваты? Это первый шаг к переходу всей собственности в руки правительства. Что такое гильотинирование богатых и конфискация под всяким предлогом? Это второй шаг на том же пути».
Даже максимум берется здесь под подозрение, хотя вообще Бабёф никогда не причислял себя к его врагам. Много места в брошюре уделяется войне с Вандеей, но Бабёф обнаруживает полное непонимание ее истинных причин, полное незнание самой социальной природы гражданской войны. Он склонен полагать, что наличие нескольких агитаторов предотвратило бы всякую возможность столкновения. Он взваливает на революционное правительство ответственность за все вандейские эксцессы. Он доходит до того, что обвиняет робеспьеристский Комитет общественного спасения в лице Барера в сознательном желании довести Париж путем организации систематической голодовки до восстания и затем совершенно разрушить его «по примеру Лиона». Он приписывает себе самую почетную роль в деле разрушения этого комплота во время своей службы в продовольственной комиссии. Все это крайне несерьезно, крайне легковесно. Обвинение Робеспьера в попытке разрешить мальтузианскую, как сказали бы мы теперь, проблему путем «хладнокровного истребления» излишней части населения кажется нам самым фантастическим вздором, какой только мог бы взбрести на ум публицисту, даже настроенному враждебно в отношении якобинцев, и самая брошюра Бабёфа производит впечатление какого-то кошмара на политические темы, порожденного хаосом термидора.
Так или иначе, но до самого конца 1794 г. Бабёф задержался на том этапе своей политической биографии, когда для него оставались характерными эгалитаризм, приверженность к демократии, резко отрицательное отношение к режиму якобинской диктатуры. По всем этим линиям, как мы видели, он смыкался с осколками эбертистов и «бешеных». Бабёфу еще предстояло проделать путь от формальной демократии к революционной диктатуре, от аграрного закона к коммунизму, от электорального клуба к «заговору равных».
4
Между тем крепнущий поток политической реакции беспощадно смывал людей, учреждения, законодательство и нравы революционной эпохи. Париж оказался во власти буржуазной реакции, олицетворенной распущенной золотой молодежью Фрерона, купеческими сынками, бульварными щеголями в высоких воротниках, длиннополых сюртуках и с дубинками в руках. Париж, суровый Париж спартанских нравов и якобинской диктатуры, превратился внезапно в город продажных женщин, головокружительных мод и бесстыдного прожигания жизни. Бешеная жажда наслаждений охватила и правящие круги, и «бывших» людей, переживших эпоху господства «неподкупного Робеспьера». «Мало того, – жаловался Бабёф, – что дерзкое распутство атакует меня на каждом шагу; ему разрешают, помимо этого, открыто предлагать мне, моему несовершеннолетнему сыну каталоги с адресами самых позорных притонов, с описанием талантов каждой уличной Венеры…» Эти уличные Венеры на верхах становились куртизанками большого жанра. Они выходили из разных слоев. Дочь испанского банкира Тереза Кабаррюс, разведенная маркиза де Фонтенэ, Розалия де Борнэ, вдова гильотинированного офицера-аристократа, жена банкира Рекамье, актрисы Солье и Конта, – вот имена главнейших из них. Особенно знаменитой была Кабаррюс, обвенчавшаяся в конце 1794 года гражданским браком с Тальеном. «Она проходит, – писала одна из бульварных газет, – и ей аплодируют, как будто она спасла республику; и как будто для спасения республики достаточно иметь испанскую фигуру, нежную кожу, прекрасные глаза, благородную походку, любезную улыбку, греческий костюм и голые руки».
Та же газета уверяла своих читателей, что чудеса роскоши, концерты, певец Гара и прекрасная гражданка Тальен «занимают парижан гораздо больше, чем все вопросы продовольствия, вместе взятые». Остается только удивляться неумному самодовольству термидорианского листка и равнодушному цинизму, с которым он отождествлял золотую молодежь и завсегдатаев полусветских салонов со «всеми» парижанами. Но такова уже была психология победившей крупной буржуазии и ее борзописцев.
На самом же деле уже со второй половины декабря 1794 г. продовольственный вопрос начал играть доминирующую роль в быту парижского населения. За отменой максимума, декретированной Конвентом 24 декабря 1794 г., последовал конвульсивный скачок цен. Рост дороговизны заставлял сожалеть о временах максимума чуть ли не на следующий день после его отмены. «Пока не обуздают свободу торговли, – говорили на улицах, – мы останемся несчастными, потому что с упразднением максимума торговцы продают свои товары по тем ценам, по каким им заблагорассудится». Теперь, после снятия всех преград, поток спекуляции стал охватывать все больше и больше слои населения. «С тех пор как упразднены максимум и реквизиции, – читаем мы в одной парижской газете, – весь свет занялся коммерцией. Не думайте, что вы найдете все вам необходимое у оптовика, у крупного торговца, в больших магазинах, в просторных лавках; войдите лучше в любой дом, подымитесь на третий или четвертый этаж: вам покажут съестные припасы, сукна, полотно или какой-нибудь другой товар, с вас спросят втридорога и вам с бесстыдством ответят: «Ведь я не купец, я и не собираюсь заниматься продажей; это вы, хотите купить у меня и поэтому должны платить». Но все это не есть еще признак изобилия, так как, хотя и продают во многих местах, товаров все же не хватает…» Газета далее указывает на роль перекупщиков, – прежде чем попасть к потребителю, всякий продукт проходит через целую цепь перекупщиков, так что, например, сахар, стоивший 20 су, продается теперь за 12 и 13 ливров. На каком уровне остановится это «ужасающее вздорожание цен на съестные припасы?» – спрашивает газета. Особенно губителен дровяной кризис. Холодная зима усугубляет тяжелые последствия дороговизны. Обитатели окрестностей Парижа, видя, что дрова покупаются по любой цене, занимаются опустошением лесов.
Причина надвигавшегося голода крылась таким образом всецело в экономической политике, проводившейся термидорианцами. Это был голод «посреди изобилия», как любили тогда выражаться, поразивший исключительно низшие классы общества – пролетариат и пролетаризующуюся часть мелкой буржуазии. Продукты, имевшиеся на-лицо, мясо и овощи, которыми завалены были парижские рынки, кондитерские изделия, под которыми ломились витрины магазинов, – все это было абсолютно недоступно подавляющему большинству парижского населения. Париж больше чем когда-либо становился городом резких контрастов. В то время, когда в центральных его кварталах веселилась и прожигала жизнь веселящаяся термидорианская буржуазия, рабочие предместья, посаженные на нищенски голодный паек, корчились в муках голода. Начались случаи голодной смерти, произошел ряд самоубийств, вызванных голодом. «О, как мало в нас подлинного духа братства! – писал один термидорианский листок, напуганный перспективами нового восстания рабочих предместий… – Там бедняк делит со своей семьей кусок черного хлеба, а здесь, на столе богача, сверкает молочной белизны хлеб, выпеченный из нежной пшеницы, купленной по баснословной цене…»
Немудрено, что тон «Народного трибуна», возобновленного 18 декабря (28 фримера), становился все более и более резким. Нравы и быт термидорианского Парижа – вот что прежде всего вызывает возмущение Бабёфа, а это приводит его к сопоставлению распущенности и продажности термидора с суровым, закаленным в гражданских добродетелях духом революционного режима. При этом режиме на подмостках театров царили «гражданские песни и революционные гимны, проституция исчезла совершенно. Париж перестал выставлять напоказ бесстыдный порок, ужасное искушение перестало отравлять душу юности». Бабёф признает теперь, что учреждения этой эпохи соответствовали принципам, но что они были испорчены засилием вероломных людей. Зато теперь Париж вернул себе дурную славу, приобретенную им во время монархии.
«На сцене теперь господствует легкий жанр, настоящая выставка разврата, оскорбляющая разум народа. Все предсказывает быстрое и полное восстановление господства бар. Уже начинается возрождение прежнего барского костюма. Для упрочения республики хотят ее напудрить, и во времена всеобщего бедствия, когда хлеба повсюду не хватает, когда его продают в некоторых местностях по тридцати ливров за фунт, Франция, оказывается, не может обойтись без того, чтобы не потратить четверть своей муки на парики чванной и многочисленной бюрократии».
Самая революция, по мнению Бабёфа, совершает движение вспять. «Все пороки, вся гниль старого режима отважно поднимают головы и стирают с лица земли людей и принципы революции. Повсюду встречаешь огрубение, упадок нравов, проституцию, разложение. Лесть и рабская угодливость царят в качестве добродетелей». Запершись в своей рабочей комнате, Бабёф долгое время обдумывал наилучшие способы борьбы и убедился в необходимости немедленно атаковать чудовище. «Когда я, в свое время, одним из первых обрушился с пылом на чудовищный эшафот, увенчавший систему Робеспьера, я был далек от того, чтобы предвидеть, что я способствую возведению здания, которое, несмотря на видимую противоположность своего устройства, будет не менее гибельным для народа; я был далек от той мысли, что требование снисхождения, упразднения угнетения, деспотизма и всякой несправедливой суровости, требование самой полной свободы слова и мысли повлечет за собой использование всего этого в целях подрыва самого фундамента республики, в целях разнуздывания самых реакционных страстей».
Тревогу в Бабёфе вызывает и триумфальное возвращение в Конвент жирондистских депутатов, и слухи об отмене конституции 1793 г. Впервые обращает он также внимание на рабочего и затрагивает вопрос об экономическом положении трудящихся масс.
Он не колеблется больше, давая определенную и вполне сочувственную оценку максимуму и резко высказываясь против фритредерской экономической политики термидорианцев. У него явно вырабатывается новый подход, новое понимание движущих сил революции. Политическая схема, первоначально усвоенная Бабёфом, начинает наполняться совершенно определенным социальным содержанием. «Я различаю, – пишет он в № 29, – две совершенно противоположные партии. Обстоятельства часто изменяют соотношение их сил, и только этим колебанием объясняется чередование успехов, выпадающих на долю каждой из них. Я охотно допускаю, что обе они хотят республики, но каждая хочет ее по-своему. Одна партия хочет республики буржуазной и аристократической; другая требует, чтобы республика сохранила чисто народный и демократический характер. Первая партия хочет, чтобы ничтожная кучка привилегированных и господ утопала в роскоши и в наслаждениях, а подавляющее большинство было поставлено в положение илотов и рабов; вторая партия требует для всех не только юридического, бумажного равенства, но и умеренного довольства, обеспеченного законом удовлетворения всех физических потребностей, и пользования всеми преимуществами общежития – в виде справедливого и неотъемлемого вознаграждения за труд, затрачиваемый каждым человеком на общую пользу».
От этого резкого разграничения республики богатых и республики бедных Бабёф переходит к изложению политической программы плебеев. Вместо туманных юридических формул, вместо абстрактных «прав народа», мы находим конкретные требования, которые должны отстаивать «представители плебса». «Вспомните, – обращается к ним Бабёф, – закон, которым вы обещали сделать к концу войны собственниками всех защитников отечества. Вспомните закон, которым вы гарантировали почетную помощь инвалидам, детям, старикам, недостаточным всех классов. Вспомните закон, обеспечивающий труд всем полам и всем способностям. Вспомните о превосходном плане народного образования… согласно которому отечество, обязанное установить равенство в образовании, бралось обеспечить содержание детей на все время их образования. Вспомните закон, спасительный в высшей степени, несмотря на все, что можно было сказать против него, которым вы поставили границы неутомимой алчности и смертоносному барышничеству, закон, который не был превосходным только по причине недостаточности мер, принятых для его действительного выполнения. Вспомните конституцию, санкционированную 10 августа 1793 года. Вспомните, наконец, закон, гарантировавший земельные участки из конфискованных владений врагов родины всем безземельным санкюлотам. Все эти законы составляют достояние бедняка. Он завоевал их ценой своей крови». Неужели теперь «они будут обесчещены и заменены аристократическим и враждебным народу законодательством богатых»?
Во всех этих требованиях нет ничего коммунистического. Чего добивается Бабёф? Осуществления якобинской конституции 1793 г. и исполнения ряда якобинских декретов, как-то: декрета от 27 февраля 1793 г. о наделении национальными имуществами «защитников отечества», декрета от 13 сентября того же года о предоставлении главам семейств, не владеющим землей, права льготной покупки эмигрантской земли, декрета от 23 июня об организации помощи бедным, декрета от 15 октября о мерах к искоренению нищенства и т. д. Но важно, что он заинтересовался уже экономическим положением масс, заинтересовался судьбою рабочего, фигура которого, согбенная под тяжестью невыносимого бремени дороговизны, начинает все решительнее вытеснять со страниц бабёфовской газеты абстрактного «гражданина» и защитника прав народа.
16 фримера Комитет общественного спасения издал распоряжение, согласно которому существовавшая в оружейных мастерских поденная заработная плата заменялась платою сдельной, и хозяевам мастерских предоставлялось право сокращения рабочего персонала, с тем, чтобы рабочие, подпавшие под сокращение, направлены были в армию. Это мероприятие Комитета вызывает самую суровую отповедь со стороны Бабёфа. Он сопоставляет декреты, покровительствующие чудовищному вздорожанию цен на предметы первой необходимости, с актами, направленными на «окончательное разорение рабочего класса». «Единственным результатом этого мероприятия будет то, что большое число рабочих, отцов семейств, содержавших семьи на свой заработок, оставят, направившись в армию, целые толпы женщин и детей, обреченных на крайнюю нищету, посреди полчища лавочников и торговцев, созданных, кажется, для того, чтобы давить и заставлять умирать с голода настоящий народ». Наряду, с этим Бабёфа возмущает прекращение казенных заказов на пошивку военного обмундирования, заказов, которые давали пропитание «женам санкюлотов».
Более подробному анализу Бабёф подвергает в том же номере разрешение свободного вывоза звонкой монеты, меры, направленной к уменьшению массы находящихся в обращении ассигнатов и упразднение максимума. Его выводы относительно неизбежных результатов этих мероприятий носят совершенно безотрадный характер: «Не надо удивляться, если рабочий, даже зарабатывающий такое количество денег, которое прежде можно было бы назвать суммой, умирает сегодня с голоду…» Что касается отмены максимума, «прекрасные результаты ее уже налицо» и «обращение сената к французскому народу» (подразумевается адрес Конвента по поводу отмены максимума) уже успело смягчить души всех лавочников и торговцев. «8 нивоза говорят о негодяях, распространяющих слухи о близком голоде. Но ведь голод уже наступил… Снова всплывает вопрос о максимуме. Он необходим. Вы признали, что не можете обойтись без него, вы восстановили максимальные цены на дрова. Но если нельзя обойтись без таксации дров и хлеба, то нельзя делать исключения для других предметов первой необходимости. Разве мне нужно только хлеба и дров?..»
Шаг за шагом крепнет реакция. Бабёфу остается только регистрировать все новые и новые контрреволюционные выпады термидорианцев. «Конвент плебеев! – восклицает Бабёф, – что хорошего скажу я о твоих делах?.. Кажется, все элементы контрреволюции восстают из хаоса… Здание республики потрясается в его основах».
Безвыходность положения заставляет Бабёфа идеализировать ненавистные ему времена Робеспьера. В то время как термидорианцы стараются убедить народ устами немногочисленного меньшинства, что все обстоит благополучно, Робеспьер поступал гораздо благоразумнее. При нем народ не жаловался, и убеждать в благополучии приходилось только незначительное меньшинство. Во времена Робеспьера народ не волновался, потому что у него не было недостатка в предметах первой необходимости, он располагал в изобилии средствами к труду и заработок рабочего был для него вполне выгодным. Благодаря этому и было возможно укрепить тиранию… Иначе обстоит дело теперь. «Когда вы делаете невозможным для меня приобретение дров и хлеба, повышая до чудовищного уровня все цены, лишая меня всякой возможности трудиться и, наконец, затыкая мне глотку, чтобы положить конец моим справедливым протестам, – вы всем этим ставите меня на порог отчаяния… и мне не надо размышлять много времени, чтобы убедиться, что вы являетесь единственной причиной всех моих бедствий». Этот отрывок очень характерен: он знаменует решительный шаг к переоценке якобинской диктатуры.
Важно, что у Бабёфа появляется новый критерий для оценки прочности политического строя. Это – материальное благосостояние трудящейся массы. Именно на тяжести и безвыходности экономического положения «24 миллионов» строит он перспективы новой революции. Самый вопрос о необходимости нового восстания не возбуждает в нем никаких сомнений. «Должен ли народ восстать? – спрашивает Бабёф. – Вне всякого сомнения, он должен это сделать, если не хочет потерять свою свободу».
Самое восстание Бабёф мыслит в форме вооруженной, но мирной демонстрации, призванной оказать давление на Конвент. Он все еще рассчитывает на конвентское большинство, искренне преданное народу. Надо только уметь различать это большинство от зловредной фракции, гнездящейся в недрах Собрания и возглавленной Тальеном и Фрероном. Конвенту должна быть представлена петиция, в которой будут изложены все народные бедствия и указаны пути к их исцелению. Такая петиция уже в силу единодушной поддержки всей нации должна была бы стать законом. Но как же следует поступить, если Конвент обманет народ и отвергнет петицию? Прямого ответа на вопрос Бабёф не дает. Однако он ссылается на традиции «дня» 31 мая 1793 г., когда восставшие рабочие предместья Парижа заставили Конвент под наведенными дулами пушек санкционировать произведенный переворот.
5
В конце 1794 г. и в начале 1795 г. имя Бабёфа не переставало упоминаться в полицейских рапортах, на страницах реакционной прессы, с трибуны Конвента. Так, в одном реакционном листке от 28 января 1795 г. читаем: «Вчера в кафе Шартр читались отрывки бунтовщического писания гнусного Бабёфа. Он открыто проповедует гражданскую войну, пытается поднять рабочих и предместья против Конвента, который он называет кобленцским сенатом. Согласно этому нечестивцу, австрияки заседают в Национальном дворце. Все декреты, там составленные, редактируются нашими врагами, которые платят за это хорошие деньги. Охваченные чувством справедливого негодования, шесть граждан… отправились донести на зажигательные писания этого бунтовщика, который был уже однажды присужден к двадцатилетнему заключению и который ныне находится под покровительством Фуше; Комитет общественной безопасности принял их очень хорошо и выразил свое удовлетворение по адресу патриотов, собирающихся в кафе Шартр».
29 января (10 плювиоза) вопрос о Бабёфе был поставлен в Конвенте. Тальен указал Конвенту на газету Бабёфа как на угрозу национальному представительству и обвинил Фуше в том, что он просматривает ее корректурные листы. «Вот человек, желающий гражданской войны», – заявил Тальен о редакторе «Народного трибуна» и тут же привел ряд отрывков из газеты, которые, по его мнению, могли служить доказательством преступных намерений Бабёфа. Фуше не отрицал своего знакомства с Бабёфом, подтвердил также получение им от Бабёфа рукописи брошюры, посвященной возвращению в Конвент жирондистских депутатов. «Эта брошюра, – добавил он, – не была опубликована и это достаточно говорит о том, каково было мое поведение в этом вопросе». Сношения между Фуше и Бабёфом действительно установились в течение зимы 1794/1795 г. Что было общего между трибуном народа, пламенным проповедником прав народа – Бабёфом, и Фушэ, бывшим священником, бывшим комиссаром Конвента, проконсулом Лиона и будущим министром Директории, Наполеона и самого христианнейшего короля Людовика XVIII? Не забудем, что Фуше находился в это время под смертельной угрозой. После казни Каррье, Фукье-Тенвиля и ряда других деятелей 93 года он был намечен очередной жертвой термидорианской реакции. Вожди термидора не успели еще разглядеть абсолютной беспринципности и аморальности этого человека, готового идти на службу любому режиму и любой партии. Фуше приходилось бороться. В поисках какой-либо базы он обратился к Бабёфу, должно быть не без намерения предать его в случае неудачи. Фуше находился в свое время в оппозиции робеспьеровскому режиму, и это обстоятельство, так же как и близость Фуше к Эберу, Шометту и «бешеным», делали его желанным человеком для Бабёфа. Трудно судить, пользовался ли Фуше каким-либо влиянием на Бабёфа. Нам это представляется мало вероятным. Так или иначе, Тальен сопоставил их имена в своей обвинительной речи, он изобразил их зачинщиками гражданской войны, и действительно, тон статей «Народного трибуна» становился все более и более резким. Правда, Бабёф успел выпустить всего шесть номеров газеты, но и этого было совершенно достаточно.
Полиция была поставлена на ноги для розысков Бабёфа. Начали с того, что задержали газетчиков, продававших экземпляры «Народного трибуна». При допросе некоей гражданки Анны Фремон 10 плювиоза III года республики выяснилось, что она получала газету непосредственно от Бабёфа. Этот человек лет около сорока, одетый то в редингот, то в другое платье, цвет которого она не успела запомнить. У него «задумчивый вид, лицо худое, продолговатое, он среднего роста».
№ 32 «Народного трибуна» вышел в свет 13 плювиоза, а через два дня Комитет общественной безопасности постановил арестовать Бабёфа за призыв «к восстанию, убийству и роспуску национального представительства». 19 плювиоза (7 февраля 1795 г.) полиция наконец разыскала Бабёфа. Он был арестован в каморке второго этажа, на улице Сент-Антуан. При нем нашли рукопись № 33 «Народного трибуна». Арестованный потребовал, чтобы его допрос производился каким-либо депутатом, кроме того он направил в Комитет общественной безопасности заявление, озаглавленное: «Народный трибун… №.34 и Последний», в котором пытался оправдаться от обвинения в организации восстания, подчеркивая мирный характер предлагавшейся им петиции. Его заверения были, впрочем, совершенно безрезультатны. Реакция со вздохом облегчения констатировала обезврежение опасного врага. «Арестован Бабёф, нарушитель законов и подделыватель документов, подделавший даже свое имя – Гракха, самовольно им присвоенное, – заявил в Конвенте 20 плювиоза представитель Комитета безопасности Матье, – сейчас он бессилен призывать граждан к восстанию, как он не переставал это делать весь последний месяц». Матье тут же оклеветал Бабёфа, приписав ему попытку подкупить арестовавшего его жандарма суммой в 30 тысяч ливров. Бабёф в своем заявлении Комитету общественной безопасности легко опроверг это обвинение указанием на то, что в момент ареста на его квартире было найдено всего шесть франков денег.
Реакция не только учинила расправу над личностью Бабёфа – она стремилась уничтожить экземпляры ненавистной ей газеты. 21 плювиоза группа золотой молодежи, в «театре Горы» жгла номера «Народного трибуна». Ей аплодировала буржуазная публика, наполнявшая театр. Такое же аутодафе учинили с вышедшей около того же времени прокламацией Бабёфа, в которой он «из глубины своего заключения» пытался реабилитировать себя от обвинения в подлоге официальных документов. Бабёфу нечего было ждать пощады от своих врагов. 15 марта он был переведен в тюрьму, в провинциальный город Аррас.
6
Аррасские тюрьмы, а в частности тюрьма Боде, в которую Бабёф попал вместе с маратистом Лебуа, редактором «Друга народа», были переполнены врагами господствовавшего режима. Шарль Жермен из Нарбона, бывший гусарский офицер, Тафуро, Кошэ, Фонтанье, – все они впоследствии стали участниками «заговора равных». Несмотря на всю строгость, заключенные поддерживали между собой весьма оживленную переписку. Кроме того, к ним сравнительно регулярно поступали сведения из внешнего мира, и они были таким образом в курсе важнейших политических событий.
Прежде всего пришлось им услышать о кровавых днях жерминаля и прериаля. Дважды подымался за это время изголодавшийся рабочий люд парижских предместий. Дважды потерпел он полное поражение. 12 жерминаля громадные толпы рабочих, мужчин, женщин и детей ворвались в залу заседаний Конвента с исступленными криками «хлеба, хлеба». Оратор демонстрантов потребовал у Собрания осуществления конституции 1793 г., освобождения патриотов, арестованных после 9 термидора, и решительных мер к преодолению продовольственного кризиса. В течение нескольких часов в переполненном до отказа зале стоял шум голосов многотысячной толпы. Постепенно энергия ее стала угасать. Небольшая группа монтаньяров, последыши великой Горы 1793 г. – Ромм, Гужон, Субрани и др., на поддержку которых рассчитывали демонстранты, держались пассивно. Более того, смешавшись с толпой, они стали убеждать демонстрантов разойтись по домам. Начался великий исход. Зал постепенно опустел. Как только термидорианцы сообразили, что опасность миновала, они перешли к политике репрессий. Объявили Париж на осадном положении. Постановили немедленно выслать в колонии бывших членов правительственных комитетов, «левых» термидорианцев Бийо-Варенна, Колло д'Эрбуа, Барера и Вадье, которые теперь только полностью вкусили от плодов своего участия в термидоровской контрреволюции. Наконец, с помощью буржуазной национальной гвардии и войск разогнали сборища активных участников демонстрации, пытавшихся укрыться в рабочих секциях Парижа.








