355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Мейлахс » Избранник » Текст книги (страница 6)
Избранник
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:11

Текст книги "Избранник"


Автор книги: Павел Мейлахс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

Все шло по-прежнему. Он учился на четвертом курсе, ходил в университет. Родители ничего не замечали. Иногда он, правда, устраивал небольшие, кратковременные скандальчики, с оттенком какой-то новой для него слезливости, из-за любой бытовой ерунды. Но и раньше у него был характер "не из легких". А он потом раскаивался, корил себя. И даже удивлялся: с чего это он вдруг?

У него стали побаливать уши. Если их продувало, болели сильнее. И какая-то гадость завелась в них, какая-то жирноватая субстанция, с резким, противным, каким-то прогорклым запахом. Его почему-то все тянуло ногтями добывать ее из ушей и принюхиваться, ощущать мерзостность. Вошло в привычку. Мог заниматься этим и на людях. Как-то он их стал плохо замечать. Впрочем, спохватывался; уже, правда, успев вкусить мерзостности.

Как ты похудел! – изумлялась приехавшая тетушка. И мать тоже вздыхала. Все из родни замечали, что он похудел.

А его бесили эти напоминания. Потому что это были напоминания, лишние напоминания о том, что с ним происходит.

"Я не гений, вы говорите?!! Хорошо, а если бы изобрели такой прибор: подключить вас к нему, и теперь вы – я. И оставить вас так, хотя бы на сутки. Да от вас бы кучка пепла осталась! Что такое быть мной, вы не знаете! Вы бы хоть день прожили мной!"

"У художника есть этот самый... холст, у музыканта – пианино или чего там, а у моего гения – ни хе-ра. И ничего не поделаешь. И никакого такого прибора нет".

"Забавно: скажем, Бетховен – ведь это же душа Бетховена. А ему нужны годы учения, всякая музыкальная грамота, инструменты. Вся эта тряхомудия. И только тогда мы все постигаем – да, это – Бетховен. А если бы он родился среди чукчей?"

"А если бы он был глухим от рождения?"

"От этого он бы не перестал быть Бетховеном. Но никто бы никогда об этом не узнал".

"А если и не глухой, просто в каких-нибудь нейронах что-то чуть-чуть сдвинуто, чуть-чуть-чуть повернуто. И если бы обратно повернуть – совсем чуть-чуть, – то все в порядке – ты музыкант, художник, писатель. Но никто не повернул. И некому. И теперь ты почти музыкант. Теперь ты почти художник. Но почти – не считается. Почти – не видно. Если это где-то и видно, так это в каких-то нейронных джунглях. И то – самому всевышнему".

"У моего гения нет рук. Обратная связь отсутствует. Внутрь – есть, наружу – нет".

"И дело тут не в моем чудовищном, патологическом тщеславии, как я раньше думал. Суррогат бессмертия? И об этом думал – нет! И бывший вундеркинд ни при чем. И не фраеру указали на то, что он фраер. А гений понял, что он безрукий, безногий и немой. И гений этого гения погребен в нем заживо. Навсегда".

"Про какой гений я говорю? Я не знаю. Я только чувствую ЭТО в себе. Какой-то огонь, какое-то пламя. Пожирающее. Раздирающее меня".

"Но вы требуете доказательств. И вы совершенно правы, что их требуете. Что ж, у меня их нет".

"Но я чувствую, чувствую этот огонь, раздирающий меня!! Терзающий меня!! Что мне делать с ним?!!"

"Ну ей-богу, гений я, братцы, я ничего не могу с этим поделать!"

Февраль все не кончался.

"Ладно, остынь. У тебя-то для себя самого есть доказательства, что ты гений? Сам-то ты веришь в это?"

"Я? Да нет... Конечно, нет! И для себя самого у меня нет доказательств. Но иногда я просто уверен в этом. С самого детства. И я чувствую, что меня это не покинет. Я могу на время про это забыть, но рано или поздно оно всплывет. И когда всплывет, мне не нужны будут доказательства. Есть доказательства, нет доказательств, мне это будет просто неинтересно, и все; я и без всяких доказательств буду знать, что я гений. Просто знать, и все".

"Наверно, дело все же в другом. Это же самое испытывают очень многие. Дело вот в чем: ты очень ценишь уникальность, неповторимость твоего "я". Теперь ты убедился, что оно не уникально. Но не хочешь с этим примириться. И за гений ты просто принял чувство собственного "я": Я иду, Я вижу, Я слышу, Я думаю, Я чувствую. Как же – Я! Для таких, как ты – это все! Видел ты, говоришь, что-то, что-то самое главное? Да ни хрена ты не видел".

"Что ж, это бывает. Не только с тобой одним. Но примириться придется. Как тысячам и миллионам людей, которые живут сейчас вместе с тобой и которые жили до тебя".

"Не знаю, как другие. Не знаю".

"НО Я С ЭТИМ НИКОГДА НЕ СМИРЮСЬ!"

"Ну, вот-вот. Так бы сразу и говорил. Не смирюсь – и точка. И нечего сюда еще примешивать какой-то гений. Он здесь ни при чем".

"Какой гений, какой огонь – брось, слушай. Это громкие слова, сотрясание воздуха. Пока ты чего-то не сделал для других людей – все эти разговоры насчет гения – ерунда. Только сделав что-то для других, ты можешь доказать наличие у себя гения. Впрочем, можешь утешаться тем, что, пока ты ничего не сделал, и опровергнуть наличие у тебя гения тоже нельзя. Можешь утешаться этим, если тебя это утешает. Что действительно есть, так это то, что ты, непонятно с чего, считаешь свои переживания очень ценными. Но они ценны только для тебя. И только тем, что они – твои".

"Но я чувствую, что они и ДЛЯ ДРУГИХ ценны, вот в чем дело! Я чувствую это!"

"А почему ты так чувствуешь?"

"Не знаю... Чувствую..."

"Любой дурак так может сказать".

"Знаю, что любой дурак! Знаю, что никто не обязан мне верить! Но я чувствую, и все! Что я могу с этим поделать?!"

"Параноик".

"И еще: мне наплевать на уникальность моего "я". Любое "я" неповторимо. Но мое "я" – ценно, ЦЕННО – понимаешь?! ЦЕННО ДЛЯ ДРУГИХ ЛЮДЕЙ. Как ценно "я" Толстого, Достоевского или, там, Бетховена. Не их случайное ремесло, а САМИ они. Их ДУША, черт побери! Их какое-то внутреннее, самое главное. Оно никому неведомо, но оно-то и есть самое главное".

Он вошел в вагон метро, в своей шапке с опущенными ушами – чтоб уши не мерзли, хотя давно уже температура была повыше нуля, было слякотно, все капало; в потрепанной куртке, в стоптанных башмаках. Мать давно упрашивала его купить новые, но ему лень было ехать, примерять, и он все откладывал, все обещал. С ним вместе вошел некто, с палкой, в шапке еще более дурацкой, чем у него, – ей было, такое чувство, лет тридцать, как из документальных съемок. Он остался стоять у входа, а тот, в шапке, продолжал идти, опираясь на свою палку. Потом вдруг: "Сесть. Дайте мне сесть", – очень громко и очень безапелляционно. Недоуменный ропот, общее оглядывание в сторону этого голоса. "Сесть мне дайте, говорю!!!" Не так чтобы замахнулся, но резко оторвал палку от пола. Он видел его со спины. Еще немного, и тот уже сидел, кто-то таки уступил ему место. Две девицы, оказавшиеся с ним рядом, мигом упорхнули. Все поняли, что имеют дело с сумасшедшим. "Надоели!!" – вдруг опять выкрикнул он, уже сидящий. И еще раз: "Надоели!!!" – с каким-то уже последним остервенением, и яростно грохнул палкой о пол. Все молчали. Ехали дальше. Сумасшедший тоже молчал. Он мельком взглянул на него. Бескровное лицо с синеватым оттенком, какое-то костяное, широко раскрытые глаза, как будто бы все время горящие, только сейчас они были, наверно, ненадолго притушены. Сумасшедший смотрел в одну точку, его палка покоилась. Он вдруг подошел и сел рядом с сумасшедшим, после девиц рядом с ним никто не садился. Он ехал рядом с ним, ковыряясь в своих смердящих ушах, и чувствовал какую-то горькую приятность. Что-то вроде солидарности испытывал он с тем, с его осатанелостью, она даже как будто передалась ему. Никто с этим сумасшедшим рядом не сел, а он вот сел.

Он вышел из вагона и пошел по направлению к эскалатору. Идти было долго. Он шел и незаметно для себя победоносно чеканил шаг. Он видел себя со стороны, видел, какой он весь потрепанный, обшарпанный, с нелепо висящими ушами. И ему это нравилось. Вдруг, обдав чувством победы, торжества, триумфа, вспыхнули строчки: "Смотрите, как он наг и беден, как презирают все его!" А про кого это было сказано? То-то! Он шел и шел навстречу эскалатору.

"А как, интересно, выглядел Джаггернаут? Броситься под него, завопить не своим голосом, теряя рассудок, ощутить напоследок, как хрустнул у тебя позвоночник, как давятся, лопаются потроха. Красивое имя. Прекрасная смерть".

"Герцог без угодий. Разве это смешно? Зачем ему угодья? Он и так герцог".

...над лесом взошла медная луна и протрубила его героическую смерть...

– А черкесы, так те вообще финиш! Мы ему хлебало уже все разнесли, а он, сука, все лезет и лезет! И ногами пинали, и че, блин, только не делали! Нет, гад, встает и опять. Дурак какой-то, в натуре!

Его вдруг выдернуло из дома, и он поехал в город. Лишь бы двигаться, куда-то ехать, лишь бы не сидеть на одном месте. Сделать хоть что-нибудь. Он не знал, что будет делать в городе, тем более что уже был вечер. Только на вокзале вдруг решил, что поедет в Филармонию. Классики он не слышал уже неизвестно сколько лет. Филармония была открыта. У кассы человека два; он взял билет. Прошел сразу на свое место, сидел, ждал, пока начнется; читал программку. Симфония старого классика, правда, еще не очень самостоятельная, незрелая, юношески-подражательная, или что-то в этом роде. Следующая симфония, мол, уже так-сяк, а эта – совсем еще барахло. Немножко недотянул, ну да Бог с ним, ему было неважно. Симфония ему понравилась. Было старинно, благозвучно; он отдыхал, вполуха слушая. В антракте он решил пройтись. Он шел, брел; шел по проходу зала, бродил по тому месту, где висели портреты композиторов. Везде толпа. Он сидел в курилке, ронял пепел на пол. Потом вернулся опять в зал. Смотрел на опустевшие места. На многих остались лежать программки. Народ в зале сильно прорежен. Стало посвободнее. Он стоял и смотрел на красные сиденья. Глянул вдруг вверх. Люстрищи горят так внезапно ярко. Да ну их всех на хрен! Валить отсюда, немедленно. Немедленно! Но он зачем-то еще поднялся на галерку, шел по ней, смотрел на ту, другую галерку, через зал, видел там редких людей.

Потом нетерпеливо ждал, когда гардеробщица принесет ему его шмотье. Потом выбрался на долгожданный свежий воздух.

Он вышел из магазина "Старая книга", где только что купил книгу по математике. Называлась она "Псевдодифференциальные операторы" в каких-то там пространствах. Зачем она ему?? Он же все равно в ней ничего не поймет, она же для специалистов в своей области, да и читать он ее не будет, – разве что предисловие, а остальное только проглядит, ничего не понимая, а потом поставит на полку. Спохватился... Поздно, поздно. Но он все равно покупал и покупал книги по математике. Он сознавал всю нелепость, смехотворность, даже патологизм этого. Но ничего не мог с собой поделать. Специально выезжал в город, чтобы войти в "Старую книгу". Подходя к ней, волновался, как перед свиданием. А там, в магазине, дорывался до полок и выбирал, выбирал. Он все хотел вернуться туда, куда вернуться было уже невозможно, хотел взглянуть хоть одним глазком на свое несостоявшееся прошлое, прикоснуться к той чистой и светлой судьбе, которую он сам от себя оттолкнул. Хотел почувствовать себя так, как чувствовал когда-то, когда все это еще вполне могло сбыться. И как еще недавно это было! Но время летит быстро. И когда выбирал книги, что-то вроде помрачения на него находило, он чувствовал, как будто и вправду все как тогда, все еще впереди. Он забывал, что поздно, что невозможно, и что-то вроде прежнего математического экстаза вспыхивало в нем. С восторгом он выбирал какую-нибудь книгу – какие они все разные и прекрасные! – шел к кассе, запихивал как попало, лишь бы быстрее, книгу в сумку, выходил на улицу. Но уже по пути вспоминал, что это все чушь, бред, дурь! Он пробуждался от этого сладкого, вязкого, тяжелого дурмана и вспоминал, как все обстоит на самом деле. Дурман прошлого – никак не очнуться от него, он норовит засосать назад к себе, и всякий раз пробуждение мучительно.

У него скопилась целая куча таким образом купленных книг. А если их случайно найдут родители? Что он скажет? Будет что-то мямлить, как идиот.

Он стоял у магазина и курил. Он чувствовал себя разбитым, обессиленным после недавнего возбуждения. Похмелье. Ему было стыдно. Стыдно даже не замечавших его прохожих. Он как будто боялся, что и они все знают про него.

Не докурив до половины, он заспешил прочь от этого места.

Он сел за стол и написал:

WELCOME TO MY NIGHTMARE

Он долго смотрел на эти слова, потом закрыл глаза, сидел так. Какие-то неясные, метущиеся тени былого он видел перед собой. Это все было давно...

Он все еще сидел за столом. Потом вдруг почувствовал, что надо еще, и он все так же крупно вывел:

WELCOME TO MY BREAKDOWN

Опять сидел, свесив голову, закрыв глаза. Стало почему-то легче. Какое-то непонятное, мрачное торжество...

В этот вечер мрак был особенно непроглядным, и вместе с тем как будто медленно шевелящимся где-то в своей глубине, и придвигающимся, медленно, нежно, страшно наползающим. Особенно нежно, особенно страшно. Родителей почему-то не было. Он смотрел на пленку на магнитофоне. Но не нужна она ему была сейчас, неспособна ничем помочь. Более чем не нужна. Где-то неподалеку, в соседних домах, какими-то тенями медленно плавали его когда-то знакомые, его когда-то друзья. В комнатах, на кухнях, в ванных; кто-то еще шатался по улице, в темноте. Это были тени, отголоски. Они были не нужны, ни при чем. А мрак придвигался все нежнее, все жутче.

И он сел на автобус и поехал в поликлинику. Было уже довольно поздно, но, может быть, еще принимает врач. По крайней мере, он узнает, когда приемные часы. Ему нужен был психиатр. Это он знал давно.

В поликлинике, издалека светящей огнями, он спокойно спросил, принимает ли психиатр, совершенно спокойно, буднично, как про ухогорлоноса. Он был очень спокоен. Психиатр принимал, и ему объяснили, как пройти к нему. Он располагался в отдельном флигельке в глубине больничного двора. Здесь была еще и больница. Он пошел в глубину двора искать флигель. Быстро стало темно. Огни поликлиники быстро стали далекими. Грязь под ногами успела опять подмерзнуть, подернуться легкой корочкой, она упруго проседала, подавалась под ногами. Здесь, кажется, живого места не было, одна грязь. Перехожено, перетоптано. Кажется, где-то неподалеку, в этих местах, была больница, в которой он когда-то лежал с миокардитом. Сейчас в темноте ее не узнать. Может, она и не совсем здесь. Забыл. А еще где-то тут выдают гробы. Или раньше выдавали. Да, он помнит, как зимой смотрел из окна больницы. Толстые тетки в черных платках почти неподвижно ждали, когда подадут гроб. "Ранним морозным утром..." Тетки пускали пар, он был очень явствен, и его было очень много от каждой. Он лежал тогда с пневмонией. Еще тут несколько явно новых зданий. Некоторые совсем потухшие, некоторые дают немного слабого света, откуда-то сверху.

Где же флигель? В темноте он не мог понять, большой этот двор или маленький. Он попытался сосредоточиться, прикинуть, как примерно выглядит планировка двора, понимая, что это очень просто, он же ее приблизительно представляет. Но было никак не сосредоточиться, не прикинуть. Как будто в заколдованное место попал. Он остановился. Впереди было совсем темно, только еще дальше было много огней, но это уже огни домов на улице, за оградой. Какая-то темная фигура вроде движется, он уловил ее. Более или менее навстречу ему, правда, кажется, уходит куда-то в сторону. Он пошел ей наперерез и спросил, где тут принимает психиатр. Фигура молча указала ему назад. Он посмотрел; действительно, вроде флигель, очертания его становились все явственнее под его взглядом, и он высмотрел даже тусклый свет в окошке. И совсем рядом. Почему-то он его не заметил. Он дошел до флигеля, обернулся. Вот и огни поликлиники. Двор оказался совсем небольшим. Он стоял перед флигелем. Теперь нужно войти... Сразу за флигелем – чугунная ограда, мимо которой он ходил тысячу раз, только с другой стороны. Редкий транспорт за оградой... Да... и иногда голоса прохожих... Все это как будто в другом мире, хотя совсем близко. Он смотрел на другой мир из-за ограды, из темноты. Сюда доносятся только редкие голоса прохожих, редкий шум транспорта, его нечеткие огни. Застывшие огни на той стороне улицы.

Он не решался войти. Надо будет рассказывать, что происходит, что его сюда привело. Он боялся. Наконец ступил через порог. Тесно здесь. Вот дверь, чуть приоткрытая, где принимает психиатр. Стенд, диван, тумбочка в углу. Толстый парень сидит на диване. При виде него встал и попросил закурить. Как-то слишком близко он подошел. Нездорово пухлое лицо какого-то светло-коричневого цвета; не смуглое, а именно коричневое; давно небритая, но редкая щетина, как у монгола, и ее совсем немного, будто совсем случайно она проросла кое-где. Он дал ему беломорину, тот кивнул, и, как ему показалось, не один раз, а мгновенно сделал несколько маленьких кивков. И остался стоять, глядя на него как будто еще чего-то ждал. Стоял все так же близко. Он улыбнулся парню: все нормально, мол. Парень улыбнулся в ответ, но все продолжал стоять, как будто все вглядываясь в его лицо, как будто все еще чего-то ожидая. Не век же так стоять. Он улыбнулся еще раз, как бы подводя черту, и с недоумением вышел покурить. Курить ему быстро надоело, он выбросил папиросу и вернулся во флигель. Парень сидел в углу дивана, глядя в пол. На него внимания не обратил. Он осторожно глянул в приоткрытую дверь. Старуха сидела спиной к нему, а лицом к нему сидел психиатр и быстро писал. Довольно еще молодой; у него был хмурый, простуженный вид, он был плохо брит, нечесан, раздвоенный жидкий хохол торчал на макушке; воротник свитера из-под белого халата обхватывает шею, подступает прямо под подбородок; психиатр иногда мнет шею под свитером, откашливается, иногда кивает безостановочно что-то говорящей старухе, все так же, не отрывая глаз от своих бумаг, продолжая писать. Он вглядывался во все это и думал идти, не идти... Он представлял, как сейчас войдет, сядет, как зазвучит его чужой голос, что-то отрывисто, бестолково пытающийся объяснить про тоску, про депрессию... Нет. Он опять вышел покурить у дверей. Смотрел в сторону огней поликлиники. Сейчас пойти туда, и он опять в нормальном, привычном мире. Но если идти к психиатру, то надо сейчас, а то потом надо опять будет заново решаться и на поездку, и на расспросы, принимает ли психиатр, и на пересечение этого двора, и на такое же опять стояние у флигеля. Уж лучше сейчас. Он стоял и все думал, идти или не идти. Может, хоть таблеток каких даст. А то... Ну сколько можно? Сколько это будет продолжаться? Уже сил никаких нет. И каждый день. А до весны еще так далеко. И темень, темень вокруг. Солнца нет. Так что, идти? Но объяснять... Зашел обратно во флигель. Толстого парня уже не было. Дверь была все так же приоткрыта, он заглянул в нее. Психиатр, все такой же простуженный, неприветливый, хмурый. Теперь он не писал, а хмуро выслушивал парня, иногда быстро кивая, как будто все, что говорил парень, ему было известно, и он как бы слегка поторапливал его, ждал какого-то наконец итога. Некоторое время он смотрел на них. Тесная комнатенка, тусклый свет. Полки с медицинскими картами. Все тусклое. Не хотелось оказаться там. Он опять вышел из флигеля. Ладно! Он наконец разозлился на себя. Не решаться, так не решаться. Обойдемся как-нибудь и без психиатров. Он быстро пошел по направлению к огням поликлиники.

Он резко оглянулся и увидел адское мельтешение снежинок вокруг фонаря.

Утро – Божье время. Ночь – час волка. Час человека.

Он медленно бродил вокруг школы, в которой когда-то учился. Иногда присаживался на скамейку, но скамейки были очень холодные, и он опять вставал и медленно брел. Становилось темно. Школа размывалась, пропадала. Никто не входил и не выходил. Он специально приехал сюда в такое время.

"А ведь здесь все это начиналось. Здесь я впервые увидел что-то, и отрекся и от своего чистенького детства, и от родителей с их жизнью, и пошел, побрел... Навстречу какому-то чему-то, и меня было бесполезно окликать... И теперь я сижу и смотрю на нее. Она осталась такой, как была. Ей наплевать, она ничего и не знает. Что мне делать с тобой? Что? Колотиться лбом о тебя? Каменная. Молчишь..."

Он возвращался домой из университета. Ярко, раздражающе светило солнце, повсюду стояли лужи. Мокрая, ярко-зеленая прошлогодняя трава резала глаза. Шел он по обыкновению быстро и весь взопрел; он так и ходил в зимнем и даже уши на шапке забывал подвязать. Пока мать не уберет зимнюю одежду и не достанет весеннюю; тогда он наденет то, что висит на вешалке для него.

На душе было уныло, муторно; она была какая-то вялая, как будто перепаренная. И во всем теле тоже вялость, разбитость. От солнца он, что ли, так раскис? "Может, грипп?" – встревожился он. В последнее время он стал очень бояться гриппа. Волок на себе эту зимнюю шкуру, тащил эту смертельно надоевшую сумку. Еле дошкандыбал до дома.

Дома он лег. Вялость, какая-то мерзкая сонливость не проходила. Но, слава богу, уже не надо идти, нести. Он попытался заснуть, но не смог. Какой-то очажок в его голове не давал. Он мог только вот так лежать. Была суббота. Полтора дня выходных, с которыми непонятно, что делать. Родители были дома. К матери приехала школьная подруга. Он еле поздоровался, еле улыбнулся, стараясь выглядеть бодрым, подтянутым, молодым. Чтобы ни у кого не возникло вопросов, чтобы поменьше внимания сейчас к нему, поменьше... Но мать что-то заметила. "Ты как себя чувствуешь, нормально?" И в глазах тревога, попытка что-то угадать. В последнее время мать тревожилась за него очень быстро, любого повода было достаточно. То, что происходило в нем, невозможно было до конца скрыть. И его похудение... "Да не, – ответил он, – что-то устал". – "Так пойди приляг, – просто сказала подруга, знавшая его с детства. – Приляг". – "Да, пойду полежу". "А она не сказала, какой я худой", – вяло отметил он, бредя в свою комнату.

И теперь он лежал. Провалиться в сон не удалось. Слабость не проходила. Что-то как будто медленно высасывало из него силы, жизнь. Ныли уши. И вместе со слабостью какая-то безнадежность, беспросветность окутывала, обволакивала его, все тесней, тесней. Тесней, тесней, и слабость, унылость, которую он чувствовал с утра, теперь уже не унылость, а сосущая душу мука. Он лежал и ощущал эту сосущую муку.

Попробовать встать... Что ж это такое? Он с трудом, в несколько приемов, встал и сквозь слабость, сонливость почувствовал, как страх начинает собираться, сгущаться в нем. А как тогда, когда возвращался вечером с электрички? Может быть, то – еще не предел? Может быть. Ему вдруг стало холодно, озноб вдруг налетел на него. Надо пойти покурить. Еле переставляя ноги, он пошел к своему мусоропроводу. Страх уже окреп, был вполне определен; он чувствовал, как ему становится все труднее стоять на ногах, и даже держать глаза открытыми становится трудно; он все слабеет, исчезает, растворяется, сейчас он совсем исчезнет... Он вырвал из пачки папиросу, прикурил, укусив мундштук. Он стоял, курил и чувствовал, как у него сильно-сильно дрожат икры. Садиться он боялся. Как будто он тогда окончательно опрокинется, растворится. И он чувствовал, как смертная мука медленными волнами расходится по телу. Что это? Как будто свет начинает медленно гаснуть. Что это?!! "Может, грипп", поспешно прошептал он и принялся как будто креститься, гладить себя по волосам, по шее. Если грипп, то должно побаливать. Всегда при гриппе. В мгновение ока он докурил, выдернул еще одну. Нет. Здесь нельзя оставаться. Он почувствовал, как сердце начинает бухать и набирать обороты. Краем глаза поймал окно, там уже во всех домах горели окна, и в голове мелькнуло, что он, оказывается, долго пролежал. В панике он бросился назад домой. Бросился он мысленно, а на самом деле стал медленно подниматься, держась за перила. Папироса была по-прежнему у него в руке, он не знал, что с ней делать; он закурил ее, добрел до двери, не с папиросой же идти домой, он швырнул ее прямо под ноги, на коврик, растоптал, хабарик на аккуратном коврике, наплевать. Он вошел. Как будто кто-то вдруг включил звук, и он услышал громкие, очень живые голоса, доносящиеся из той комнаты, там все шло своим чередом. И эта еще все сидит как назло! Скривившись, он прошел в свою комнату. Злость, досада придали ему немного крепости на полминуты. Он закрыл глаза и явственно, ярко увидел ряды горящих окон в многоэтажках, те, что он только что видел из окна у мусоропровода. Может быть, это последнее, что отпечаталось у него в мозгу. Смертная мука все нарастала, или не мука, а тупая страшная боль. Он весь болел. Душа, тело, не поймешь уже, что болит. Он начал кругами ходить по комнате. Он был очень слаб, непреодолимо хотелось лечь, но он боялся и все ходил, ходил. Головы было не поднять, он смотрел в пол, у него не было сил держать голову, и страшно было посмотреть куда-то, он боялся как будто увидеть что-то страшное, что-то такое, чего он уже не перенесет, самое страшное, что только может быть, и паркет кружился и кружился у него перед глазами. Иногда он прикрывал глаза и с еле слышным стоном гладил себя по ним. Стон, скулеж. Может быть, он надеялся, что это даст облегчение, или уже действительно не мог сдерживаться. А эта все сидит, черт бы ее побрал!! Его почему-то бесило, что дома есть еще кто-то, посторонний; как будто дом уже не дом.

Вдруг он услышал голоса из прихожей, увидел людей. Эти люди – его отец, мать и подруга матери. Говорили с той интонацией, с которой говорят, когда прощаются. Он понял, что и ему надо попрощаться. Смотреть в глаза, улыбаться, кивать, быть членом общества было до того трудно, что ему казалось, сейчас он потеряет сознание. "Как ты?" – спросила мать. "Нормально", – ответил он. Слава богу, его длительного присутствия не требовалось. Он улыбнулся напоследок гостье, и вот он уже в своей комнате. Сел на кровать и чуть не заплакал от перенесенного напряжения. Некоторое время переводил дух.

А они там долго прощались, долго. Он сидел на кровати и слушал, как они прощаются; это и отвлекало. Говорили в основном мать и подруга. Два женских голоса. Иногда отец вставлял что-нибудь мужским голосом. Он напряженно прислушивался, когда наконец лязгнет, откроется дверь. Иногда дверь вроде трогали за ручку, но не открывали. Да сколько ж можно прощаться, сколько можно базарить, мать вашу...?!! Чё было из комнаты вылезать тогда?!! Он чувствовал, еще немного, и выскочит из своей комнаты, вереща на них матюгами. Жилы на висках пульсировали. Наконец дверь открыли. Шаги, голоса. Он прислушивался, когда дверь захлопнется. Но она не захлопывалась. Услышал очень явственно, как вызвали лифт. Голоса теперь с площадки. Открылась дверь лифта. Ну все... Но нет, дверь лифта захлопнулась, но голоса продолжались. Ясно, держат лифт ногой... Еще полчаса так можно простоять... Но вдруг захлопнулась дверь. Тихо. Материны шаги, она прошла туда, к себе.

...Он ввалился в комнату, где были родители, и на мгновение его ослепили лица, свет, потому что до этого он смотрел в пол. "Скорую вызовите, скорую!!!" Он услышал свой ужасный, чудовищный голос, задыхающийся, сиплый, хриплый от долгого молчания, и успел подумать, что он как та старуха с порога сортира. Его било, трясло, он весь трясся, весь прыгал, как кукла на шарнирах. Во рту напрочь, без остатка пропала слюна, сердце колотило, как отбойный молоток; вот как будто двумя палками ударили по локтям, "электрическая" боль, такая же боль под ложечкой, потом двумя палками по коленям, потом такая же боль по всей поверхности головы, там она чудовищна, невыносима. Голова! С утробным, диким стоном он обхватил, сжал свою голову руками и пошел бродить по комнате по траектории все катящейся и катящейся, не могущей никак закатиться монеты, и все стонал, и стон переходил в рев: "Скорую вызовите... Скорую вызовите..." А потом уже просто "А-а-а", "А-а-а". Что случилось, тебе плохо?! – он слышал вопросы матери и отца, видел, что они испугались, но вместе с тем ему казалось, что они не понимают, что им говорят, что происходит, и все молил их "Скорую!.. Скорую!..", чтобы они перестали наконец его мучить. Мать побежала в своих шлепанцах на кухню вызывать скорую, отец что-то говорил ему, кажется: "Успокойся. Ляг, успокойся, сейчас приедет скорая", он слышал отца, но не понимал и все бродил, его швыряло по комнате, и терзал, ломал себе пальцы. Все, что попадалось ему на глаза, внушало ему ужас, – оно внезапно обретало чудовищную значительность: ЭТО ПОСЛЕДНЕЕ, ЧТО ОН ВИДИТ! Он смотрел в пол, но и в пол смотреть было страшно, ту же чудовищную значительность мгновенно приобретал и тот кусок паркета, на который он смотрел, – ВСЕ, ЭТО ПОСЛЕДНИЙ МИГ! – и у него чернело в глазах, и как будто резко меркли какие-то лампочки в мозгу, и его несло по комнате, как будто земля горела у него под ногами, он как будто пытался убежать от последнего мига, от последнего места, хотя и то и другое было невозможно.

"Успокойся, успокойся". – Он услышал голос матери и в первый раз увидел ее, ее сухие, горящие глаза. "Сейчас они приедут". Он продолжал ходить по комнате, но уже молча, головы не выпускал, но уже не так сильно сжимал ее. Его уговаривали лечь и успокоиться, но он только мотал головой и все ходил, ходил. Скорая сейчас приедет... В голове начало чуть проясняться, пару раз он, на ходу, слабо махнул рукой, успокаивая их, сейчас же вернув руку на голову. Держать, не выпускать голову – так было лучше.

Потом он лежал на диване в родительской комнате, и врач измерял ему давление. Он все еще трясся и дергался, хотя уже не так сильно. Глаза у него были закрыты, свет был резок, неприятен. Но паника, он чувствовал, почти улеглась. Мать рассказывала врачу про его прошлые болезни. "Ну, для вашего возраста, конечно, многовато", – сказал врач, и он понял, что речь идет о давлении. Он приоткрыл на секунду глаза и увидел врача. Врач был старый, дряхлый, лысый, с неаккуратной лысиной, с неаккуратной серо-седой бородой.

Потом ему сделали укол в задницу. Потом он медленно, шмотку за шмоткой, разделся и улегся в свою кровать. "Все нормально", – сказал он отцу и матери и улыбнулся им, не поворачивая головы, чтобы действительно успокоить их. "Сейчас усну". Он чувствовал, что все, миновало. Отец и мать тихо вышли, аккуратно закрыв за собой дверь.

Он еще довольно долго не спал. Укол сладко обволакивал мозги. Какие-то неясные, слабые призраки, тени еще жили в голове. Это было даже приятно...

"Растолчет меня мой гений. Как корабль на мели. Мой гений хочет, чтобы его ОТДАЛИ. Но я не могу его отдать – нечем отдавать. Но гений ничего про это не знает, это не его дело. Его дело требовать от меня, чтобы я ОТДАЛ. Ничто другое его не волнует. В том числе и моя судьба. Никто не виноват, что так получилось".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю