355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Мейлахс » Избранник » Текст книги (страница 2)
Избранник
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:11

Текст книги "Избранник"


Автор книги: Павел Мейлахс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

Алкоголь... Павлуша открыл его для себя где-то к концу девятого класса. И сразу же, как когда-то с роком, понял: "Это мое". Вот еще одно, с чем надо шагать по жизни.

На почве пьянок у них даже образовались новые знакомства, новые компании. Как правило, тоже с меломанским уклоном.

А потом появился Учитель. Павлуша познакомился с ним на толчке, и оказалось, что он живет там же, где и они. Учитель был старше их года на два, уже после школы, и казался Павлуше очень большим. У Учителя были длинные волосы, и он работал сторожем. Чем-то Павлуша его купил, раз он решил познакомиться с таким явно маменькиным сынком. А для их союза он открыл новый мир. Для начала – в мире музыки. Тот рок, который они слушали, оказался не самым крутым. Учитель перечислил кучу имен, до этого едва знакомых. Вот это, вот эти имена и есть самое крутое. Павлуша, соблазненный, распаленный, чувствуя, что перед ним опять новое, необъятное, горячо совал Учителю пленки, чтобы тот записал. Учитель согласился. Потом он раз двадцать приходил к Учителю за пленками, но всякий раз оказывалось, что они не готовы. Конечно, никуда не делся и толчок, но денег было мало, довольно часто случались прискорбные пролеты, да и на толчке им удавалось бывать не столь уж часто, а тут – целые залежи пластинок. Учитель бывал неизменно хмур, открывая Павлуше дверь, и оглядывал его как будто с каким-то неудовольствием: долго еще, мол, будешь ко мне шастать? Всякий раз Павлуша боялся, что тот вернет пленки, записанные или незаписанные, и даст понять, чтобы больше его не беспокоили. Но все-таки Учитель пускал Павлушу к себе, приглашал сесть, закуривал и ставил что-нибудь из крутого. Павлуша внимал. Учитель скупо комментировал. Было такое, что действительно потрясало Павлушу – никогда он не слышал ничего подобного, но в целом для него было мудровато. Ничего, врубимся, поработаем над собой. Иногда заглядывала мамаша и устраивала скандал за курение в комнате. И такому человеку, оказывается, приходится соприкасаться со столь низменным. Провалились бы куда-нибудь все эти мамаши... Учитель открывал форточку и, погодя некоторое время, опять закуривал. Иногда мамаша являлась и во второй раз. Так длилось, видимо, уже годы.

Учитель был немногословен. Возможно, ему особо и нечего было сказать. Но просто пребывать в его ауре было для Павлуши больше, чем счастьем. Он даже разглядеть его как следует не мог, не то что судить о нем. Даже чашку с чаем Павлуша ставил на стол необыкновенно почтительно. А выходил от Учителя весь взбаламученный, ничего не видя вокруг, долго шел пешком, – сейчас, кажется, взлетишь, оторвешься от асфальта, от взлетной полосы. И дома все было никак не успокоиться. Что-то все мерещилось, грезилось ему, какие-то близкие бездны, высоты, вихри. А потом опять к Учителю. Лишь бы он не лишил его возможности пребывать в его ауре!

В конце концов все пленки были записаны. К тому времени они уже все трое познакомились с Учителем. Образовалось нечто вроде дружбы на почве меломанства. И группы они теперь слушали самые "элитные". А те, старые, это так, детство.

Однако была одна группа, которая сразу пришлась Павлуше в самую жилу. Это была группа "Дорз". "DOORS". И ее вокалист и руководитель Джим Моррисон. Ее музыка была не особенно замысловатой, не так, как у этих новых. Но Джим Моррисон, шаман. Его голос. Его смерть в двадцать восемь лет. Они все трое буквально дурели от него, он их заводил, как, наверно, настоящий шаман, особенно если поддать. Для Павлуши именно Джим Моррисон и стал воплощением рока, весьма разного, как он уже успел убедиться. Madness, loneliness. Безумие, одиночество. Отчаяние, ярость, бунт, взрыв, экстаз, безумный рывок черт-те куда, и черт с ним, что будет потом. Все время на грани гибели. Может быть, благодаря Джиму Моррисону Павлуша окончательно понял, что смерть в основе всего. В музыке, в книгах. Во всех сильных, глубоких, значительных переживаниях – в их самой глубокой основе – всегда она. Так или иначе.

Но главное, что внес Учитель, было другое. Не музыка. Но то, что, однако, было связано с музыкой для всех них, хотя и бессознательно. Все они знали, что многие рок-музыканты употребляли наркотики. Некоторые даже гибли от них. Но дело было не только в подражании кумирам, и даже не столько. Наркотики – это было то, что еще сильнее отделяло их от всех остальных, спаивало их союз еще теснее, делало его еще более ценным. Они как бы становились рок-группой, которая не исполняет музыки.

Восстать на запрет – что может быть прекраснее и достойнее! Стать уж совсем "настоящим человеком". Да и интересно, любопытно до безумия! До сих пор у них представления о наркотиках были самыми обывательскими. А эти дурачки хамят учителям, "самоутверждаются". Спорят с теми, кого надо не замечать.

Словом, жребий был брошен, или, там, Рубикон был перейден. Неизвестно, когда зашла речь о наркотиках, ясно только, что это было связано с Учителем. Павлуша был первым, кто принял на себя мысль о том, что ему ничего не мешает употреблять наркотики, и о том, насколько это круто! Побежал делиться своим ошеломляющим открытием с Другом, который тоже, разумеется, был "за". Они оба были дико взволнованы, разволнованы этой гениальной и простой идеей. Побежали ко Второму Другу. "Давай торчать", – сказал Павлуша. "Давай", – ни секунды не помедлив, сказал Второй Друг, спокойно, в своей манере. Ну все! Теперь они будут по-настоящему круты! Не то что одноклассники, эти портвейнососунки. Весь вечер просидели у Второго Друга в предвкушениях и упованиях, хотя никто и понятия не имел, в чем заключается действие наркотиков.

Учитель выразил недовольство: связываться с вами, вы-то несовершеннолетние, вам-то ничего не будет. Но они чуть ли не повисли на нем: дяденька, дай наркотиков, дяденька, ну дай наркотиков! Учитель, ворча, согласился. Сказал, чтоб закинули бабки, будет – принесу. Они имели в виду план. Некрасивое, уголовное слово, совсем не из их игры. Не то что изысканная битническая марихуана, хотя означает одно и то же. Впрочем, ее часто называли и "анаша" – на восточный лад. Это уже лучше. "Курит анашу" – пальчики оближешь! Но чаще ее называли "трава", "дурь", "шмаль", "масть".

Были еще и другие наркотики – еще более крутые: ими нужно было шмыгаться. Это бы уж совсем возвысило их в собственных глазах! Но шмыгаться они боялись. И, кстати, так до этого и не доросли, хотя разговоры такие время от времени поднимались.

Но где же наша масть?! Учитель все не нес ее и не нес. Они изнывали в ожидании. Искали в медицинских книгах симптомы отравления различными наркотическими веществами. "Отравление". Нам бы такое отравление! Как жадно вчитывались они в каждый симптом, как горячечно смаковали его в своем воображении! Джигиты рвались в бой.

А Павлушина хандра, страх смерти совершенно куда-то подевались. Какой, к черту, страх, если жизнь так обалденна, так умопомрачительна?!!

Как-то раз к Павлуше зашел Друг. По его лицу Павлуша сразу понял, что что-то произошло. Он мигом выскочил, и они спустились к мусоропроводу. "Есть!" – просипел Друг, глядя на Павлушу расширенными глазами. Аккуратно разворачивали сложенный в несколько раз обрывок газеты. Действительно, сушеная, измельченная трава. И запах от нее – тяжелый запах зелья, дурмана. Не разочаровывал.

И пошло, и поехало. Лихорадка. Музыка – трава, трава – музыка. Укуривались, где только могли, в основном по параднякам, потому что стояла уже глубокая осень, последняя школьная осень. Иногда и на улице, там, где людей поменьше. Иногда, если у кого-то не оказывалось родителей, шли к нему, курили шмаль и слушали музыку. Поначалу ржали от травы как безумные, заходились в припадках смеха. Раз Павлуша уж думал, что скончается; он корчился от смеха на полу, и было никак не вдохнуть, не вынырнуть из смеха. А слушать музыку при выключенном свете – это было, наверно, самое лучшее. Громко рубила музыка; Павлуша сидел на диване, откинувшись на стену, а перед прикрытыми глазами стояла бухта, выплывали корабли, и яркие огни вспыхивали на черном небе; стояла одинокая скала, и от ее вершины расходилось бриллиантовое свечение; иногда он приоткрывал глаза – темнота, лампочка на магнитофоне, застывшие контуры друзей, еле слышное шипение пленки, расплывшиеся огни многоэтажек, косо доходящие сюда; потом снова прикрывал глаза, и вот он уже смотрит в глубь глубокого колодца с гофрированными стенами, как у футляра от лампочки, а на дне, далеком-далеком, бегают, мечутся люди, и как будто что есть силы машут ему, а вот его уже носит в лодчонке по бурливому, малиновому океану, и ничего не видать из-за малинового дождя, льющего сплошной стеной, вспыхивающего то чернотой, то еще большей малиновостью, а вот он медленно передвигается по каким-то первобытным иссиня-зеленым зарослям, навстречу небу, и небо такое же густое и иссиня-зеленое... Кончалась одна пластинка – очередной косяк на лестнице, и тело все больше наливается ватностью, и как будто бы начинает дышать, а в голове еще больше, еще гуще сухого тумана, дурмана, и глаза все краснее и как будто обметаны студенистым налетом. Потом гулять по холодку или даже под дождичком, шмаль оставлена дома, на тот случай, если ненароком прихватят менты, хотя с ней удобно – не шатает, не воняет, как с выпивки, никто не врубится. Раз Павлуша посмотрел под ноги, на затвердевшую грязь, и ему показалось, что он смотрит на горный хребет с гигантской высоты, и ноги немедленно отказались идти, он аж весь просел; отвел взгляд, очухался; другой раз в дереве ему привиделась гигантская собака, что-то вроде сидящего дога, охраняющего какие-то таинственные ворота. А один раз, в городе, куда они поехали брать шмаль, уже без Учителя, с кем-то другим (знакомств по этой части у них набралось), их неожиданно ни с того ни с сего прихватили менты, потребовали паспорт, и у того, с кем ехали, кто брал для них, паспорт оказался, а у них, неопытных – нет (обязательно надо таскать паспорт с собой), и того отпустили, а их повезли в участок, а шмаль была на кармане у Второго Друга, и он виртуозно – незаметно для ментов – швырнул ее в кусты; потом их выпустили, и они поехали домой, но сначала, разумеется, нашли и подобрали шмаль, которая была просто ядерная; спыхали всего один кас по дороге на вокзал, и Павлуша сразу почувствовал, как начинает разъезжаться в разные стороны у него морда, мгновениями ему казалось, что тьма ревет вокруг него, казалось, что он самолет в этой ревущей тьме; прибили косяк и в тамбуре, потом сидели в электричке, в свету, в людях, и это было шизово, они плохо врубались в происходящее вокруг, галдели между собой, ржали, обсуждая происшествие с ментами, а потом Павлуше вдруг стало плохо, худо-худо, и он вдруг остался один на один с собой, со своими плохо соображающими мозгами, сознающими только одно: худо, а все остальное слилось в один далекий фон, он выговорил: "Что-то хреново мне" и пошел в тамбур, Друг отправился за ним; в тамбуре Павлуша прислонился к стенке и думал: "Сдох от наркотиков... Сдох от наркотиков... Красиво со стороны... Но для того, кто сам подыхает... Особенно в момент подыхания...", и Джим Моррисон тоже был живой человек, и ему было страшно умирать, так же как и всем, и отроду ему было всего ничего, это же ужас, кошмар, и какие тут деньги, какая слава, какая "крутизна"... "Сейчас отойдешь", – сказал Друг, и Павлуша мертво улыбнулся: "Точно. Отойду", но решил, что надо успокоиться, закрыл глаза и увидел тропический остров, как на картинах Гогена, представил себя на этом острове, и вдруг ему стало спокойно-спокойно, хорошо-хорошо, и он простоял так минут пять, от всего отключившись, и очухался, из тамбурного окна еще и ветерок. "...Как труп. Я аж испугался", – сказал Друг. Доехали, там решили прибить еще один; "Я пас", сказал Павлуша, но все-таки сделал несколько тяжек. Потом домой; объясняться с родителями, почему так поздно. Как всегда, одно и то же. Заниматься надо, в университет поступать, а ты шляешься; а чего туда поступать, там конкурса, считай, нет, да нормально я занимаюсь, в самый раз; он действительно готовился в университет, хотя ему, разумеется, было скучно готовиться, ему и в голову не приходило, что можно не готовиться, на полном серьезе он и собирался стать математиком, как это и было предуготовано для него с детства, а эта его другая жизнь существовала как-то сама собой – левая рука не ведала, что творит правая.

Так, на всем скаку, они и влетели в окончание последнего учебного года. Школьные экзамены. Выдался отличный май. Даже забор рядом со школой, свежевыкрашенный в ярко-зеленый цвет, тоже сиял оптимизмом под стать солнцу. Даже отношения с одноклассниками вдруг потеплели, и даже учителя, еще недавно такие совсем одинаковые, вдруг приожили, и что-то человеческое, а не учительское стало проглядывать в них...

Сдал экзамены Павлуша, конечно же, без проблем. Правда, после экзамена по химии его укусила оса.

Торжественный вечер по случаю окончания школы. Дискотека. Они слиняли как можно раньше и шлялись допоздна по полям, по лесам. Валялись на траве и курили траву.

Состоялось поступление в университет. Павлуша был рад, рад как щенок. Все вместе дружно радовались: он, его отец и его мать. Все вместе радовались чему-то одному. Когда это было в последний раз? очень давно: года три, а то и четыре назад; гигантский срок. Он отплывал, отчаливал... Оба Друга тоже поступили, правда, все в разные вузы. Павлуша, как же иначе, поступил на математико-механический факультет. Это совсем близко от его квартала, минут пятнадцать по прямой асфальтированной дороге.

И наступили последние школьные летние каникулы, если их еще можно так было назвать. Павлуша уехал с родителями на месяц в Ялту. Немного жаль было расставаться с друзьями аж на целый месяц, но ЧУВСТВО ОБАЛДЕВАНИЯ от жизни было таково, что он все время ходил как под мухой, и все для него было хорошо. В Ялте он бродил один среди кипарисов, лазал многие часы по горам, подолгу смотрел с высоты на море и на белые санаторские корпуса, срывал что-то вроде слив, пил много газированной воды за три копейки, возвращался домой в темноте.

А как приехали, так он сразу же, чемоданов не успели разобрать, побежал к Другу. У Друга оказалась пара хороших ребят, и слушали новую вещь. Так свободно, вольготно почувствовал себя Павлуша в своей стихии.

Оставался август. Бог подарил им прекрасный август, почти такой же, как июль. Теперь только рано темнело. Они шатались в прохладных, но не холодных сумерках. Дома были родители, а на улице было отлично. Они облюбовали себе место где-то в километре от квартала, в маленькой рощице, довольно укромное. Идти туда через поле. Там было много здоровенных камней, булдыганов, и пепелище от множества когда-то горевших здесь костров. "Пойдем на камни" – так называлось у них это место. Там, на камнях, они жгли костер и пили портвейн. Одно время они совсем бросили пить – слишком гопническое занятие для утонченных наркоманов, – но теперь портвейн как-то незаметно вернулся. А травы стали курить меньше. Валялись у костра, болтали, попивали, потом шли гулять, присаживаясь, приглатывая еще по дороге, заходили далеко. Шли гуськом по тропинке, или по полю врассыпную. Всем было легко. Никакие разговоры были не нужны. Просто идти втроем в холоде августовской ночи – этого было достаточно. Иногда останавливались, прислушиваясь к далекой кукушке. Забредали и в лес. Потом, отмерив многие километры, шли домой, и совсем не пьяные. В голове было светло. И родители дома не ругали их.

В последнее время Павлуша стал читать много Маяковского и Лермонтова...

Как-то Павлуша оказался на камнях один, друзья должны были вот-вот подойти. Он сидел на большом камне, свесив ноги, сунув руки в карманы. И вдруг как будто что-то обвалилось в нем, и он стал молиться, без слов, в тихом экстазе; молиться на это заходящее солнце, на это поле, на этот лес неподалеку, на этот божественный вечерний воздух, на тронутый закатом квартал вдалеке, на друзей, чье отсутствие делало их как будто еще более зримыми, осязаемыми, близкими, на свою силу, молодость, красоту. И никак было не излить в молитве свою благодарность кому-то за посланную ему неизвестно за что прекрасную, роскошную, великую жизнь, и он клялся, клялся, клялся отплатить хоть как-то за этот дар...

Часть вторая

Он опять нажрался в своем парадняке, на улице были дождь и темнота, и негде сесть. Чашку он вынес из дома, оттуда же пустую бутылку из-под кефира, заполненную водопроводной водой. Закусь – роскошь. Деньги на водку он стрельнул у Друга. От родителей ему перепадали "карманные" деньги, но и их, случалось, не хватало, и Другу он был уже должен страшно подумать. Тем мучительнее становилось каждый раз у него стрелять, хотя Друг и не отказывал когда у него у самого были деньги – и не напоминал – Друг его любил. К тому же иногда он возвращал довольно большие куски долга – из сорока рублей стипендии. И теперь пил водку, он стал предпочитать ее портвяге.

Теперь он пил в основном один. В компании редко; и тогда начинал один, а потом, уже нарезавшись, находил какую-нибудь компанию, чтобы нарезаться окончательно. Пить с ним, похоже, стали избегать, – абсолютно ничего веселого в питье с ним не было.

Наверное, он пил бы чаще, но он очень тяжело переносил похмелье. Раньше вроде такого не было? А теперь не то что опохмеляться – думать об алкоголе на другой день не мог. Он ненавидел алкоголь. Но проходило несколько дней, и его с новой силой тянуло надраться. Это, правда, больше было похоже не на надирание, а на раздирание какой-то раны. Но и деньги были не всегда, поэтому и пил он, в общем-то, не так уж часто.

"Почему стало все так хреново? Ничего ведь не изменилось!"

Грязь, дождь, ноябрь. А то последнее лето стало вдруг бесконечно далеким. Сгинуло, как будто и не было его никогда. Он не мог поверить, что прошло только три месяца. Все вдруг ушли. Разом покинули его. Он остался один. Один, носом к носу с самим собой. Хотя вот же они все, рядом, и Друг, и Второй Друг, и лето так близко. Но не достанешь. Но он все не мог этого понять и все тыкался туда назад, тыкался. Внешне ведь ничего не изменилось, а пил он и раньше. Но не так пил. Не так смотрел. Не так чувствовал. Общий тон, окраска вдруг резко, ни с того ни сего сменились. Неужели только из-за какого-то университета? Музыка. Он по-прежнему много ее слушал, но она как-то вдруг перестала доходить до него, перестала задевать в нем что-то главное. Траву он тоже иногда курил, но как-то совсем уж случайно, машинально. Теперь только водка вместо портвейна.

А их тройственный союз? Что ж, формально никто его не отменял...

Он сидел на мусоропроводной крышке, загораживая собой питьевые инструменты – их он поставил на подоконник – для выходящих из лифта незаметно. Родители, уже, наверно, дома, уже достаточно поздно. Какому-нибудь идиоту наверняка понадобится вынести мусор на ночь глядя. Он двумя площадками ниже той, на которой его дверь, а если заворочается замок на площадке, где сидит он, он мигом спрячет обе бутылки в куртку, прижимая их руками к бокам, моментально выпьет воду в чашке, а ее саму сунет в карман. И будет якобы просто так стоять, курить; крайне неудобно так стоять, но мусор обычно выкидывается быстро.

Он сразу налил добрых полчашки. Водку пить он так толком и не научился и пил ее как сок, только очень большими глотками, иной раз, кажется, глотка сейчас порвется. И всякий раз не мог не восхититься всей мерзостностью водочного вкуса, каждый раз подзабывал, думал, что, может, только в прошлые разы ему так казалось; но вновь и вновь убеждался, что нет, не казалось. Пить водку без запивки он просто не мог, он давился ею. Для него первая была колом, вторая – колом, десятая – колом. А вот бормотуху он мог пить прямо со ствола, сколько угодно, никакая закусь, никакой запивон были не нужны, противно, но терпеть можно – отчасти поэтому он ее все-таки тоже брал, портативнее все было, оперативнее.

Он налил полчашки и сидел, собираясь с духом. Так, теперь немного помучиться, и сиди, жди. Сейчас тронемся, поплывем. Сначала должны появиться, разгореться искры в животе, он с удовольствием ощущал, смаковал их в себе, зная, что это уже почти отправка. Поволочет, обволочет... Конуру, в которую он неожиданно оказался загнан, можно на некоторое время оставить и побродить вокруг нее, погулять. Зачем здесь еще компания? Он закурил; куря, уже пьяными, приятно чужими губами мял мундштук папиросы. Кайф, расслабуха...

Готово, этот тип выполз из своей норы. "Я же говорил, чтобы здесь не курили!" "Он говорил!" Этот тип чувствует, как в парадняке курят, дым поднимается к нему. Нервный дядечка. "Нет, ну какого хрена! Какого хрена! Уж говорили тысячу раз, просили!" Плечо дергается. Ну, заплачь еще. Он слушал и вдумчиво кивал, с важностью и с некой сдерживаемой скорбью, как большой начальник, до которого дорвалась наконец какая-нибудь ищущая правды, слегка уже ополоумевшая просительница. Он даже начал делать некоторые движения: вот, мол, сейчас уйду. Интересно, что этот тип выходит не всегда. Он, наверно, не всегда одинаково чувствителен к дыму. Но проверено, что если достаточно поздно, то он уже не выходит.

Полчашки, полчашки, еще полчашки. Хорошо-о-о... Почти ничего не жрал с утра... Меньше надо... Экономнее...

Экватор давно пересечен. И кайфа уже не было, скорее, какая-то язва растравливалась в нем. Он как будто бы и пил, чтобы растравить, разодрать эту язву. Чтоб горело, болело... На его участке мусор, слава богу, никто не выносил. Иногда выносили то на верхнем, то на нижнем этажах. Сквозь пьянь его это раздражало. Сколько можно возиться с мусором! Сколько лишних, бессмысленных движений они там делали, как будто нарочно топтались!

Бутылка пуста. В мусоропровод ее. Он медленно поворачивал голову, обводил взглядом стены, лифт, перила. Сидел еще долго. Иногда вдруг злобно смеялся, фыркал, хрюкал... Ладно, пора домой. Поссать напоследок в мусоропровод, чтоб прийти и сразу в койку. Бутылка из-под кефира, чашка. Гулко ссытся в мусоропровод, но ничего, уже поздно. Домой... Ик-к-к!

Он что, чего-то ждал? Ему что, чего-то обещали? Да, конечно, ждал. Конечно, обещали. А чего он ждал?

Ненаписанных контрольных скопилось уже много. Страшновато становится.

"Не то, не то! Какая-то херня поехала! Чего мне подсунули?!"

С самого начала все пошло как-то не так...

Отношения с одногруппниками у него не сложились. Даже не то что не сложились, а их просто не было. И чем дальше, тем вернее он чувствовал, что не сложатся они никогда. Собственно, ни с кем из его группы, да и вообще, ни с кем из его курса сближаться и не тянуло, но все равно было почему-то обидно. Наверно, он их представлял какими-то другими, более для себя подходящими. Тем более, после своих одноклассников... А одногруппники были такие веселые, такие открытые, быстро знакомились, уже, глядишь, договаривались о встречах, уже, глядишь, обсуждали общее веселье, в котором участвовали. Ему они все казались до одури, до смертной тоски заурядными, неинтересными, пошловатыми. "Ленка, Димка..."

На занятиях он чувствовал себя совершенно лишним, неуместным, нелепым. Сам факт, что он ходит на эти занятия, сидит за партой, пишет, бывает у доски, казался ему дурацким, затянувшимся недоразумением. Особенно тягостно ему было бывать у доски. Всякий раз, когда его вызывали к доске, он даже как бы был слегка удивлен: чего ты ко мне привязался? Одногруппники тоже что-то такое в нем почувствовали и прекрасно без него обходились; его это несколько уязвляло, хотя казалось бы... Чем дальше, тем отдельнее он становился. К тому же выяснилось, что здесь без всяких последствий можно прогуливать занятия; убедившись в этом, он стал проделывать это все чаще. Потом уже настолько часто, что всякое его появление на занятиях воспринималось в группе как некий курьез. Староста группы, отмечавшая посещаемость, даже как-то сказала ему: "Слушай, ты бы почаще все-таки появлялся... Мне-то все равно, но ты понимаешь..." Чувствовалось, что ей было неловко. Ему и самому было неловко. Слишком уж он всех опередил.

На лекциях поначалу было скорее интересно. Он с удовольствием смотрел на лекторов. Они были разные, но во всех в них чувствовалась порода, принадлежность к некой касте. Это внушало ему уважение. Нравились их слова: "рассмотрим", "существенно", "тривиально". А то, что читали на лекциях, было полузнакомо и даже, можно сказать, тривиально. Пока один раз он не зашел на лекцию и не убедился, что ни черта не понимает. Это его встревожило; он подумал, что надо бы с этим разобраться. И отложил разбирание на потом. Прогуливать лекции было безопаснее, чем семинары, и основное количество его непосещений падало на лекции. Точнее, на лекции он просто перестал ходить, чего туда ходить, если все равно ничего не понимаешь? – а на семинары все-таки заглядывал.

Странно, что он по-настоящему даже не вспомнил, что вроде как с детства собирался стать математиком. Более того, как-то само собой подразумевалось, что он им станет. Как-то странно он им становился...

Отец говорил, что студенческие годы были лучшими в его жизни. Да чуть ли не все так говорили. Но с ним, он чувствовал, здесь произошла какая-то ошибка. И он начал все больше пить, сам того не замечая. Ведь и раньше они порядком пили. Но тогда они пили, а теперь он пил.

"Ну почему стало так все хреново? Ну что, что случилось?!"

Осень выдалась спокойная. Дождей почти не было, или шли они ближе к ночи. Небо было ясное, белое. Глядело только чуть подслеповато. Но ведь только летом оно раскрывает для тебя свои необъятные объятья. Погода позволяла, и он часто совершал паломничества туда, где они когда-то сидели на камнях. Сидел на этих камнях и медленно пил. Смотрел на пепелища старых костров – и тех, которые жег когда-то кто-то еще, и тех, что жгли когда-то они. Раз, допив бутылку, он вдруг припал к камням и принялся их целовать. Целовал он их долго, даже когда надоело, он упрямо целовал их и целовал. Потом песок хрустел на зубах, и было долго не отплеваться. То, последнее лето, не отпускало его. Тогда оно казалось ему увертюрой, прекрасным началом. И он никак не мог поверить, что на самом деле оно было концом.

Свободного времени образовалось много. Делать уроки было не надо, ходить в школу – тоже. С утра он ходил в университет, но домой старался возвращаться пораньше, поскорей выбраться. А дома не знал, что с собой делать. Родители иногда спрашивали: "Ну, как дела?" Он отвечал: "Нормально". Впрочем, приближалась сессия. Порой он с тревогой думал, что пора бы что-то начинать делать. Но в основном старался об этом не думать.

А астрономический год между тем медленно, но неотвратимо въезжал в зиму. Был уже ноябрь. Рано темнеет. И дождь идет за дождем. К камням уже не пройдешь сквозь грязь и темень. И он все больше стал утверждаться на мусоропроводной крышке.

Сессию он сдал. Оценки были: 4, 4, 3. Сессия здорово его напугала – и даже не из-за того, что, вылетев, он загремел бы в армию, но, просто, – вылететь из университета – это его безотчетно страшило, сразу бы сломало все привычные представления о себе. Ведь он же должен, в конце концов, стать математиком. В университете он ничего не делал, но все же... как-то...

Потом был нескончаемый, невыносимый, высасывающий все живые соки февраль; мерзкий, грязный март; холодный, голый апрель. Потом май – "пробуждение природы". Пробуждения природы он не заметил. Летнюю сессию он сдал лучше – без троек. Он уже понял, как ее надо сдавать, то есть когда наступает время спохватываться. И на этот раз ее почти не боялся. Он вообще как-то свыкся быть студентом, то есть ходить в университет и выполнять определенные требования. Просто свыкся.

На лето он ездил куда-то отдыхать вместе с родителями. Потом еще месяц был дома. Этот месяц – август – был для него особенно запойным – трезв он бывал раза два в неделю. И нередко опять пил в компаниях, на какое-то время пьянки там опять приобрели некоторую прелесть. Лето все-таки как-то оживляло его, так было всегда. Хотя курица не птица, август – не лето. И он привычно приятно проводил время. Оба Друга тоже были на каникулах. Иногда ему даже казалось, что все действительно осталось по-прежнему.

Нет, не казалось. В самой глубине души он понимал, что то время ушло безвозвратно; время, когда можно было беззаботно предаваться удовольствиям, зная, что настоящая жизнь, когда и с тебя что-то потребуют, не наступила. В самой глубине души он знал, что пьет уже не на свои. А аванс он уже пропил. И какая-то отрава накапливалась и накапливалась в нем. Он и пил-то, чтобы не ощущать в себе постоянно эту отраву. Отдохнуть.

И было еще кое-что. Чего не было раньше. Он различал, крайне смутно, крайне неясно, но различал что-то такое впереди, что стоит и поджидает его, и рано или поздно встреча с этим состоится. И он чувствовал глубокий, невнятный страх перед этой встречей, понимая, что избежать ее невозможно, и он неумолимо, что бы он ни делал, приближается к ней.

Но что это было? Что? Он не знал, не понимал. И бессознательно стремился понять, он как будто и жил в ожидании понимания, застыв в ожидании, в нетерпении. Но одновременно и боялся этого понимания. И судорожно, инстинктивно, тащил себя назад подальше от этого. И еще он знал, что это – не для всех, а только для него одного.

Заглянуть бы в конец, как в книге, узнать отгадку. Этой загадки. Его жизнь – с самого рождения и до сих пор – и есть загадка. А отгадка... Она будет впереди. Будет, будет, не беспокойся. Все, все узнаешь.

Пополз второй курс. Все то же самое, привычное. Грустный сентябрь, дрянной октябрь, страшный ноябрь; не оставляющий места надежде декабрь. Год, как известно, начинается осенью и кончается летом.

"Не то, не то... Дни проходят бессмысленно и бесцельно".

Дни проходят бессмысленно и бесцельно. Эту где-то когда-то услышанную фразу он стал повторять про себя чаще и чаще. Она как будто что-то говорила ему и объясняла, ничего не объясняя. Почему-то ему доставляло своего рода удовольствие ее про себя повторять. А давно позабытые приступы хандры, страха смерти вернулись. Постепенно, незаметно; он даже их не узнал, настолько забыл. А ужас смерти мог вдруг вспыхнуть, ударить в любое время, в любом месте. Чаще ночью, как и раньше, давно.

Он взялся было за чтение разных умных книжек. У отца их было много. Он и раньше кое-что читал, да и отец ему порядком пересказывал. Когда-то ведь он был развитым ребенком. Он даже не читал их, проглядывал, как будто надеясь найти в них что-то про себя. Порой даже чувствовал: это близко. Но... Все это были намеки, только намеки. От этого чтения мало что оставалось в голове, какие-то общие впечатления, ощущения... Как будто сплошной туман кругом, и вдруг вспыхнет рожица, подмигнет тебе, – ты туда, кажись то, но рожица исчезает или окажется не рожицей, а пнем. Или кто-то дернет сзади за хлястик, ты оборачиваешься, – а там никого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю